Электронная библиотека » Василий Молодяков » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Валерий Брюсов"


  • Текст добавлен: 24 октября 2022, 15:00


Автор книги: Василий Молодяков


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сравнение русских текстов с французскими показывает, что Валерий Яковлевич вольно обошелся даже с теми стихотворениями, которые объявил переведенными «близко к оригиналу». Те же, которые «с дозволения автора переданы более вольно», порой просто не узнать: перевод «Тому, кто далеко» не имеет ничего общего с оригиналом, озаглавленным «Отсутствующему». Дело не в недостаточном знании Брюсовым французского языка или непонимании простых и недвусмысленных стихов. Просто он обошелся с ними почти так же, как с русскими стихами из самотека, присланными для публикации в «Русских символистах». Исходя из общей задачи сборников и третьего выпуска в частности, Брюсов «одекадентил» скромные и тихие стихи Приски де Ландель, придав им с помощью надставок (в основном эпитетов) страстный и мрачный колорит, хотя из раздела «Символизм» взял всего одно стихотворение. Приведу лишь один пример его работы – «Надпись на экземпляре Бодлэра»:

 
С своей любовницей, мечтой,
Во мраке полночи беззвездной
Блуждаю я над страшной бездной,
Но дух мой полон красотой
И на разнузданные чувства
Бросает мантию искусства –
Так иногда нескромный взгляд
Ресницы длинные хранят.
 

По-русски это звучит неплохо. Но вот оригинал «В память Бодлера» в дословном переводе:

 
Моя любовница – моя фантазия;
Она увлекает меня, Бог знает куда,
И я могла бы сойти за безумную,
Если бы не имела душу, охваченную
Великой любовью к поэзии,
Которая покрывает одеянием искусства
Часто сумасбродные мысли…
Как опущенное веко
Скрывает нескромный взгляд!
 

Если интерпретировать стихотворение как написанное от имени Бодлера (оригинал оставляет такую возможность), женский род надо заменить на мужской. Добавлю, что стихотворение Приски де Ландель «Данте» – возможный источник стихотворений Брюсова «Данте» (1898) и «Данте в Венеции» (1900), которые не только похожи на него по содержанию и интерпретации личности героя, но так же написаны терцинами.

3

Третьему – самому боевому – выпуску «Русских символистов», вышедшему в середине августа 1895 года, суждено было стать последним. Его открывало задорное анонимное предисловие «Зоилам и аристархам», написанное Брюсовым и исправленное Лангом, – резкий ответ на журнальную брань: «Оценить новое было им совсем не под силу, и потому приходилось довольствоваться общими фразами и готовыми восклицаниями. Все негодующие статейки и заметки не только не нанесли удара новому течению, но по большей части даже не давали своим читателям никакого представления о нем. […] Не обязаны же мы спорить со всяким, кто станет на большой дороге и начнет произносить бранные слова». Это было открытое объявление войны. Столь же дерзким вызовом звучали следовавшие за статьей два стихотворения Брюсова, которым суждена была долгая слава.

Первое, опубликованное без заглавия, позже стало называться «Творчество» (приводим текст из «Русских символистов»):

 
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене.
Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят звуки
В звонко-звучной тишине.
И прозрачные киоски
В звонко-звучной глубине
Вырастают точно блестки
При лазоревой луне.
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне;
Звуки реют полусонно,
Звуки ластятся ко мне.
Тайны созданных созданий
С лаской ластятся ко мне,
И трепещет тень латаний
На эмалевой стене.
 

«Творчество» объявили примером нарочитой бессмыслицы. Однако через тридцать три года Георгий Адамович вспомнил эти «строфы, где чудесный ритм придает причудливым образом сходство с заклинанием» (28), и ответил на них.

 
Ничего не забываю,
Ничего не предаю…
Тень несозданных созданий
По наследию храню.
Как иголкой в сердце, снова
Голос вещий услыхать,
С полувзгляда, с полуслова
Друга в недруге узнать.
Будто там, за далью дымной,
Сорок, тридцать, – сколько? – лет
Длится тот же слабый, зимний,
Фиолетовый рассвет,
И как прежде, с прежней силой,
В той же звонкой тишине
Возникает призрак милый
На эмалевой стене.
 

