Текст книги "Личные истины"
Автор книги: Тимофей Шерудило
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
***
Могут сказать: «Почему ты позволяешь миру ранить себя? Будь равнодушен и тверд, следуй своим путем…» Но в том-то и дело, что я не могу быть равнодушен. Всё, что я знаю, я знаю о том, с чем соприкоснулась моя душа, что было ей мило или больно. Ничего другого, кроме ласкового или ранящего для моей души, я не знаю. Душевные движения – единственная ценность личности. Кроме творчества и любви, жить не для чего. Вещи, никакие внешние вещи, цены не имеют, и приводить ради них свою душу в движение безумно. Это острое и захватывающее мироощущение имеет свою оборотную сторону: чувство того, что «всё, в сущности, ненужно». Воля к вещественным достижениям покидает высоко поднявшуюся душу, так что искомая нами вся полнота жизни есть, по существу, внутри нас. Мир манит нас и развлекает, и в то же время в нем ничего нет, кроме других душ, к общению с которыми можно стремиться, и Бога, объемлющего их всех.
***
Я понимаю гораздо более того, что я знаю. Знание всегда узко, более того – оно всегда есть познание частностей, разделений; понимание же всеобще, так широко, что слова не вмещают его. В каждое мгновение жизни я понимаю больше, чем знаю. Знания постепенно растут, но круг понимания расширяется неизмеримо быстрее, и точное знание – только точка в середине этого круга. «Свет знания» – только костер в темном поле, к краям которого, к границе света и тени, стремится подгоняемое недоумением и любопытством наше понимание… Оно смутно, неосознанно, полно тумана и теней, но неизмеримо шире светлой точки нашего знания… Если бы путь логических заключений приводил к истине, то давно бы уже не было несчастных. Но раз это не так, мы вправе предположить, что логика и истина не состоят в родстве, а разум – не крайний судия правды.
Более того: Сократ был в корне, совершенно не прав. Знание истины, различение между должным и недолжным, ни на грош не обеспечивает спокойствия. Знание доброго и злого не только не делает душу неуязвимой, но, напротив, с него-то и начинаются обостренная чувствительность и открытость ранам. Напротив, только видя попираемую ногами истину и начинаешь беспокоиться. Неуязвимость была бы возможна при душевной неподвижности, слепой уверенности в однажды добытых выводах; но в жизни меньше всего поводов для уверенности. И потом, истина как раз требует деятельного к себе отношения. Истина как раз то, к чему направлены наши душевные силы, истина определяется через любовную к ней направленность наших чувств, она наша любовь и святыня, и «поиск истины, – говорила Диотима, – есть великая и опасная любовь». Конечно, это верно только для тех, кто ищет Истину-святыню, истину морально ценную, истину, оправдывающую все остальные, т. е. человеческую и божественную, религиозную, видя в религии связь божественного и человеческого начал. Для искателей безразличных истин эти рассуждения бессмысленны.
***
«Безделье? Невозможно. Наслаждение? Возможно, но с угрызениями совести пополам. Покой? Ненадолго, между приступами беспокойства». Думаю, это черты не отдельного человека, но творящей души. Наслаждаться, довольствоваться и покоиться можно только творчеством, т. е. внесением в мир новых сущностей, и только пока это творчество длится. Ницше знал это ощущение и объяснял его «волей к власти», но на мой взгляд это чувство гораздо более тонкое, скорее эротическое; чувство сладостной самоотдачи, приобщение к другому, выход за пределы себя. Кажется, вот верное слово: душа ищет выхода за собственные пределы и радуется, когда его находит, вернейшие же пути к такому выходу – творчество и любовь. Чего можно желать себе здесь, по эту сторону смерти? Всей возможной полноты жизни, но только без вреда для своей души. Вот правило, которое легко выразить и следовать которому трудно, для многих почти невозможно. Мы живем не для святости или еще какой-то внешней нам самим цели; мы живем для того, чтобы в каждое мгновение быть вполне собой; чтобы вложить себя во всё, к чему мы чувствуем в себе силы… и ни на йоту не повредить собственной душе. Вот широкие врата и узкий путь. Всё «добро зело», во что мы вложили всю душу и всё сердце. Злое в таком случае определяется как то, что души и сердца вложить нельзя; что не принимает души и сердца добровольно, чтобы тут же их отдать дарителю – как поступают все высшие вещи, – но высасывает их; человек по отношению к злому не даритель, но жертва. Безразличные же вещи те, в которые сердца вложить нельзя, но отнять сердце они также не могут. Добро, таким образом, есть полнота; зло – хищная сосущая пустота, скорлупа, жаждущая наполнения.
