Читать книгу "Красное спокойствие"
Автор книги: Валерий Ковалев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 11. Это конец, Пуйдж!
Монастырь Монсеррат. 12—40
Сила монтсерратской святыни была такова, что Пуйдж уже за сто метров до Тронного Зала, где в армированном прозрачном колпаке выставлен был образ Черной Мадонны, начисто утрачивал способность связно соображать. Мысли ковыляли в разные стороны, как беспомощные полосатые поросята, которых ему приходилось не раз оставлять без мамаши.
Словно в легком светлом раздумьи, ударил в первый раз колокол, а дальше перезвон сделался постоянным: динь-дон, динь-динь-дон, динь-дилидинь-динь-дон, и поверх всего, в тяжелый медлительный ритм – будто огромный, из божьих мастерских, кузнец плющил тяжеленным молотом медь на гулкой наковальне – загудел главный колокол, Санта-Мария: ббам, бббам, ббббам! До начала дневной мессы оставалось четверть часа.
***
– …Это конец, Пуйдж! – сказала ему, чуть-чуть успокоившись, рыжая Биби – и была стопроцентно права.
Новости, которые она сообщила, попросту его раздавили. Расплющили. Раскатали в кровавый блин по стене.
Проклятые французы, которые должны были рассчитаться с Кадафалком в понедельник – ничего не заплатили. Ни полушки. Ни единого евроцента. Эти мерзавцы – Исаак и Аарон – и не собирались, оказывается, платить, а попросту водили старого Кадафалка за нос, обманывали до последнего – его и еще десяток субподрядчиков.
Фирму «Вавилон конструксионес» давно решено было обанкротить – что эти подлецы сделали. Собрали напоследок деньги – в общей сложности больше полутора миллионов – а теперь их и след простыл. Ничего и никого нет – ни фирмы «Вавилон Конструксионес», ни ее владельцев. Старый Кадафалк долго не мог поверить в то, что произошло, а когда поверил – его хватил удар. Это и понятно – для него это означает полный и окончательный крах.
Конечно, поведение этих французских евреев – Исаака и Аарона – с самого начала выглядело подозрительным, но Кадафалк не первый год с ними сотрудничал, и серьезных проблем ни разу не возникало.
Кадафалк был так плох, что скорая почти опоздала. Сейчас он в Барселоне, в клинике «Кирон» – и, неизвестно, выкарабкается ли вообще. Там же, в Барселоне, и Хоселито, и марикон Джорди, и жена хозяина, все в больнице, при умирающем (здесь Биби всхлипнула и утерла зло нос узенькой щепкой руки) – а ее, так получилось, оставили на растерзание здесь: как будто она, Биби, украла эти деньги! Постой-постой, Пуйдж: ты чего это смеешься? Что с тобой, Пуйдж? Ты в порядке?
Теперь уже Биби беспокоилась за него, да и было с чего: Пуйдж, угодив на первый попавшийся ему под задницу стул, улыбался во всю ротовую ширь, во все двадцать восемь желтоватых крепких зубов – и даже стрекотал счастливым кузнечиком.
Он смеялся: нелепо, по-своему, по-кузнечьи, смеялся и ненавидел себя за это – но остновиться, при всем желании, не мог.
Эта была его, Пуйджа, персональная реакция на шок.
Когда умер дед Пепе, он неделю ходил с этим приклеившимся намертво к физиономии лучезарным оскалом, и человеку со стороны могло показаться, что нет на свете большего счастливца, чем Пуйдж. Между тем, дело обстояло с точностью до наоборот.
И тогда все было – с точностью наоборот. «Это конец, Пуйдж!» – сказала без затей рыжая Биби, и всеобъемлющей лаконичности слов ее мог бы завидовать Цицерон.
Исаак и Аарон не заплатили Кадафалку. Кадафалк не заплатил Пуйджу. Пуйдж не заплатит Пиренейскому Банку в лице сеньора Пунти. А означало это одно – дом у Пуйджа отберут. Это действительно был конец.