Однако младший брат поэта Александр Брюсов утверждал: «Стихи эти отражали конкретную действительность, облеченную, правда, в одежду символики. Совершенно случайно я был свидетелем, как создавались эти стихи. Но тогда я не обратил внимания и не мог обратить внимания на это, потому что был еще мал. Только много позднее, когда я подрос и прочитал эти стихи, мне сразу вспомнилась обстановка, в которой эти стихи слагались». Вот его рассказ, имеющий большое значение для понимания брюсовского «Творчества» – в кавычках и без них:

«Три парадных комнаты нашей тогдашней квартиры на Цветном бульваре, выходившие окнами на бульвар, представляли собою анфиладу комнат, связанных друг с другом не дверьми, а широкими арками. Вдоль окон и на окнах стояло множество цветов, большой любительницей которых была наша мать. Тут были и мелкие цветы в банках на окнах, и крупные деревья в деревянных бадьях, некоторые из которых достигали потолка. Тут были пальмы, араукарии, панданусы, латании и много других тропических растений. По вечерам, если не было гостей, эти комнаты не освещались, и в них редко кто-либо заходил. Мне было в это время лет 8. Я зачем-то забрался в эти комнаты и сидел в полутьме в большом кресле. На улице фонарей не зажигали, так как “по календарю” должна была светить луна. И действительно, было полнолуние, небо было чистым, и восходившая над противоположными домами луна ярко светила в окна.

В это время в комнату вошел Валерий и стал расхаживать вдоль этих комнат, произнося вполголоса рождавшиеся у него новые стихи. Меня он или не видел, или не обращал на меня внимания. До меня, разумеется, доносились только отдельные слова, может быть, даже строки. Но я отчетливо помню, что тут были и “эмалевая стена”, и “латании”. И позднее, читая стихи Валерия, передо мной ярко встала эта картина, обстановка этого вечера и, казалось, бессмысленные образы сразу стали понятными и совершенно реальными: и колеблющиеся лопасти латаний на “эмалевой стене” – дрожащие тени латаньевых листьев на белой поверхности расположенной почти против окон кафельной печи; и “звонкозвучная тишина” – царившая в этих комнатах тишина, изредка прерываемая звуком колес, проезжавших мимо дома извозчиков; и “фиолетовые руки” – лунные лучи, освещавшие печку и рисующие на ней причудливые тени. Валерий здесь не придумывал, а изображал свои ощущения, вызванные самой будничной реальностью» (29).

Александр Яковлевич «приземлил» творческий процесс брата, но нет оснований сомневаться в его словах. Еще в 1914 году об этих реалиях применительно к «Творчеству» написал Ходасевич, бывавший в доме на Цветном бульваре. Подробный разбор стихотворения он заключил выводом: «“Несозданное” стало “созданным”. Уже созданные создания отщепляются от реального мира и получают бытие самостоятельное. В первой строфе они еще не оформились и “колыхаются, словно лопасти латаний”. В последней они сами по себе “ластятся” к поэту, а пальмы сами по себе бросают свои обычные тени. Некогда связывавший их союз “словно” заменен разделяющим “и”: два мира разделены окончательно. Такое соотношение между миром и творчеством характерно для поэта-символиста. Однако в той резкости, с какой его выражает начинающий Валерий Брюсов, есть значительная доля позы и литературного задора». «Брюсов после того сказал мне при встрече, – вспоминал Ходасевич, – “Вы очень интересно истолковали мои стихи. Теперь я и сам буду их объяснять так же. До сих пор я не понимал их”. Говоря это, он смеялся и смотрел мне в глаза смеющимися, плутовскими глазами: знал, что я не поверю ему, да и не хотел, чтобы я верил».