***
«Духовные ценности» в чистом виде значат страдание, страдание и еще раз страдание, итог неимоверного напряжения мысли, вынужденной перетолковать, переставить все известные ей понятия так, чтобы новый их порядок придал существованию вид осмысленности. Чтобы не сойти с ума или не потерять свою душу, нужно отвергнуть либо действительность, либо свой взгляд на действительность. Отвергающий действительность сохранит «идеалы», но уверится в бессмысленности мира; кто решится на разрушение и перетворение своего внутреннего строя понятий, может достичь большего – увидеть в действительности смысл. Тому, кто не может ни согласиться с ходом вещей, ни принять в нем участие, ни противостоять ему, остается только вложить себя вполне в какой-либо вид творчества. Мы не в силах воздействовать на вещи, но мы можем придать им тот или иной смысл и соотношение, упорядочить их заново и в море наступающей бессмыслицы создать островок смысла, каким в распадающемся мире стала когда-то Нагорная проповедь. Наше создание не изменит равновесия исторических сил, но позволит нам прожить жизнь с незамутненным разумом, что не так уж и мало. Философия в таком случае оказывается средством сохранить рассудок.
***
Ницше хотел быть последним истолкователем мира, но ни одна йота из его истолкований не была принята. Или, скажем так, общество приняло некоторые из его исходных посылок («нет ничего истинного»), но без его выводов. Читая Ницше, видишь, что это слишком духовный писатель для нашего времени. Если он мечтал о придании жизни нового смысла, то современность готова успокоиться на идеале обеспеченного существования в бессмысленном мире. Ницше расшатывал опоры храма, рассчитывая на освободившемся месте выстроить новый. Храм разрушен, но его место пусто. Пала ненавистная Ницше мораль, но сменили ее побуждения стада – уже настоящего, не приукрашенного стада, с его заботами о пище и безопасности, словом, не того воображаемого «стада», которое, по Ницше, выработало в себе христианскую религию и христианскую нравственность… Дух же процветает только там, где ставит себе цели, враждебные или хотя бы чуждые собственному благополучию. Ницше (как и наши Герцен и Достоевский) вопиюще современен. То, что он предсказывал, совершилось: мозаика осмысленного мироздания рассыпалась; связи между вещами порваны; истина вырвалась из клетки человеческих представлений и снова летает в небе. «Так истины больше нет? – Ничего подобного. Истина свободна и снова ожидает, когда мы отправимся ее искать».
***
Надо сказать, что, вопреки всей видимости, Ницше был христиа́нин 11 по характеру и душевным привычкам, и его нападки на христианство носят исключительно политический характер. Ницше более всего нуждался в силе; в укреплении и ободрении для себя самого, и этого ободрения, благословения силы жить, в тепловатой церковной проповеди своей эпохи не находил. Ницше нужно было выжить; в том возрасте, когда другие наслаждаются силой и здоровьем, он заботился о том, как бы не умереть. Проповедь «презрения к смерти», героического для крепкого и здорового человека, добровольно принимающего то, что принять нельзя, – для Ницше не имела ничего героического. Его героизм состоял в том, чтобы остаться живым. Ницше никак не мог смириться со смирением, да простится мне этот повтор. Ему была необходима твердость и надежда: он внушал их себе, как и насколько мог… оставаясь при этом всё тем же христианином, т. е. человеком, для которого жизнь души имеет высшую и ни с чем не сравнимую ценность.