Улыбаясь и даже посмеиваясь, Пуйдж вышел из офиса, оседлал «Монтеро» и аккуратно поехал назад. Он понимал теперь, почему сумасшедшей торпедой несся по этой дороге пуэрториканец Луис. Но он, Пуйдж – не пуэрториканец. Он каталонец. Каталонец по имени Пуйдж. Внук деда Пепе. Спокойно, спокойно – треножа на виражах железного ослика, приговаривал он по пути вниз и улыбался.
Оказавшись у себя, проглотив четыре, никак не меньше, полустакана ядерно-ядреного бренди «Торрес», он решил позвонить родному брату Алонсо. Мобильный был мертв – Пуйдж, оказывается, не заряжал его с понедельника: вот почему Биби не могла осчастливить его новостями на расстоянии.
Ладно, не беда, позвоним с домашнего!
Алонсо принял трубку почти мгновенно, и, едва заслышав откормленный его голос, Пуйдж понимал, что все всуе и зря. Так и оказалось: угадав брата, младший мигом неуловимым сменил интонации, и далее с Пуйджем беседовал уже не преуспевающий и довольный жизнью дантист из стольного Мадрида, а ведущий жестокую борьбу за выживание в пору кризиса, задавленный долгами врачишко.
Деньги? Кто бы мне ссудил эти самые деньги, без которых скоро придется пойти по миру! Кризис, клиентов нет, заказов нет, а деньги нужны как никогда, или, точнее, как всегда, ну, разумеется, брат, я бы помог, ты же меня знаешь, тем более, что я всегда помню, с каким пониманием к моей ситуации отнесся когда-то ты, но…
Улыбаясь во всю немыслимую ширь, Пуйдж не стал слушать дальше и нежно утопил клавишу сброса. Дурацкая была затея. Дуррацкая! Ты же все это давно понял и прекрасно знаешь – напомнил он себе. Есть люди, которые отдают. И есть другие, созданные для того, чтобы брать. Третьего не дано. Тот самый божий сертификат, выданный раз и навсегда. И карму эту не поменять никакими силами, ибо от тебя здесь ничего не зависит.
Не успел он вволю поогорчаться, размышляя так, как телефон его зашелся призывным свистом. Звонила рыжая Биби.
– Пуйдж, знаю, в какой ты сейчас ситуации, – без обиняков, со свойственной ей прямотой сказала она. – Так вот: у меня есть кое-какие сбережения, и я хочу предложить их тебе. Я буду рада, Пуйдж, если это поможет. Это должно тебе помочь, Пуйдж.
Теперь наступила очередь Пуйджа говорить «нет». Нет, нет и нет – он трижды, никак не меньше, успел проговорить это, даже не отдавая себе отчет, почему делает так, но зная, что иначе нельзя. Нет, нет и нет: мягко, мягче и совсем мягко – вот так.
– Нет, Биби, спасибо, но принять от тебя эти деньги я не могу, – сказал он.
– Дорогая Биби, я очень ценю твою заботу и желание помочь, но это исключено, – сказал он. – Этого не будет.
– Милая Биби, ты настоящий друг, каких мало, я искренне тебе благодарен, но обсуждать эту тему мы больше не станем, – сказал он, прекращая на том беседу.
А почему – понятно, понятнее некуда. Потому что Биби, как подозревал он и раньше, втрескалась, похоже, в него не на шутку: уж не понятно, чем и заслужил. Да ничем, пожалуй – очередные непостижимые выкрутасы блудливой кошки-любви. Втрескалась, а сейчас за него и с ним вместе страдает. И помощь эту, можно не сомневаться, она предлагала абсолютно бескорыстно – ничего не требуя взамен. Биби – женщина порядочная и с принципами.
Биби порядочная, но и он-то, Пуйдж – тоже не в цыганском районе себя нашел! И за «так» брать что-либо, пользуясь ситуацией, никогда не стал бы. И не станет. А дать Биби взамен то, что нужно ей, он не в состоянии. И всегда будет не в состоянии. Потому и «нет», сказанное троекратно. Вот черт! Ерунда какая. Как замысловато и нескладно устроено все в этом мире!