Слова о «позе и литературном задоре» можно с полным правом отнести к другому знаменитому стихотворению из третьего выпуска – моностиху «О закрой свои бледные ноги». Это было первое – и на многие годы единственное – что запомнили о Брюсове журналисты и читатели массовой прессы, вспоминая «ноги» к месту и не к месту. «Широкая публика почти не знает его творчества, – констатировал 16 лет спустя Дмитрий Философов. – Но нет ни одного самого захудалого провинциала, который при упоминании Брюсова самодовольно бы не усмехался: “Знаю! знаю! – закрой свои бледные ноги!” И эти бледные ноги будут преследовать Брюсова до могилы. Ничего с этим не поделаешь. Таков “суд глупца”» (30).

«Фиолетовые руки», «бледные ноги» и очередное творение «В. Дарова» «Мертвецы, освещенные газом…» были восприняты как литературное хулиганство:

 
Мертвецы, освещенные газом!
Алая лента на грешной невесте!
О! мы пойдем целоваться к окну!
Видишь, как бледны лица умерших?
Это – больница, где в трауре дети…
Это – на льду олеандры…
Это – обложка Романсов без слов…
Милая, в окна не видно луны.
Наши души – цветок у тебя в бутоньерке!
 

Пятого сентября 1895 года Валерий Яковлевич в черновике письма журналисту Илье Гурлянду – «Арсению Г.» из «Новостей дня» – попытался «разумно» разъяснить смысл этого стихотворения, что вообще делал нечасто:

«Автор был поражен судьбою любви в современном мире, судьбою идеального чувства в мире прозы. Эта тема символически изображена и выражена в первом стихе, где мертвецы поставлены не в обычную обстановку кладбища, а залиты светом газа. И во всем стихотворении изображается прежде всего состояние нашего века, как оно представляется поэту: нашу жизнь он называет гигантской больницей, где дети уже надели траур, он сравнивает ее с олеандрами, корни которых засыпаны снегом, везде перед собой он видит лики умерших и всему находит символ в лучшей символической книге, в книге, которая воплощает всю современную жизнь, – в “Романсах без слов”. […] На фоне этого мира поэт изображает свою невесту, которую он сам называет грешной, как поэт, как декадент, он не хочет таить своей любви, зовет невесту целоваться к окну – но увы! перед ними уже не обычная обстановка свидания, все изменилось, что символически и изображается стихом “в окна не видно луны”. Все изменилось – и только любовь неизменна и по-прежнему души влюбленных томятся на груди у милых, как цветы в ее бутоньерке» (31).

4

Никакие разъяснения не помогли – Брюсова не хотели ни слушать, ни слышать. Новая волна ругани в печати всех направлений по адресу третьего выпуска «Русских символистов» и первой книги стихов Брюсова «Chefs d’œuvre»[13]13
  Шедевры (фр.).


[Закрыть]
(различия между ними рецензенты не делали) давала понять декадентам, что рассчитывать на снисхождение не приходится. В «Новом времени» Виктор Буренин и Александр Амфитеатров объявили их мошенниками, которые прикидываются сумасшедшими и дурачат публику, собирая с нее деньги. По свидетельству Перцова, «удивительна была эта потребность, свойственная не одному Буренину и характерная вообще для тогдашнего момента: говоря о какой бы то ни было литературной новизне, изображать ее не просто плохой, а непременно бессмысленной, идиотической или же недобросовестной» (32). Николай Михайловский гневно обличал новых Геростратов, которые «страстно желают выкинуть какую-нибудь непристойность затем лишь, чтобы обратить на себя побольше внимания», и назвал Брюсова «маленьким человеком, который страстно хочет и никак не может» (33). Аким Волынский в рецензии на два первых выпуска «Русских символистов» и на сборник Добролюбова «Natura naturata, natura naturans», которому уделил основное внимание, заявил, что «новые течения в литературе, новые разговоры об искусстве не всегда сопровождаются появлением крупных и свежих поэтических талантов», что эти книги «не заслуживают никакого серьезного разбора» и что стихи Брюсова «не поднимаются над уровнем самой ординарной версификации»: «Веяния эпохи бессильно волнуют людей бездарных или, при некоторой даровитости, лишенных настоящей умственной оригинальности» (34). К аналогичному выводу – только в более резкой форме и с подчеркиванием неудачного подражания иностранным образцам – пришел представитель противоположного лагеря Ангел Богданович, руководитель левонароднического журнала «Мир Божий» (35).