***
Философия есть учение о смысле мироздания, как религия – о смысле данной человеческой жизни. Людям современности, по меньшей мере, просвещенной их части, можно было бы сказать: «Вы знаете все философии мира, но у вас самих нет никакой философии. Вам известны все религии мира, но у вас самих нет никакой религии. Вы только изучаете смыслы, которыми наполнялась жизнь других, но сами в своей жизни не находите никакого смысла». Изучают всяческие культуры, но сами никакой культурой не обладают, ее заменяет «научный метод исследования». «Наука», по расхожему мнению, ставит человека выше всякой культуры, на которую с высоты научного познания теперь смотрят как на собрание предрассудков. Культура в глазах ученого – только дивный сад, выращенный поколениями садовников, но и сами садовники, и деревья и листья этого сада подлежат теперь изучению, только изучению – с холодным сердцем и бесчувственной душой. Культуру, – полагают сегодня, – можно изучать, но принадлежать к ней нельзя. Наши прадеды гордились своей принадлежностью к европейской культуре; теперь всякая гордость заподозрена, «у нас, – говорят, – есть техника, зачем же еще культура?» При этом в самоощущении современного просвещенного человека нет ничего трагического. При всей мрачности взгляда на мироздание и человека таких людей можно назвать оптимистами: от будущего нашей культуры они ждут всяческих благ. Они всё еще не готовы признаться себе в том, что «прогресс» не означает изменений к лучшему, «прогрессивный» – не значит «лучший». Внутренний смысл прогресса не имеет ничего общего с людскими чаяниями. Есть просто некоторое роковое движение, которое увлекает нас, подчиняясь исключительно собственным внутренним связям и влияниям… «Прогрессом» можно было бы назвать чисто механическое развитие человеческого общества, вполне освобожденное от воздействия духа. Он безнравствен – или, точнее сказать, не имеет нравственных целей. Это разочарование для поколения, воспитанного на идее благотворности «естественного развития». Если у поступательного движения, захватившего мир в последние столетия, и есть какое-то нравственное содержание, то это постоянный рост напряжения между добром и злом, о котором писал С. Булгаков. Прогресс и свобода подвергают душу всё большим испытаниям, давая всё больше простора действиям личного зла. Более высокая степень свободы и могущества требует и более высокой степени нравственности. Чем выше развитие общества, тем большей угрозе оно подвергает себя.
***
Время уловляет нас в петлю, и самый сильный боец борется только в пределах круга, очерченного его временем. «Враг своего времени» есть прежде всего пленник своего времени. Мы ставим известные вопросы прежде всего потому, что ими пренебрегает эпоха (я говорю именно о «врагах своего времени», о несвоевременных, т. е. современных, мыслителях). Если время страдает от нигилизма и истощения запаса ценностей, то и самые сильные борцы против этого времени будут отчасти нигилистами, только страдающими, разумными и сознающими. Одни сознают свой нигилизм как преимущество, а вторые – как несчастье, и вот из этих вторых вышли некогда Ницше и Достоевский, а в новейшее время Шестов, и еще выйдут другие независимые мыслители.
***
Чтобы успешно бороться со своим временем, нужно быть с ним хотя бы на одном уровне развития или выше; только тогда может идти речь о борьбе; иначе можно говорить только о наивности мыслителя, о незатронутости культурными воздействиями. Это значит, что нужно в себе самом носить все противоречия своего времени и волю к их разрешению. В этом-то и трудность современных свободных умов – их свобода совсем иная, чем у esprit-forts XVIII столетия. Это свобода не разнуздания, но самоопределения и внутренней ясности; свобода трезвого среди пьяных; свобода самообладания в мире, не видящем ценности в самоподчинении и внутренней целостности; в мире, в котором до сих пор, по существу, живет умонастроение XVIII века, самодовольное и ограниченное, как все революционные мировоззрения. В нем своеобразная гордость посредственности. В XVIII столетии человек – просвещенный человек – снял с себя корону, снял доспехи, все знаки царского и рыцарского достоинства, развенчал сам себя и из всего добровольно стал ничем. «Снимите с нас бремя сие: наши плечи его не выносят!» С этими словами поколение слабых и нравственно шатких людей отказалось от непосильной для них тяжести – не только за себя, но и за потомков…
***
Лев Шестов в своих ранних произведениях, в «Апофеозе беспочвенности», например, пытается быть циником. Это не идет мыслителю. Ведь цинизм, по существу, есть душевная склонность во всем сложном и богатом видеть бедное и простое. В этой своей разновидности цинизм есть не просто болезнь, но метод современного мышления. Циник отказывается видеть в мире непроизводные ценности; во всем сложном и ценном он видит только сочетание простейших, не имеющих самостоятельной ценности частиц. Этот взгляд на вещи жертвует правдой ради простоты объяснений. Удобство, с каким ту или иную умственную постройку можно возвести с использованием данных предпосылок, считается мерой добротности – то есть истины – самой постройки; спокойствие оказывается мыслителю дороже истины… Но я думаю, что на душевное беспокойство можно, и не просто можно, но следует смотреть как на добродетель, как на признак нравственной годности, как на плуг, взрывающий Неизвестное. Кто не беспокоится, к тому неизвестное не имеет никакого отношения, даже больше: кто не беспокоится, тот не познаёт.