К вечеру Пуйдж был пьян, как нарбоннский француз.
А в пятницу, утром дня следующего, с чугунной чужой головой и веселой ротовой ощерью Пуйдж отправился в Пиренейский Банк.
В этот раз все было иначе. Директор Пунти, подавая Пуйджу руку, был серьезен, как палач, подчеркнуто, причем жирной чертой, официален и отчужден. Он даже перешел на «вы», как будто не знал Пуйджа десяток лет и не охотился с ним добрую сотню раз вместе. Вдобавок ко всему, он не улыбался вовсе.
Улыбался Пуйдж, по причинам физиологическим и от него не зависящим, хотя внутри ему тоже было не до улыбок. Он обрисовал Пунти ситуацию – всю, как есть. Да Пунти наверняка и так знал эту самую ситуацию до мелочей – приятельствуя с Кадафалком.
В ответ на просьбу Пуйджа об отсрочке еще на полгода Пунти акккуратно развел ухоженными руками, рисуя убедительный минус. Новая политика совета директоров – никаких отсрочек. Слишком многие перестали платить, и банку нужно подумать о себе. В конце концов, Пуйджу уже давалась отсрочка – разве не так?
Конечно же – здесь он чуть понизил голос и добавил в него малую толику доверительности, как будто влил десять капель коньяку в горький кофе – я знаю, как ужасно получилось с этим французским заказом. Ох уж эти французы! Ох уж эти евреи! А если француз – еврей, да их еще и двое – совсем беда! Хуже китайских цыган: доведут человека до смертной черты – и не почешутся даже! Так ведь и есть: наш общий знакомый, Кадафалк, лежит сейчас при смерти в Барселоне – и неизвестно, выкарабкается ли. А все этот кризис! Если даже такого богатыря и воина, как Кадафалк, удалось ушатать – что уж говорить о прочих…
Будь моя воля – к доверительности он добавил почти дружескую нотку (еще коньяк, на этот раз побольше) и даже позволил себе, первый раз за встречу, полуулыбнуться – будь моя воля, я бы дал вам эту отсрочку без раздумий и разговоров. Но я, к сожалению, ничего не решаю. Я, в конце концов, всего лишь служащий – один из тысяч.
Решают там – Пунти снайперски точно возвел глаза к деревянным лопастям вентилятора на потолке. Решают там, и вне зависимости от того, согласен я с этими решениями или нет, я вынужден им подчиняться. Конечно, я позвоню и расскажу о чрезвычайных обстоятельствах дела. Я даже отправлю туда письмо – еще один взгляд на вентилятор – но результата, скорее всего, это никакого не даст. Тем не менее, я сделаю это – и как только будут новости оттуда (третий отточенный до совершенства глазной посыл на офисный пропеллер), сразу же вам позвоню.
Пунти позвонил через три недели, шестого октября – Пуйдж хорошо запомнил эту дату.
За это время кое-что успело измениться.
Пуйдж подал иск в суд на фирму «Кадафалк структурас», и так же поступили два десятка его товарищей по несчастью – с перспективами, впрочем, самыми никакими, что хорошо понимал каждый.
За это время Пуйдж перестал, наконец, ежесекундно дарить мир улыбкой и подыскал себе годную работенку на девяносто, как минимум, рабочих дней – жаль только, приступать к ней нужно было только через два с половиной месяца.
За это время Старый Кадафалк успел перебороть смерть и теперь лежал, медленно выздоравливая, в большом белом доме на вершине холма Кармель, что на южной окраине Сорта.
Фирма «Кадафалк структурас» обанкротилась. Вскоре после возвращения в Сорт Кадафалк позвонил Пуйджу и слабым, тающим и рвущимся еще голосом обещал при малейшей возможности рассчитаться с ним по справедливости – но Пуйдж к самому слову этому: «справедливость» относился отныне с крайним подозрением.