Как говорится, обложили со всех сторон. Брюсову стало ясно, что обычный путь в литературу – через журналы – ему заказан. Более того, даже в случае издания книг за свой счет и рассылки их рецензентам надеяться на благоприятные отклики не приходилось. Еще более огорчительными были отзывы друзей из числа не-символистов. Станюкович, подаривший Брюсову 22 апреля 1894 года свою фотографию с надписью: «Символисту от реалиста», осенью 1895 года откровенно писал ему: «Получил твои две книги (третий выпуск «Русских символистов» и первое издание «Chefs d’œuvre». – В.М.) и от первой до последней страницы во время чтения с лица у меня не сходило выражение удивления, смешанного со страшным смехом и полным недоумением. […] По-моему, “символизм”, представителем которого являются эти две книжки, дошел в них до Геркулесовых столбов нелепицы. […] Но верх совершенства следующее стихотворение:

О закрой свои бледные ноги.

Мне кажется, что не менее осязательную картину нарисую я, сочинивши подобное стихотворение:

…Мне хочется выпить с приличной закуской…» (36).

По предположению А.В. Бурлешина, им же сочинен моностих «О, застегни скорее свой жилет!», фигурирующий в «Письмах “Знатного иностранца”» (1896) его дяди Константина Станюковича как произведение новейшего поэта (37).

Прозаическое остроумие Владимира Соловьева не пошло дальше шуточек о том, что «обнаженному месяцу всходить при лазоревой луне не только неприлично, но и вовсе невозможно, так как месяц и луна суть только два названия для одного и того же предмета». Однако в конце рецензии на третий выпуск он поместил свои пародии («Горизонты вертикальные…», «Над зеленым холмом…» и «На небесах горят паникадила…»). Великий мистик был хорошим пересмешником, поэтому его экзерсисы понравились Брюсову: «слабые стороны символизма схвачены верно», – хотя Волынский назвал их «бесплодным балагурством» (38). Тексты зажили отдельной жизнью – не раз переиздавались, в том числе в сборниках для декламации, оторвавшись в восприятии читателя и от автора, и от объекта пародирования.

«Критика, единодушно подвергнувшая первое выступление московских символистов литературной анафеме, не только привлекла к ним внимание общественности, но и стимулировала выработку тактики активного противодействия. […] Именно эта, лишенная серьезной теоретической базы и достаточной аргументации, нередко рассчитанная на анекдот “журнальная ругань”, не только создавала “дурную славу”, отголоски которой преследовали Брюсова до конца дней, но и способствовала укреплению позиций московских символистов, признавая их существование де-факто, как вполне реальное явление современной литературы, мимо которого уже нельзя пройти безразлично. Брюсов сразу же оценил сложившуюся ситуацию и активизировал свою деятельность, избрав тактику фронтального наступления на литературных противников» (39).

Коммерческий неуспех «Романсов без слов» побудил отказаться от отдельных изданий иностранных поэтов, хотя Брюсов не уставал ссылаться на их авторитет, например, в статье «К истории символизма» (40). Он понял, что «Русские символисты» исчерпали себя и не довел до конца издание четвертого выпуска. Вместо альманаха нужны были авторские сборники, но серьезных авторов, кроме него самого, пока не находилось. Так родилась идея «Chefs d’œuvre» – «сборника несимволических стихотворений», как говорилось о нем в рекламном объявлении на последней странице второго выпуска «Русских символистов»: увы, с опечаткой «shefs», давшей газетчикам дополнительный повод позубоскалить.