***
Весь мир можно превратить в слова и в легкую, тонкую связь понятий. Этим заняты мыслитель и художник, а особенно художник-мыслитель. В каждой вещи скрыта правда о ней, и куда ни направишь взгляд, отовсюду бьют источники смысла. Мир становится безводной пустыней только для сухих умов, мыслящих понятиями целей и достижений, достижений для себя самих. Ветер высших целей, высших и потому бесполезных, освежает даже деятелей, людей целей и достижений, так что и они начинают видеть в вещах отдельный от их собственной выгоды смысл, но без него мир сухая пустыня, в которой скитается томящееся человечество, желая найти и не находя хотя бы ручеек смысла.
***
Философия, как и всякое творчество, производится стремлением вырваться за пределы собственной личности, за пределы частного и преходящего существования. Помните этот образ Достоевского: «вечность, может быть, – деревенская баня с пауками по углам»? Высказавший эту мысль Свидригайлов мог бы сказать в пояснение: «Есть только то, что я сейчас чувствую; только я один на свете, и больше ничего. Я отъединен от всего мира. И в вечности будет так же». Настоящая полнота жизни дается только присоединением к другим людям, ценностям, мыслям; сорадованием другому. Без этого, в кругу личных желаний и целей, не будет радости: только всё та же «деревенская баня с пауками». Ни одно «я» не хорошо до такой степени, чтобы радоваться о самом себе. «Внутри себя» в высшей и последней степени – только последняя грусть.
Так и писатель, хотя и познаёт всё только через себя, не может вполне замыкаться в себе. Личное в литературе может быть допущено только в виде очищенном, и потому общечеловеческом. Разрешенное писателю «личное» есть общечеловеческое, узнанное не от других. Вот в сведениях, полученных не от других, и видят ныне литературную вину. Право молиться и страдать признают за одними мертвыми писателями – живым это неприлично. Искренность, глубина и цельность переживаний производят странное впечатление чего-то несовременного и вообще покушения на права покойных авторов, которым одним разрешается не только страдать, но и мыслить о своем страдании. Вот это «мыслить» современному писателю и не положено, видимо, потому, что эпоха мнит себя ко всем замкам подобравшей ключи и ко всем вопросам ответы. Но даже тому, кто всё понимает, до безумия горько, когда ему затыкают рот. «Только молчи! Делай, что хочешь, но только молчи!», кричит на писателя Время. И он молчит – и пишет, всё из материала собственной души, но только всё грустнее и грустнее.
***
Когда-то философом называли того, кто ищет истину; впоследствии называть философом стали того, кто изучает правила разыскания истины; современные философы занимаются не истиной, а теми, кто прежде искал эту истину, по правилам или без правил. «Научная философия» всегда будет только историей самой себя, т. к. если «научность» – значит, должен быть единственный верный способ философствования, приводящий к неизменным и повторяемым выводам независимо от личности философствующего… Но представить себе такую философию невозможно; остается только изучать предшественников. И общество остается без философии, т. е. без мировоззрения, а это смертельно для общества и человека, ведь что мы о нашей жизни думаем, тем она и является. Целые общества определяются своими мировоззрениями, более того: мировоззрение есть то, каким образом мир действует на смотрящего. Стороны, которые мы замечаем в вещах, суть именно те, которыми вещи на нас влияют. Наше поведение зависит не от того, чего мы не заметили, но от того, на что мы обратили внимание. «Объективная», неизменная, надзвездная действительность существует только в мечтах. В этом случае есть еще надежда на восстановление свободы человеческой души, поставленной в бесчеловечное общество, упоенное тем, что оно будто бы – верное зеркало природы, то есть мира случайностей и бессмысленных насилий…
***
Философия отличается от прочих видов знания тем, что занимается вещами непоправимыми. И, хочется добавить, непостижимыми. Что может быть излечено, склеено, поправлено – философии не создает; здесь не о чем спрашивать… Только вопросы, не находящие удовлетворительных ответов, вырастают до исполинских размеров и вызывают наибольшее и самое плодотворное напряжение мысли. Что можно понять, то не влечет нас с неодолимой силой; что влечет и затягивает, то непонятно – как смерть или любовь. Между мудростью и разумом непереходимая граница, т. к. если разум занимается исключительно вопросами, имеющими разрешение, то мудрость их избегает.