Кое-что изменилось, но прежним оставалось одно: рвотное, липкое, зловонное, желтое в прозелень чувство неизвестности, которое Пуйдж испытывал всякий раз, думая о будущем: о том, что может лишиться дома. Тоже мне – «думая о будущем»! Эх, совсем ни к черту не годились дела, если он стал думать о том, чего нет – о будущем!
Будущего нет, но теперь оно было, раз уж Пуйдж стал думать о нем. Оно было – и было непредсказуемо, как раненый и полный отчаянной ярости секач. Да что там – секач! Хуже, много хуже – уж с кабаном-то Пуйдж как-нибудь сладил бы. Он и вообще мог смириться и уже смирился со многим – но были вещи сильнее его.
Так было – а потом Пунти все-таки позвонил.
***
…Звонок был шестого октября – дату эту Пуйдж запомнил намертво. У него и вообще была хорошая память на плохие даты.
Обнадеживающие новости, сказал Пунти. Ваш случай рассмотрели там, наверху. Есть, есть еще шанс потянуть время и не доводить дело до суда: для этого нужно оплатить в течение десяти дней три тысячи пятьсот пятьдесят евро – и тогда, очень вероятно, и даже скорее всего, девяносто девять процентов из ста, получится решить вопрос об отсрочке. Это единственная возможность спасти ситуацию.
И тогда, на ближайших выходных, Пуйдж сделал постыдное: съездил в Аркашон к родителям и занял эти чертовых три с половиной тысячи у них. Занял, идя наперекор собственым правилам: начав работать, он надеялся, что никогда ему не придется делать этого – одалживать деньги у своих стариков.
Пока не начались все эти кризисные проблемы, он сам помогал им, как мог. Не бог весть какими деньгами, но помогал регулярно и знал, что помощь эта для них важна. Да и кто, как не он? Не Алонсо же, в конце концов, будет им помогать! Теперь все поменялось – и в помощи нуждался он сам.
Пуйдж выехал в Аркашон самым ранним утром. Перевалив на французскую сторону, он остановился выпить кофе в Лучоне. Милая девочка с высоким белым лбом, работавшая за стойкой, перекинулась с ним парой слов на каталанском – родом она была из долины Бик, где Пуйджу не раз случалось охотиться.
Дополнительно по этому поводу поулыбавшись, они перекинулись парой фраз о том, как рано в этом году пришли холода, того и гляди, перевал скоро обледенеет, да и вообще, зиму обещают самую снежную за последних полвека – а после он, прихватив чашку с крепким ароматным напитком, вышел на террасу, поежился, закурил – и осознал вдруг, какая же подлая и окончательная скотина он, Пуйдж.
Да, да, скотина и есть – сказал он себе. Вспомни, когда ты последний раз был у них, у мамы и отца? Вспомни, сколько раз ты вообще был у них в этом самом курортном Аркашоне, до которого из Сорта ровно 450 км – то есть, несколько часов спокойной езды даже с учетом пиренейского серпантина. Вспомнил? Три или четыре раза за все годы, что они живут там. Три или четыре раза, черт побери! Как такое возможно, и как такое произошло? Это же твои родители – мать и отец.
Но я ежемесячно, до начала всех этих кризисных неурядиц, помогал им – пытался оправдать себя он. Каждый месяц, на следующий после зарплаты день, я обязательно шел на почту, заполнял квитанцию и через «Вестерн Юнион» отправлял им деньги, зная, что для них важна каждая копейка: Аркашон жил сезоном, и работа бывала не круглый год.
Я же отсылал им эти деньги, повторил он. Вот то-то и оно, что «отправлял деньги». И считал, что этого вполне достаточно. И втайне, чего уж там скрывать, гордился тем, что шлешь эти деньги ты, а не разжиревший на зубных хлебах и неизмеримо более состоятельный брат Алонсо – гордился ведь, а? Отправляешь ты, с которым не очень-то хорошо обошлись в свое время, а не оставшийся в сплошном выигрыше младший! Действительно, вроде бы и есть повод – гордиться.