Считая нападение лучшим видом обороны, Брюсов начал работать над брошюрой «Русская поэзия в 1895 году» (41), в которой обзор новинок должен был сочетаться с развернутым ответом критикам (два замысла то отделялись друг от друга, то сливались в один). Он вышел на битву в полном сознании того, что ему предстоит и на кого он замахивается. Он всё понимал и рискнул, понимая: Победа или Смерть! Во всяком случае, литературная…

«Пора поднять оружие для защиты, а – если надо будет – и перейти в наступление, зная, что силы в такой борьбе будут неравны – но “тем будет громче гимн победы!”. Пусть у тех свой журнал или своя газета, которую читают тысячи, а у нас случайная брошюрка, которую купит сотня, другая читателей, да и то больше из глупого любопытства. Пусть у тех имя, известность, может быть, незаслуженная, но торжествующая – а у нас прозвище “русских символистов”, деятельность начатая слишком недавно, но уже слышавшая слишком много свистков и проклятий. Пусть у тех привычка писать, взгляды общие со взглядами толпы, уверенность в победе, беззастенчивость, – а у нас ничего, кроме понимания прекрасного, драгоценности недорого ценимой в наши дни. Пусть! Я выхожу на борьбу – и пока для меня будут светить зори – я не уроню своего кнута, не опущу копья. Я объявляю войну – с моей стороны неумолимую […] Я буду обличать пошлость их суждений, узость их взглядов, недостойность их приемов во всех областях, которые мне доступны. Я буду бодрствовать над ними, как мрачный ангел, я буду для них трубой, напоминающей об ином мире – мире красок, который они презирают. Слышите, вы? Я возвещаю вам смерть!» (42).

Декларация осталась в архиве. Возможно, Брюсов понял, что не перекричит противников с помощью «случайной брошюрки». Возможно, решил не тратить силы на полемику и заняться оригинальным творчеством. В эти годы он пробовал силы во многих жанрах. Неоконченные романы: «Грань» о последних годах Римской империи, который «заслуживает опубликования как этапное произведение ранней брюсовской исторической прозы» (43); «Медиум» (варианты заглавия – «Берег» и «Декаденты») «из жизни русских декадентов» (44). Замысел сборника рассказов «О чем вспомнилось мне» (1894) (45). Драматургия: кроме упомянутых выше, этюд «Каракалла» (не опубликован), сатирическая драма «Красная шапочка», маленькая драма для марионеток в духе Метерлинка «Урсула и Томинетта» плюс большое количество набросков и планов. Работы по истории и теории поэзии, среди которых главное место занимала «История русской лирики» (46). Этот «труд громадный, величайший», который «должен создать науку “истории литературы”» (47), остался незавершенным, хотя и сыграл большую роль в становлении автора как ученого и как вождя новой школы.

«Ему удалось, – писал Измайлов пятнадцать лет спустя, – избежать того скучного для писателя периода, когда он идет посередь улицы в огромной толпе, маленький и незамечаемый. Брюсова заметили сразу, хотя тогда еще он был немногим выше других в толпе, и у него не было лица, приковывающего ласковое внимание или любопытство» (48).

Глава пятая
«Полдень Явы»
1

Весной 1894 года Брюсов задумался об авторском сборнике: в тетрадях появились заглавие «Les chefs d’œuvre» и эпиграф: «Огонь горит, но пламя часто исходит с дымом. Фома Кемпийский». Особое значение он придавал композиции и архитектонике, о чем позднее писал в предисловии к «Urbi et orbi» (1903): «Книга стихов должна быть не случайным сборником разнородных стихотворений, а именно книгой, замкнутым целым, объединенным единой мыслью. Как роман, как трактат, книга стихов раскрывает свое содержание последовательно от первой страницы к последней. Стихотворение, выхваченное из общей связи, теряет столько же, как отдельная страница из связного рассуждения. Отделы в книге стихов – не более как главы, поясняющие одна другую, которые нельзя переставлять произвольно».

Считается, что именно здесь Брюсов впервые сформулировал свое понимание «книги стихов», однако эта концепция возникла у него десятилетием раньше. Еще в пьесе «Проза» (1893) поэт Даров говорил: «Многие не поймут и этого нововведения, чтобы сборник стихотворений составлял одно целое, как роман или поэма. Да, каждое стихотворение связано с прежним, готовит следующее, пока все не разрешится последним чарующим аккордом». 25 августа 1895 года Брюсов писал Перцову о «Шедеврах»: «Умоляю Вас, читая ее, – читать все подряд, от предисловия к содержанию включительно, ибо все имеет свое назначение, и этим сохранится хоть одно достоинство – единство плана. ChdO […] цельный сборник, с головой, туловищем и хвостом, – так их должно и рассматривать» (1).