***
В области мысли возможно либо знание, либо понимание. Очень многое можно знать, не понимая, и – напротив – понимать, не зная. Известная нам эпоха выбрала знание, т. е. силу; понимание теперь – удел слабых и выброшенных из своего времени. И в отношении религиозного та часть западного мира, которая еще чувствует обаяние религии, склоняется к древним учениям с их представлением о безличной Силе, помогающей тому, кто знает. Религия неистребима даже и в мире, обезображенном тягой к силе, но по необходимости эта религия возвращается к первобытным формам, к поиску власти над вещами помимо правды. Нельзя не сопоставить первобытного человека, который в совокупности доступных ему знаний искал власти над природой, – ведь, насколько можно судить, первобытная религия требовала от души не праведности, но силы, т. е. обладания волшебным знанием, – и человека современности. Мы не ищем правды, мы ищем силы и достигаем ее, но только за счет убывания количества правды в жизни, в которой всё связано, и достигающий одного расплачивается за свой успех другим.
***
Какое ужасное предопределение: всё лучшее и высокое и доброе в человеке связано с глубиной, тайной и недоказуемостью – и, напротив, есть связь между поверхностью и разумностью, между плоскостью суждений и их общеобязательностью. Общеобязательно и закономерно, хорошо поддается изучению только всё плоское и пошлое. Здесь возможны точное знание, науки и искусство изготовления вещей… Трагедия в том, что разум не просто ограничен: он не поднимается достаточно высоко и не опускается достаточно низко даже для того, чтобы понять жизнь души, собственной души мыслящего человека, и – это еще горше – всё для себя недоступное, сверху и снизу, он объявляет либо ненужным, либо несуществующим, и вполне удовлетворяется плоскостью «ясных и отчетливых суждений». Говоря я это совсем не со злорадством. Это ужасно для всякого мыслящего – осознать, что твое излюбленное орудие, которое никогда не дрожало в твоей руке – бессильно. Это то же самое, как узнать, что твои глаза видят только то, чего нет, или – для полноты сравнения – не всё, что перед ними, а только определенные предметы, скажем, всё округлое, не замечая углов… Мы всматриваемся в действительность до боли в глазах, до потери разума, но действительность прячется и ускользает от встречи с нами.
***
Условием познания мира является напряженное и внимательное самопознание, однако новейшему времени свойственно внимание к внешним вещам при отсутствии любопытства к собственной душе исследователя. Ученый превращается в некоторый придаток к собственным знаниям, в наблюдателя всего на свете, в зеркало, которое видит всё, кроме самого себя. Можно было бы назвать это самозабвением, но я думаю, что это просто невнимание, вызванное общей невыработанностью личности.
Понятие «объективного», т. е. холодного познания скрывает в себе ловушку. Думая непредвзято смотреть на природу, современность смотрится в зеркало, и совершенно «объективно» узнаёт в нем свои черты: отсутствие духа, целей и смысла. Но чьи это черты, природы или исследователя, об этом спрашивать не положено. Мы наблюдаем жесточайший кризис естествознания – с одной стороны, скрываемый под внешними успехами фактособирательства, до того ошеломляющими, что они производят впечатление всезнания, а с другой стороны, являющийся только отражением жесточайшего кризиса общества, к которому принадлежат естествоиспытатели. Положение можно было бы назвать забавным: при полном отсутствии склонности к самопознанию, к трезвой самооценке, ущербное общество наших дней находит в природе всё то, что ему бы следовало найти в себе, и благодушно выносит такой, например, приговор: «у нас с гориллами действительно много общего», или другой подобный. Могут спросить, а разве древнее или средневековое представление о гармонической вселенной было в меньшей степени плодом общественного сознания с его идеалом вечной упорядоченной Империи? Может быть и так, но я скажу, что эти представления были всё же представлениями, естественными для здорового ума, в котором порядок господствует над хаосом; оставаясь на почве психологии, можно сказать, что представление о мире, как беспорядочном кружении обрывков и клочков, гораздо естественнее для расстроенного ума, для больной души, чем для здоровых. Конечно, поставленный вопрос не существует для твердо верующих представителей науки, уверенных, что их умственные построения тождественны с самой Истиной. Но для нас с вами, помнящих, насколько недолговечна всякая естественно-научная «истина», разумнее думать иначе. Не удивительно ли, что снова необходимо защищать разум против слепой веры, и на стороне этой слепой веры стоит известная своей враждебностью всякой вере наука! Видимо, эта враждебность не является ее неотъемлемым свойством; видимо, это была юношеская горячность, а то и просто уловка, прием времен ревнивой борьбы с Церковью за наши души. Теперь, когда души завоеваны, можно и вернуться к слепой вере, тем более, что она лучше всего сохраняет любое учение от критики и развития. Итак – снова разум против веры, но только во имя Бога, души и свободы, которым так враждебен наш век.