А не приходило тебе в голову, что этими самыми деньгами ты просто откупался от них, от родителей? Откупался от необходимости любить, и видеть, и присутствовать каким-то образом в их жизни? В этом вся разница между тобой и братом – тот не откупался вообще, а ты откупался чем-то. Вот она, вся постыдная разница!
А откупался ты, Пуйдж, потому, что всегда носил в себе эту обиду: на них, на родителей – за то, что случилось тогда: с барселонской квартирой и дедовым наследством. Носил и носился с ней, как курица с яйцом Фаберже. Ты покупал себе право – носить обиду, и носил ее – а родители носили вину. И продолжают нести по сегодняшний день. И не факт, что груз этот с годами не становится все тяжелее.
Становится, еще как становится! Вина – не котенок, ее не утопишь в ведре! А за что она, эта вина? За то, что Алонсо оказался вовсе не таким ангелочком, как они себе представляли? За то, что брат Алонсо наплевал на всех – и на них, родителей, в том числе? В этом и есть все их преступление? И теперь ты, такой благородный, кругом прав, а они мучаться должны до скончания века? Об этом ты когда-нибудь думал?
Конечно же, ни о чем таком Пуйдж раньше не думал – и оттого еще горше, еще неприютнее сделалось у него на душе.
И дальше, вертя баранку, он гонял тяжелые, как чугунные ядра, мысли в страдающей коробке головы, но только завидел аккуратный домик с оранжевой черепицей, с деревянным скворечником почтового ящика у железных ворот – и взволновался почти до слез, и просветлел душой. А они уже спешили к нему по узенькой, выложенной неровно брусчаткой дорожке – мать и отец. Его любимые мать и отец.
И обняв, и расцеловав их, и отступив на два шага, чтобы напитать изголодавшиеся по родителям глаза как следует, он все ловил их – радостные, на самом выходе, слезы, и загонял обратно. А радоваться таки было от чего: за три года, что он не видел их, и мать и отец сильно похорошели: мама постройнела и носила короткие, сильно молодившие ее волосы, обратившись в истинную француженку, какой она и была, а отец, впервые, кажется, за все годы, перестал, наконец, стесняться своего высокого роста, прекратил горбить спину униженным знаком вопроса и выглядел настоящим богатырем – полководец обретал рассеянные по долинам войска.
И дальше, за столом, слушая их рассказы: говорили сразу оба, торопясь выложить накопившийся ворох новостей – Пуйдж отмякал душою. Мама. И отец. Отец. И мама. Как долго же он их не видел! Как мало же он видел их – за последние годы! Он смотрел – и не мог насмотреться. Он слушал – и слушал бы целую вечность.
Власти, оказывается, затеяли масштабный проект по развитию и поддержке малого бизнеса, так что теперь мама и отец – бизнесмены! Люди, работающие на себя! Под представленный в мэрию проект, над которым отец корпел две недели (при этих словах матери отец порозовел от заслуженной гордости) им выделили приличный кредит, они добавили к нему деньги, что все эти годы посылал им Пуйдж, а они бережно их откладывали (в этом месте маминого рассказа легко порозовел сам Пуйдж), приобрели отличную автолавку-гриль, не новую, но почти – и теперь дела у них помаленьку налаживаются.
Им даже удалось за последний год кое-что отложить – отец сходил в спальню, погремел тайной жестянкой и вынес торжественно и гордо три с половиной искомых тысячи. Если надо больше – ты скажи, мальчик, мы всегда рады тебе помочь! И видно было, что действительно рады, и можно было не сомневаться, глядя на особенную, до трясущихся рук, гордость отца, что деньги эти дались им тяжело, и вообще – отдают они едва ли не все, что у них есть.