История четырех изданий «Шедевров»: отдельных (1895; 1896), в первом томе собрания стихов «Пути и перепутья» (1908) и в первом томе «Полного собрания стихотворений и переводов» (ПССП) (1913), – представляет не только филологический интерес. Первые два – дебют, третье – закрепление своего места в литературе, четвертое – превращение в классика. Позднее «Шедевры» печатались только по четвертому варианту, который отражает последнюю авторскую волю, но к молодому Брюсову отношения не имеет. «Для изучения “облика писателя” Брюсова, – отметил Философов, рецензируя первый том полного собрания, – нужно не только купить 30 (правильно: 25. – В.М.) томов нового издания, но иметь и все отдельные его книги, что составит целую библиотеку» (2). Для серьезного исследователя другого пути нет. Чтобы понять характер дебюта любого автора и реакцию современников на него, надо обратиться к первым изданиям, учитывая не только текст, но и их внешний вид.

Второго мая 1895 года «Шедевры» были дозволены цензурой и отнесены в недорогую типографию Э. Лисснера и Ю. Романа в Крестовоздвиженском переулке[14]14
  Шестого августа 1895 года Брюсов сообщил Курсинскому типографские расценки, исходя из формата «Русских символистов» (13×17 сантиметров): «Набор с листа – 10 р. Печатанье id (так же (лат.). – В.М.) – 3 р. (сколько бы ни было экземпляров). Бумага на 100 экз. меньше стопы; стопа хорошей бумаги – рубля 4. Обертка и брошюровка 10 р.» (ЛН. Т. 98. Кн. 1. С. 300).


[Закрыть]
. Лето Брюсов проводил на даче в Хорошеве – занимался с сестрами, гулял с ними в лесу или играл в крокет, сочинял стихи и строил грандиозные планы: издать четвертый выпуск «Русских символистов» и «Юношеские стихотворения» с автобиографией, закончить два романа, драму и переводы Эверса, написать поэму «Атлантида» и обзор «Русская поэзия в 1895 году», не говоря об университетских работах. Тетради наполнялись заметками, но дальше этого дело не шло. Кроме редких поездок в Москву для встреч с друзьями главным развлечением служила переписка с Курсинским, проводившим лето в Ясной Поляне. Брюсов взялся представить в цензуру первую книгу его стихов «Полутени», для чего собственноручно переписал ее, попутно сообщив автору ряд замечаний (3).

Вышедший в последней неделе августа тиражом 600 экземпляров, сборник «Шедевры» – в скромной шрифтовой обложке и со старомодными виньетками, которые типография предоставила бесплатно, – включал «лирические поэмы» (авторское определение) «Осенний день» и «Снега», за которыми следовали 25 стихотворений, составивших разделы «Криптомерии», «Последние поцелуи» и «Méditations». Первая из поэм была совсем не по-декадентски посвящена «Мане». «…“Вечность” и “Маня” – сочетание довольно парадоксальное», – заметил Д.Е. Максимов (4). Адресат – купеческая дочь Мария Павловна Ширяева, третья героиня «Рокового ряда», «девица ужасно набожная», с которой Валерий Яковлевич весной и летом 1894 года ходил по церквям и монастырям.

Поэме предшествовало велеречивое предисловие, фразы которого звучали как декларации, но были мало связаны друг с другом. Наибольшее внимание привлекла концовка: «Сhefs d’œuvre – последняя книга моей юности; название ее имеет свою историю, но никогда оно не означало “шедёвры (так! – В.М.) моей поэзии”, потому что в будущем я напишу гораздо более значительные вещи (в 21 год позволительно давать обещания!). Печатая свою книгу в наши дни, я не жду ей правильной оценки ни от критики, ни от публики. Не современникам и даже не человечеству завещаю я эту книгу, а вечности и искусству». В рукописи остались более дерзкие заявления: «Издав эту книгу, ослепив глаза всем искренним ценителям поэзии, я отдамся той новой поэзии, образ которой давно тревожит меня. Пока я противлюсь ее искушениям, но тогда вполне отдамся ей, буду упиваться ею как любовницей, радостно встречу все безумства страстей. Конечно, мои издания того времени, если будут встречены, то только хохотом и свистом. Но мне-то что до того. Вперед!» (5).