***
Философ – тот, кто в наибольшей степени уязвлен несоответствием бытия расхожему представлению о нем. Перед другими жизнь прячет свое лицо, а перед ним она его открыла. Он влюбился в это лицо, но оно его и ужасает, и мучает. То, что иные созерцают изредка, он видит ежечасно – пугающе сложную и неуловимо-осмысленную связь понятий. В ней именно то и мучительно, что смысл неуловим и невыразим, но притом несомненно есть. Однако мы здесь, а смысл где-то по ту сторону, так что мы его видим как бы в отражении – смутно, неявно… Как говорил еще Паскаль, мироздание было бы менее мучительным, если бы в нем откровенно не было смысла, и гораздо более отрадным, если бы смысл присутствовал в нем повсеместно и явно; однако оно смущает нас избытком бессмыслицы при несомненном присутствии смысла.
***
Заблуждения могут быть следствием неукротимого стремления к истине – тогда это благородный плод усилий, но могут быть и убежищем вялой и ленивой души, которая не искала правды – тогда это оборонительный вал, поставленный ленивцем, чтобы его не беспокоили. К этому роду относятся отрицательные убеждения: «всё равно, нет ни правды, ни лжи, нет ни в чем смысла, ничего нет и искать нечего»… Давая обладателю душевный покой, они без помехи позволяют растрачивать себя на развлечения, удовольствия, погоню за почестями и успехом, в каком бы упрощенном и негромком виде эта жизнь для себя – а неверие освобождает человека для жизни для себя, в этом вся его привлекательность – ни происходила.
***
– Не хочу ваших целей.
– Тогда назови другие.
– Без колебаний: правда и красота.
– Ты видишь их в мире?
– Нет. То есть да. Я их жажду всем сердцем, следовательно, они есть.
– И они согревают тебя на пути от рождения к смерти?
– Пока я с ними, я жив; без них – умираю.
– Итак, это просто твои мечты, твои смутные чаяния, твое несбывшееся «я»…
– Мои мечты, мои смутные чаяния, мое несбывшееся «я», словом, основа, твердая почва, из которой вырастает моя личность…
– Твоей же личностью и созданные.
– Напротив, ее создавшие. Такова моя вера: путь к истине ведет вовнутрь.
***
Человек, выбравший афористический способ выражения мыслей, может либо притворяться архитектором своих книг, как это делал Ницше, либо смиренно признавать себя садовником, который выращивает цветы, посаженные кем-то другим, там и тогда, когда этот другой захотел. Нелепо утверждать, будто мои мысли исходят от меня самого: слишком многое убеждает меня в противном. Не менее нелепо навязывать какой-то «порядок» тому, что выросло естественно и, быть может, в согласии с порядком иного рода. Повторю: всё дело в том, кем себя чувствует писатель – архитектором или садовником. В первом случае у него есть возможность гордости или самомнения, во втором уместно только смирение по отношению к себе и своем делу. Человек творчества – всегда садовник, что бы он о себе ни думал, а все величественные формы и постройки – плод усердия, а не вдохновения.
***
Когда-то, при последнем подведении итогов, окажется, что я всю жизнь думал не о том, что нужно для того, чтобы жить, а о том, что нужно для того, чтобы умереть. Полагаю, что это можно сказать и о многих других мыслителях. Они живут, как и все остальные, но как-то не придают жизни и ее интересам решающего значения. Философские знания по своей сущности такие, какие в жизни нельзя применить. Именно поэтому жизнь так мало внимания уделяет философам и их вопросам. То, что их занимает, не имеет никакого отношения к тому, чтобы покупать и продавать, жениться и выходить замуж… Я не открою тайны, если скажу, что философа волнуют вопросы, имеющие смысл только при условии, что человек есть существо вечное 12 . Вспомните Достоевского: никогда не уходил он от этой мысли. А если это допущение верно, если мы правы, то все приключения тела и души на земле ни так значительны, ни так окончательны, как нам думается. «Продавать и покупать, жениться и выходить замуж» – всё это славно, но нас ждет большее. На этом большем и сосредоточен мыслитель.
***
Поэт должен быть краток и точен – до подозрения в цинизме, однако не доходя до цинизма. Тех, кто не следует этому правилу, публика и считает обычно поэтами. Поэт – тот, кто умеет связать смысл мгновения сетью удачно подобранных слов. Его произведения именно сеть, а не сам смысл. Неумелый поэт, неумелый читатель – один неумением выразить, другой неуменьем читать – разрушают силки и смысл улетает на волю. Неумелый читатель протягивает руку за смыслом, а получает только намек на то, где, в каком сочетании мысли и душевного смятения следует его искать… Истинный поэт всегда говорит намеками, но о главном; передает нам знание о вещах, не описывая их. Поэзия – дождь над сухой землей; для ее успеха необходима известная жажда – иначе воды поэзии прольются и уйдут обратно в море.
А чему может научиться философ у поэта? Ничего не описывать; не водить читателя за руку, предлагая посмотреть направо или налево. Философия только сеть, накинутая на истину; покрывало на изваянии. Читателю нечего делать с философскими истинами без умения угадывать и познавать самому.
***
Между одиночеством поэта и одиночеством себялюбца большая разница. Поэт отделяется от людей, чтобы быть с ними; себялюбец всегда сам с собой. Себялюбец живет для себя и в свое удовольствие; удовольствие поэта, вообще говоря, отравлено его мудростью, или, не говоря громкого слова, способностью прозирать в глубину вещей. О легкомыслии поэтов много говорят, но как раз они твердо знают, что их радости временны; лирическая поэзия невозможна без мысли о бренности наслаждений; для того, кто находится в самой середине удовольствия и не желает из нее выходить (как это делает себялюбец) никакая поэзия невозможна, т. к. поэзия, как всякое творчество, требует известного расстояния между душой и ее ощущениями; внутреннего трезвого и судящего «я», стоящего в стороне от своих впечатлений… Может показаться, что я преувеличиваю мудрость поэтов, но настоящая поэзия без трезвой мудрости не существует. Наш Пушкин, а в новейшее время Ходасевич, примеры таких мудрых поэтов.
***
«Я всё превращаю в слова, в великолепные слова, – может сказать себе писатель. – Какие-то из них являются истинами, а какие-то нет, а какие – я не знаю. Я бреду наощупь». Каждый настоящий человек мысли и слова находится в этом положении, за исключением людей ограниченных или обманщиков. Наши мысли не дают нам утешения. Через нас говорит сила, но она не удостаивает нас сведениями о своем происхождении и происхождении своих истин… Мы говорим, и в наших словах доброжелательные слушатели иногда находят смысл, но для нас самих наши речи загадка, так как мы не можем верить сами себе, и лишены доступного читателю счастья довериться другому. Человек способен поверить во что угодно и кому угодно. но только не самому себе. Вещи устроены так, что доверие к самим себе свойственно только лжецам… Через ночь нам светят луна и звезды, хотя в самой себе она не имеет никакого света: таков и мыслитель.
Нужно писать, всё равно нужно писать, – говорит он себе. – Даже если небеса падут на землю, и я при том уцелею, даже и тогда нужно писать. Общение с истиной – а пишут, упорно пишут только из любви к истине – поддерживает мое собственное существование, хотя и до известной степени: ведь священное писание всегда написано другими. Веры в себя достаточно, чтобы идти на свет, и никогда не хватает для того, чтобы довериться этому свету вполне. Нужно идти и писать отважно, не надеясь на то, что голос с небес подтвердит твой выбор. Небеса дают нам обстоятельства и свободу действий в этих обстоятельствах, но не расставляют дорожных знаков и не раздают наград…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?