И Пуйдж уж пожалел, что поехал, и передумал было брать, да вовремя спохватился: если он не возьмет, ударившись в привычную гордыню, то так навсегда и оставит их – с этим чувством вины. Вот только попробуй не возьми, ты, скотина! – зашипел на себя он и скрежетнул даже зубами. Конечно же, он взял.
После его водили в гараж, смотреть автолавку; он смотрел, одобрительно цокая языком – автолавка и вправду была хороша. Снова кормили вперебой французскими штуками – он ел и нахваливал. Папа сбегал в рыбный магазинчик на углу и вернулся со свежими устрицами – Пуйдж честно проглотил четыре штуки и низко замычал от удовольствия, хотя не переносил желеобразную эту пакость на дух.
Родили хлопотали округ него, как будто он был по меньшей мере Понтификом. Заглядывали в рот ему и ловили каждое слово. Вертели из стороны в сторону, нахваливая благородную, на висках седину, появившуюся совсем недавно. И снова расказывали вперебой на два голоса местные новости – все больше о людях, о каких он и малейшего понятия не имел. Теребили, трясли и обсматривали со всех сторон – его любили, и любил он.
А наутро он тронулся в обратную дорогу, обещая снова приехать к ним совсем скоро; в зеркало заднего вида он до самого поворота видел их каменеющие у ворот фигуры: непомерную глыбу отца и совсем на его фоне маленькую, тонкую, прильнувшую к нему маму – и шмыгнул влажно носом.
В семи километрах от Аркашона, сразу за указателем «Дюна Пила» он, неожиданно для себя, отвернул с дороги, проехал на парковку и остановился. В первый свой приезд к родителям, лет десять назад, он уже был здесь. Дюна – самая большая в Европе – впечатлила его настолько, что он до сих пор помнил все ее параметры. Высота – сто тридцать метров, длина – три километра, ширина – пятьсот метров, объем – шестьдесят миллионов кубических метров.
Если сделаться альбатросом и посмотреть сверху – гигантский продолговатый язык чистейшего, почти белого песка, слизывающий каждый год по пяти метров подступающего со стороны суши леса.
Да, да, это особенно его тогда, помнится, удивило: дюна родилась восемь тысяч лет назад – но была жива до сих пор и продолжала с ускорением расти. Двести лет назад ее высота была всего четыре десятка метров, тридцать пять лет назад – сто семь, десять лет назад – уже сто тридцать, а теперь, поди – и того больше!
В прошлый раз он попал сюда летом, в самый разгар туристического сезона: термометр пугал тридцатью четырьмя, всюду толпился народ, из динамиков на террасе кафе бодро хрипел какой-то французский шансонье; бесконечная вереница из желающих попасть на вершину дюны медленно и упорно всползала, истекая потом, по крутой, с канатными перилами, лестнице, уходившей, казалось, в самое небо…
Сейчас вокруг не было ни души. Пронзительный, порывами, океанский ветер выл и ярился не хуже трамонтаны в долине Ампурдан. Пуйдж выстыл быстрее, чем успел докурить – и это при том, что большая часть сигареты досталась тому же ветру. Он застегнул куртку наглухо, до самого верха, поднял воротник и зашагал к дюне.
Лестницы не было: то ли ее убрали вовсе, то ли спрятали – до следующего сезона. Песок с подветренной стороны оказался влажен и рыхл, стоило опереться на ногу чуть сильнее – тут же она уходила в ненадежную зыбь, лишая мигом всякого равновесия. Пару раз едва не скатившись вниз, он даже остановился.
Ерунда какая-то, сказал он себе. Я занимаюсь, здесь и сейчас, несусветной глупостью. Ерундой. Хренью. На кой сдалась мне эта дюна?! Чего я там не видел? А вот сдалась, возразил он себе. Раз уж я здесь оказался – надо карабкаться дальше. Не годится бросать на половине! Вздохнув, он продолжил. Через несколько минут Пуйдж вспотел и помаленьку приладился: теперь он с силой забивал ногу в песок до упора – и лишь затем, убедившись, что стоит твердо, делал следующий шаг.
Постепенно он вошел в ритм – настолько, что упустил момент, когда голова его показалась над гребнем. Вмиг лицо его иссекло мчавшим с космической скоростью песком – как будто тысячи микроскопических пчел впились в него разом. От неожиданности он едва не опрокинулся вниз, удержавшись лишь чудом.
Кое-как, на четвереньках, он вскарабкался все же наверх, отполз все тем же четверолапым зверем от края и осторожно встал в полный рост, поворотясь к ветру спиной. Задувало так сильно, что Пуйдж пробовал откинуться на спину – и не падал: настойчивой крепкой рукой ветер держал его сзади. Лицо саднило, как обожженное; песок был всюду: во рту, в глазах, в ушах и ноздрях – мелкий и злой белый песок. Деревянными пальцами он натянул на голову капюшон и пробовал оглядеться.
Дюна была прекрасна. Хотя кой черт «прекрасна»? Что вообще можно выразить таким невнятным и расплывчатым словом: «прекрасна»? Дюна была – так, пожалуй, будет вернее. Дюна была – и этим все сказано. И был он, маленький Пуйдж – один на целой дюне. Шестьдесят миллионов кубометров вылизанного почти в зеркало живого песка – и один он, прячущий лицо свое от ветра, забравшийся сюда, в этот явно инопланетный пейзаж, непонятно зачем.
Понятно зачем, возразил он себе. Дюна ведь – действительно, как другая планета. Только здесь и можно почувствовать, каково это: быть на целой планете – одному. Нет ничего случайного – нет, не бывает, и не может быть! Похоже, мне нужно было – оказаться здесь.
Он отступил еще дальше от гребня, над каким клубились песчаные вихри. Все вокруг было бескрайним: гладкое зеркало песка; продутое насквозь, до хрустального звона, особенно от того глубокое небо; океан, гнавший долгие сильные волны…
Люди любят все огромное, сказал он себе: оттого, может быть, что сами они ничтожно малы. Потому их и тянет всегда: в горы, в небо, океан или вечные льды – только там по-настоящему и возможно ощутить свою бесконечную малость. А познав малость, обязательно познаешь и одиночество. Отдельность. Окончательную оторванность свою от всего сущего. Значит, людям нужно это – одиночество. В этом вся суть – людям нужно одиночество! Так злобно пугающее их, так яростно проклинаемое ими – одиночество. Кому-то чаще, кому-то реже – но нужно. Как нужно сейчас мне.
А как нужно мне? – спросил он себя. И как мне сейчас? Он послушал внутрь себя: холодно, звонко, пусто, и отчаянно, до дрожи и почти восторга – одиноко. Вот, что и требовалось доказать! Одиноко. Он оглянулся: вдруг еще какой-нибудь сумасшедший одиночка бродит, незамеченный, рядом? Не было. Никого не было. А и правильно – иначе какое же это одиночество!
Вот только не хотел бы я, сказал он себе, испытывать такое всегда. Может быть, одиночество и нужно познать для того, чтобы по-настоящему понять, каково это – быть вместе. Вместе с родным человеком – или людьми. А я сейчас еду в другую сторону от двух самых родных мне людей – и иначе нельзя. Нужно, пожалуй, двигаться дальше. Он еще пофотографировал слезящимися глазами – во все четыре стороны света – и начал спуск вниз.
В машине он виновато и нежно вспоминал вчерашний, «родительский» день, но чем больше аккуратных, с островерхими пирамидками колоколен, французских деревень оставлял за спиной, тем быстрее истаивала теплая тихая радость. В конце концов, снова остановившись на перевале в Лучоне – глотнуть кофейной бодрости, он вернулся к тому, с чего начинал: какая же ты скотина, Пуйдж! Все было не то, и все не так, и домой он вернулся в полнейшем раздрае.
Так отвратительно, как после этой поездки, он не чувствовал себя давно. Но деньги были. Наутро он отнес их в банк, вложил сеньору Пунти в его ухоженные руки, и это был последний раз, когда Пуйдж общался с ним лично.