Раздел «Криптомерии» открывался сонетом «Предчувствие», первая строка которого была не менее революционной, чем «бледные ноги»:

 
Моя любовь – палящий полдень Явы.
 

Едва ли не единственным, кто сразу же оценил его значение, был Лялечкин: «Ваш экзотический сонет поистине шедевр, и если в вашей книжке будут только подобные стихи, то название ее совсем не будет преувеличенным» (6). «Никто в то время не понял, – констатировал пятнадцать лет спустя теоретик и историк символизма Эллис (Лев Кобылинский), – что нужное, долго и смутно ожидаемое слово найдено и выкрикнуто; пусть этот выкрик был дерзок, наивен, исполнен противоречий и недостаточно “солиден”, пусть среди первых опытов наших “символистов” многое было слабо, но все же знамя было выброшено» (7).

За «полднем Явы» следовали раздумья индийской девушки «на журчащей Годавери», гигантские каменные статуи острова Пасхи, жрец, божеством для которого является «далекий Сириус, холодный и немой», гондолы, прокаженные. Критика увидела в этом лишь декадентские выходки, хотя простила бы подобные темы и образы парнасцу Майкову или, скорее, его эпигонам вроде Владимира Лебедева. Брюсову не прощалось ничего, хотя экзотика была взята им из географических и естественнонаучных журналов, а не из «мечтаний опиомана». Поэтому второе издание автор снабдил примечаниями. Однажды он получил по почте издевательское послание за подписями «Мимозно-орхидейная хризантема», «Поярково-оранжевый Скорпион» и «Кисловато-просвечивающий Хамелеон» со стихами (8):

 
Никак не понявши «ваувая»,
Сидели мы тебя, Валерий, вопрошая, –
 

намекавшими на строки из стихотворения «В ночной полумгле», которое перекидывало мостик от «Криптомерий» к «Последним поцелуям»:

 
Но чу! Что за шелест лиан?
Опять вауваев проказа?
 

Приняв замечание анонимов к сведению, Брюсов при переиздании озаглавил стихотворение «Ваувау» и пояснил: «Ваувау – явайское название обезьяны оа (Hylobates leuciscus) из рода гиббонов». Трудно сказать, какой вариант выглядел более вызывающим: первый, без пояснений, или второй, указывающий на то, что никакого декадентства здесь нет, а есть лишь то, чего не знают обыватели.

Самым большим дерзанием – или дерзостью? – стали эротические стихи. «Эротика “Шедевров” оказалась в опале и была подвергнута критической анафеме», – заметил В.С. Дронов (9). Наибольшим цензурным преследованиям она подверглась в семитомнике 1973 года, где из окончательного варианта небольшой по объему книги были исключены пять стихотворений и одна поэма, так что полностью ее можно прочитать только в дореволюционном издании.

 
Мерещилось мне, в неверной тени,
Опухшее женское тело,
И мерзости ласк, и грязь простыни,
Каким-то салом давно пропотелой.
 

(«Фантом»)

 
Одна из осужденных жриц,
Я наблюдаю из кровати
Калейдоскоп людей и лиц,
И поцелуев и объятий…
 

(«Стансы»)


Отмечая в этих стихах влияние Бодлера, Д.Е. Максимов усматривал здесь предвестие блоковского «страшного мира» задолго до Блока, с элементами «социальной чуткости», пояснив: «Эротическая поэзия представляла собой тот участок, где борьба Брюсова со “страшным миром” принимала исключительно ожесточенные формы и где успех часто переходил то на одну, то на другую сторону. […] Эротика “страшного мира” не пощадила творчества Брюсова и глубоко отпечатлелась в его лирике» (10). На мой взгляд, социального здесь нет, одна сплошная эстетика, смесь литературных впечатлений от Бодлера с житейскими впечатлениями от соседства с «московской Субуррой». Приведу свидетельство Станюковича, которое можно считать реальным комментарием к «Фантому»: «Из темных ворот, из подвалов, из черных зловонных нор выползали сиплые, опухшие женщины. Они ссорились, ругались истово, хватали за рукава проходящих, предлагали за гроши свое дряблое тело» (11). Соглашусь с другим замечанием Максимова: «В эротических стихах Брюсова можно найти немало болезненного и мучительного, но игривости, скабрезности, внутренней нечистоплотности, легкомыслия, двусмысленности, нарочитости – всего того, что является главным признаком порнографии, – в них найти невозможно» (12).

«Шедевры» вышли одновременно с третьим выпуском «Русских символистов» во второй половине августа 1895 года: вспомним Анапестенского, который «раз в год (осенью, когда критики еще не устали ругаться) печатал “книги” в 15 страниц толщиною». Обругали их тоже одновременно. Из неучтенных в библиографии отзывов процитирую отклик «Екатеринбургской недели» – возможно, единственный за пределами двух столиц. «Если бы г. Валерий Брюсов был логичен, то завещавши сокровища своей поэзии “вечности и искусству”, не тратился бы на почтовые марки, которыми он оплачивает свою книгу, рассылая ее в редакции газет для отзыва, – насмешничал рецензент «Эн». – Видно, “вечность” сама по себе, а надежда на одобрительный отзыв современников тоже сама по себе и друг с другом прекрасно уживаются». Содержание и стиль отзыва оригинальностью не отличались: «Г. Валерий Брюсов – поэт символист, но это еще не суть важно, потому что никому не возбраняется сходить с ума по своему вкусу, но он, кроме того, человек, обладающий громадным самомнением, а потому критику игнорирующий, зане оная критика не способна правильно оценить его музу». Далее цитаты из «Фантома», упоминание о Поприщине и т. д. (13).

«Если бы у нас была критика, – грустно заметил Эллис, – проницательный глаз отметил бы среди этих ученических исканий несколько звуков, несколько сочетаний, возможных только у первоклассного художника» (14). Увы, книгу не оценили даже те, на чье понимание автор, казалось, мог рассчитывать. «Твои посвящения или завещания странны и до невероятия самоуверенны», – писал Станюкович (15). Судя по наброскам, Брюсов хотел ответить резко, но ограничился грустным укором: «Ты совершенно чужд той поэзии, к которой я стремлюсь. Ты не заметил того, чем я горжусь в “Сhefs d’œuvre”. Ты прошел мимо тех стихотворений, в которых когда-то была вся моя душа. […] Ты так далек от красоты настроений, образов, слов, от этой – если хочешь – бесполезной, бесцельной красоты, что произносишь несправедливые обвинения» (16). Коган, язвительно названный в письме Станюковичу «некто г. Коган», «заявил даже, что напечатай я свое предисловие раньше – он не счел бы возможным вступить со мной в знакомство. Остались на моей стороне, – продолжал Валерий Яковлевич сводку с поля боя, – Ланг (по глупости своей), Курсинский (поэт, подражающий мне) и Фриче (умный господин, понимающий, что сущность не в предисловиях)[15]15
  В письме Перцову (25 марта 1895 года) к своим знакомым, «действительно понимающим поэзию», Брюсов отнес только Бальмонта, Лялечкина и Фриче (Письма к Перцову. С. 14).


[Закрыть]
. Однако негодование приняло такие размеры, что когда недавно в университете я стал читать Аристофана, аудитория недовольно зашипела и до меня долетело слово “декадент”» (17). Занеся это в дневник, Брюсов отметил: «Только искреннее сочувствие Самыгина и Шулятикова успокоило меня немного» (11 сентября 1895). Образцы журнальной брани – от Буренина до Богдановича – я уже приводил. 8 сентября Брюсов честно признался: «Ругательства в газетах меня ужасно мучат».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации