Текст книги "Валерий Брюсов"
Автор книги: Василий Молодяков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Книга вторая. Построение фаланги
(1897–1906)
Создана отцом фаланга,
вашу мощь открыл вам он.
Валерий Брюсов
Глава шестая
«По-европейски скроенный москвич»
1
В отличие от большинства современников, Валерий Брюсов вошел сначала в литературу и лишь потом в литературную среду. Никто из влиятельных писателей, критиков или редакторов не помогал ему – если не считать антирекламы. Его окружали или дебютанты (Добролюбов издал первую книгу в конце 1894 года, Криницкий в 1895 году, Курсинский в 1896 году), или незначительные литераторы вроде братьев Антона и Николая Облеуховых, с которыми он познакомился во время хождения по московским редакциям. С Бальмонтом, бывшим на шесть с половиной лет старше, Брюсов держался на равных, что не исключало ни пылких взаимных восторгов, ни язвительной критики. Двадцатипятилетний Иван Бунин, знакомство с которым состоялось в конце 1895 года, только входил в литературу, причем традиционным путем и с репутацией писателя для юношества.
Валерий Яковлевич не искал покровительства, а после первых откликов критики перестал надеяться и на понимание. Однако, по свидетельству знавшего его в те годы Петра Пильского, «по природе замкнутый, молодой Брюсов отличался большой литературной общительностью. Он желал и искал знакомств. К людям пера он приближался с горячей любознательностью. Будто ревнивец, он изучал своих соперников» (1). Главной целью Брюсова стало построение фаланги единомышленников, где он будет вождем. Он был единственным деятелем «нового искусства», способным мыслить и стратегически, и тактически: «метода Брюсова – строго-обдуманное и преднамеренное взвешивание всех составных элементов, ее неизменное свойство – соразмерность частей и строгость руководящего плана» (2).
Поначалу будущий вождь не пренебрегал никакими союзниками, будь то Мартов-Бугон или Голиков, «поэт для кроликов», как прозвал его Бальмонт. Брюсов переживал временное отречение Ланга от литературы, давал деньги Добролюбову на печатание «Одних замечаний», правил стихи Ноздрина, составил из них сборник «Поэма природы» и думал издать его, помогал Курсинскому, переписав рукопись «Полутеней» для цензуры, пытался влиять на Криницкого – единственного беллетриста среди соратников, особенно на его старомодную манеру (тот, в свою очередь, пытался влиять на философские и этические воззрения Брюсова в сторону сближения их с христианством). Все эти люди в большей или меньшей степени признавали если не лидерство, то авторитет Брюсова, но он не обольщался относительно их способностей и понимал, что с ними новая школа не добьется успеха. Фриче, Коган и Шулятиков окончательно ушли в другой лагерь, хотя с первым из них Брюсов продолжал общаться и спорить.
Бальмонт – на тот момент самая яркая поэтическая звезда русского декадентства – был слишком эгоцентричен и независим для признания чьего бы то ни было руководства. Зато он добился признания даже у недружественной критики и, несмотря на непостояство в личных отношениях, оказался надежным союзником в литературных боях. Интересное наблюдение сделал Пильский: «В неровных, изменчивых, то ласковых, то колючих отношениях с Бальмонтом были моменты самого полного и искреннего восторга, идущего от Брюсова, и они всегда совпадали с публичными неудачами Бальмонта – когда он претерпевал неприятности и гонения за вызов и дерзость проповеди» (3). Современники воспринимали «брата Константина» и «брата Валерия» неотделимо друг от друга, сравнивая их то с Бодлером и Верленом, то с Пушкиным и Тютчевым. Что думали об этом они сами? «В перечисленьи поэтов, со мной и тобою имеющих что-нибудь общего, – писал Бальмонт Брюсову 2/15 июля 1906 года, – ты называешь Пушкина поэтом мужского начала, а Тютчева – поэтом начала женского. Я изумлен неверностью. Тютчев – типичный поэт – vir[24]24
Муж (лат.).
[Закрыть]. И именно ты, а не я с ним сроднен. И ты вовсе несроднен с моим женственным легкомысленным капризным поэтическим братом Пушкиным[25]25
Бальмонт и Пушкин родились под знаком Близнецов, Брюсов и Тютчев – под знаком Стрельца, на противоположной стороне зодиакального круга.
[Закрыть]» (4).
Затем появился Сологуб. Брюсов знал это имя по «Северному вестнику», хотя в ранней статье о Верлене приписал его переводы «графу Соллогубу», видимо, спутав Федора Кузьмича с поэтом Федором Львовичем Соллогубом. 20 июля 1896 года Сологуб предложил Брюсову обмениваться книгами и послал ему свои сборники «Стихи. Книга первая» и «Тени. Рассказы и стихи» с одинаковыми инскриптами: «Многоуважаемому Валерию Яковлевичу Брюсову от автора». Адресат ответил лишь в начале ноября, пояснив, что «не хотел на этот раз ограничиться стереотипной благодарностью». Он собирался высказать развернутое мнение о стихах нового знакомого, но в итоге ограничился кратким официальным письмом (5). Личное знакомство поэтов произошло в начале января 1897 года, когда Валерий Яковлевич приехал в Петербург для занятий в Публичной библиотеке, но больше гулял по городу, посещая музеи и театры. «Сологуба я нашел каким-то сонным, – писал он Курсинскому, – ничем не интересующимся, на все махнувшим рукой» (6). «Мы поговорили с полчаса», – подвел он в дневнике 11 января итог встречи, назвав «главным» вопрос о судьбе денег, посланных Добролюбову.
Вернувшись в Москву в октябре 1897 года после недельного свадебного путешествия в столицу, Брюсовы поселились в меблированных комнатах «Тулон» на Большой Дмитровке (дом 10), где прожили до начала апреля 1898 года. Валерий Яковлевич готовил рефераты для университета, штудировал Лейбница и Канта, водил жену в театры и на выставки, читал ей вслух французские романы, регулярно бывал на Цветном бульваре, где занимался с сестрами и играл в винт с родителями, а в самом конце года серьезно заболел плевритом. «Три недели почти вычеркнуты из моей жизни, – грустно фиксировал Брюсов 18 января 1898 года. – […] Меня навещали друзья, особенно Облеухов. Он что-то упорно твердит о замышленных новых журналах и приглашает меня сотрудничать в разные еще не существующие журналы. […] Курсинский жалуется на одиночество. Ланг ожидает второго наследника. […] Был Мартов-Бугон. […] Теперь он пишет городскую хронику».
«Важнейшее событие этих дней, – читаем там же, – появление статьи гр. Л. Толстого об искусстве. Идеи Толстого так совпадают с моими, что первое время я был в отчаяньи, хотел писать “письма в редакцию”, протестовать – теперь успокоился и довольствуюсь письмом к самому Л. Толстому». Чтение трактата «Что такое искусство?» в журнале «Вопросы философии и психологии» привело Валерия Яковлевича к выводу о совпадении мыслей Толстого с предисловием к первому изданию «Шедевров». «Меня не удивило, что Вы не упомянули моего имени в длинном списке Ваших предшественников, – писал он 20 января «графу Льву Николаевичу», – потому что несомненно Вы и не знали моих воззрений на искусство. Между тем именно я должен был занять в этом списке первое место, потому что мои взгляды почти буквально совпадают с Вашими. […] Мне не хотелось бы, чтобы этот факт оставался неизвестен читателям Вашей статьи. […] Вам легко поправить свою невольную ошибку, сделавши примечание ко второй половине статьи, или к ее отдельному изданию, или, наконец, особым письмом в газетах» (7).
Толстой прочитал письмо и сделал на нем пометку для секретаря «Б.О.», то есть без ответа. Как еще он мог отреагировать на предложение оповестить в газетах, что его взгляды на искусство были ранее выражены неким (фамилию Брюсов он мог слышать от Курсинского) «декадентом, упадочником, духовным дегенератом», как Лев Николаевич даже в конце 1905 года назвал Брюсова в разговоре с поэтом-рабочим Федором Поступаевым. Однако, выслушав в его чтении стихотворение «L’ennui de vivre»[26]26
«Скука жизни» (фр.).
[Закрыть], Толстой вынес вердикт: «Глубокое по мысли и настроению, можно уверенно считать поэтическим». По словам мемуариста, «задумчиво-серьезное внимание великого старика начинает цвести юношеской улыбкой радости чуткого художника. Глаза Льва Николаевича лучились и искрились духовным удовольствием, чувствовалось без его признания, что стихотворение ему нравится. И когда я кончил, он попросил еще прочесть». «Каменщик» («Каменщик, каменщик, в фартуке белом…» – два стихотворения Брюсова носят это заглавие) разочаровал его: «прозой гораздо лучше можно выразить ту мысль каменщика, которая выражена стихами» (8). В очерке «На похоронах Толстого» Брюсов вспоминал об их «невстрече»: «Как москвич я хорошо знал его величавую фигуру, которую, бывало, можно было часто встречать среди прохожих на Арбате. […] Когда я был студентом, многие из моих сотоварищей “ходили к Толстому”, чтобы спросить у него “как жить”, а на деле просто чтобы посмотреть на него. Мне такое лицемерие, – может быть, и простительное, – казалось недопустимым».
Продолжая заполнять тетради бесчисленными набросками для задуманных книг и статей (9), Брюсов решил обратить один из замыслов – «Литературные опыты» (они то пересекались с «Философскими опытами», то отделялись от них) – в ответ Толстому. Итогом стала статья «О искусстве»[27]27
«Не кто другой, как Л.И. Поливанов, уверил меня, что предлог “об” ставится только перед местоимениями» («Автобиография»).
[Закрыть], законченная в середине августа и дозволенная цензурой 22 октября 1898 года. «Благословенна воскресающая гордость творца! – занес автор в дневник, завершив работу. – Велико таинство слов и их могуществ. Одни почти как серебряные трубы в поле, другие созданы залетными ангелами, иные сама неподвижность и смерть. Счастлив, кто знает заклинания! По знаку его собираются беспорядочно стройные воинства. О, торжество завоевателей, идущих с развернутыми знаменами. Слышны крики воинов, пение труб… Благословенная воскресающая гордость вождя» (13 августа 1898 года). Судя по записи с «частоколом восклицательных знаков», Брюсов нес в мир не меньше, чем новое Евангелие.
Этот короткий текст, над которым автор работал долго и тщательно, хорошо известен и изучен, в том числе применительно к идеям Толстого, которые помогли Брюсову облечь замысел в конкретную форму. Молодой декадент был в числе немногих, кто высоко оценил толстовский трактат, принятый критикой и публикой резко отрицательно. Книжка Брюсова с эпиграфом из Лейбница разбита на главки «Заветы к художнику», «Заветы к читателю», «О новой школе», «Чаянья», причем их заглавия есть только в оглавлении, но не в тексте. Как и в предисловии к первому изданию «Шедевров», автор не говорил, а вещал – краткими многозначительными фразами, не всегда связанными друг с другом. Это признал и он сам: «Написано совсем хорошо, но сжато до последней степени; часто совсем непонятно по краткости» (26 октября 1898 года). Так о литературе и искусстве в тогдашней России писать было не принято – манера Брюсова скорее напоминала манифесты французских символистов 1880-х годов или русских романтиков 1820-х годов.
За истинами, которые изрекал автор-пророк, видны не только теоретические размышления, но и личный опыт, отразившийся в стихах. «Кто дерзает быть художником, должен найти себя, стать самим собою. Не многие могут сказать не лживо: “это – я”», то есть «me eum esse». «Есть для избранных годы молчания», – этой же строкой открывается стихотворение, написанное 13 декабря 1896 года. «Только одинокие раздумья создают право вынести людям свои скрижали». Валерий Яковлевич молчал два года, прежде чем обнародовал собственные «скрижали» – не столько свои лично, но «нового искусства» в целом, которое поместил в примечательный контекст: «В наши дни везде предвозвестники и указатели нового. В душе своей мы усматриваем, чего не замечали прежде: вот явления распадения души, двойного зрения, внушения; вот воскресающие сокровенные учения средневековья (магия) и попытки сношений с невидимыми (спиритизм)».
Немногочисленные критики не пошли дальше предисловия, зацепившись за фразу: «И Толстой, и я, мы считаем искусство средством общения». Бальмонт первым оценил «замечательную книгу». Брюсов занес в дневник его слова: «Она полна мыслей, как горный воздух бурь». Прочие знакомые молчали, поэтому автора заинтересовало письмо неизвестной ему Ольги Кастальской: «Я от всей души желаю оправдать декадентство. […] Читаешь Ваше “О искусстве” […] и начинаешь верить, что в декадентстве есть смысл, и хочется думать, что это не ложный путь – так душевно, искренно написаны эти статьи. Но подходишь к декадентскому произведению […] и овладевает тобой сначала недоумение, потом смех, а потом и горечь. […] Может быть, так было потому, что до сих пор мне не приходилось видеть или читать произведения искреннего декадента». Ссылаясь на публичный отказ Брюсова от своих книг (вроде посвященного «Шедеврам» стихотворения в «Me eum esse»), корреспондентка просила указать ей «сборник Ваших стихотворений, который был бы для Вас настоящим» во время работы над «О искусстве». Что ответил Валерий Яковлевич, неизвестно, но, судя по второму письму Кастальской, ответ был содержательным (10). В начале 1899 года, желая активизировать диалог с читателем, он вернулся к оставленному было замыслу книги «Мои письма», которым решил придать характер «поучений» на литературные и философские темы, однако дальше набросков дело не продвинулось.
Вторую половину апреля, май и начало июня 1898 года Брюсов провел с отцом и женой в Ялте и Алупке, поправляя здоровье. «Буду учиться любить природу», – записал он в дневнике 15 апреля. Через четыре дня последовало признание: «Сказочная страна! Таврида! Веришь преданиям, веришь картинам, веришь, что все это действительность, что есть прелесть в природе». Запомнился подъем на Ай-Петри: «Пришлось карабкаться чуть-чуть не по отвесной скале, цепляясь за клочки травы, за колючие кустарники, за шатающиеся камни; иногда совсем ползли по гладкому каменному наклону». «Ходили на Яйлы, проблуждали 14 часов и вернулись чуть живыми от усталости; сегодня подымались на Ай-Петри, смотрели бесконечную даль моря, берег с его соснами, фиговыми деревьями. […] Любить природу можно, это я понял», – суммировал он 19 мая, добавив: «Но уже утомились глаза и воображение. Уже душа не трепещет, хочется от наслаждения природой вернуться назад, к моим раздумьям и моим творческим фантазиям».
«Примирение с природой» отразилось в цикле «Картинки Крыма и моря», написанном, по словам автора, «со всей возможной благопристойностью». Но уже 24 мая Валерий Яковлевич писал домой: «Мама, здравствуй, милая! Хорошо здесь, и жить совсем хорошо, а понемногу начинаешь все ясней и ясней подумывать: довольно! пора и назад. Говоря проще, соскучился я по вас; хочется и с тобой повидаться, и Наде о арабах рассказывать, и просто на всю вашу обстановку поглядеть, к которой глаз так привык за 24 года» (11). В Москве, а затем на даче в Останкино он романтически вздыхал: «Понимаю, всей душой понимаю, тоску южанина, жителя морского побережья, закинутого на север». И восклицал: «О! я создан, чтобы жить на Юге. Там я у себя на родине, на Севере я в изгнании». Настроение быстро прошло, но вопрос о месте отдыха на следующий год решился сам собой.
Главным событием лета 1898 года стала встреча с неожиданно появившимся в Москве Добролюбовым, подробно описанная в дневнике. Брюсов волновался: «О, сколько странных и безумных, и невероятных воспоминаний. […] Что же найду я сказать ему, я, теперешний? Бальмонт и Добролюбов были для меня в прошлом два идеала. Я изменился с тех пор, я иной, да! Но перед ними я не смею быть иным и уже не умею быть прежним. И я перед ними бессилен. А в душе возникает вопрос, что если “я” тот, прежний, был лучше, выше».
Вопреки ожиданиям, встреча не была трудной, хотя Добролюбов переменился до неузнаваемости – и внешне, и внутренне: «теперь он стал прост, теперь он умел говорить со всеми». Гость пересказал хозяевам всю свою жизнь, произведя особенно сильное впечатление на семнадцатилетнюю Надежду Яковлевну. «Встреча с Добролюбовым повеяла на меня новым, оживила, воскресила душу, – записал Брюсов 31 июля. – […] Перечитывал сегодня свою книгу о искусстве, и все бессилие ее мне открылось. За работу, опять сначала!» Однако новый, столь же неожиданный, приход странника на Цветной бульвар в начале сентября произвел тягостное впечатление: «Я пытался заговорить с ним, но он отвечал односложно. Часто наступало молчание. Вдруг со словами “Я помолюсь за вас” он вставал и падал ниц. […] Последние мгновения вечера мы были совсем вне себя. Со словами: “Если не поцелую ноги вашей, не будете со мной в раю”, – он поцеловал нам ноги. […] Прощаясь, я ему сказал: “Воистину вы тяжелы нам. Как некогда Симон, я скажу вам: выйди от меня, ибо я человек грешный”». Такими же были последующие встречи и письма. Валерий Яковлевич даже перенял тон собеседника, адресовавшего свои послания «В. Брюсову от знающего»: «Смотреть в себя, в глубь души своей, дальше в глубь своего духа. Весь круг постижимого и откровенного во мне. […] Вероятно, это шаг к истине. Только шаг. Но мне страшно идти снова во мрак. Я медлю…» (12). В столь же высокопарной манере выдержаны его осенние письма Самыгину, отмеченные влиянием вошедшего в моду Ницше (13).
Для борьбы за символизм Добролюбов был потерян, но Брюсов продолжал видеть в нем «талантливейшего и оригинальнейшего из нас, из числа новых поэтов». Кроме того, общение с практикующим мистиком наложилось на новую волну интереса к оккультизму, связанную с философскими штудиями. 15 августа он внес в число намеченных работ «О запретных науках (магия)», для чего читал «Философию мистики, или Двойственность человеческого существа» Карла дю Преля (книгу ценил Вл. Соловьев, идеями которого Брюсов тогда увлекался), а также «Книгу духов» и «Книгу медиумов» французского спиритуалиста Алена Кардека (14).
Вслед за вторым визитом Добролюбова в дневнике зафиксировано знакомство с 69-летним Петром Ивановичем Бартеневым, который показался Брюсову «древним старцем». Казалось бы, пожилому издателю консервативного исторического журнала, славянофилу, не признававшему слова «редактор» и потому именовавшему себя «составителем»[28]28
Двенадцатого сентября 1898 года Брюсов записал слова Бартенева: «Иностранные слова оттого, что писатель заимствует мысль у иностранных писателей; кто ясно сознал свою мысль, тот выскажет ее по-русски».
[Закрыть] «Русского архива», не о чем было говорить с молодым (44 года разницы в возрасте!) вождем новомодной школы со скандальной репутацией. «Как робкий ученик», Валерий Яковлевич принес Бартеневу статью о вариантах стихотворений Тютчева – «и был принят старым ласковым учителем, который подыскивал способного ученика, к тому же “бессеребренника”, – не любил Петр Иванович платить большие гонорары, – чтобы вручить ему свои литературные навыки, которые были с признательностью приняты Брюсовым» (15). Через несколько дней он получил корректуру и вскоре увидел статью в печати. Оценив профессионализм нового знакомого, Бартенев вручил ему корректуру подготовленного «Русским архивом» к печати издания стихотворений Тютчева, в которое Брюсов внес немало уточнений и исправлений.
Старого издателя и молодого поэта сблизила любовь к Тютчеву: Валерий Яковлевич считал его первым и лучшим русским символистом, но вряд ли говорил об этом собеседнику. «Русская литература остановилась для Бартенева на Тургеневе. […] Не читал Бартенев и моих книг, – признал Брюсов в очерке «Обломок старых поколений», – и всегда был убежден, что я не говорю с ним о моих стихах из чувства стыда за свое “бедное рифмачество”[29]29
Выражение из письма М.В. Ломоносова графу И.И. Шувалову (19 января 1761 года) об А.П. Сумарокове: «бедное свое рифмачество выше всего человеческого знания ставит».
[Закрыть]. […] Он продолжал жить в наши дни в общении с людьми прошлого, с Екатериной Великой, с Александром I, с Пушкиным, с ушедшими из жизни друзьями лучших лет, с кн. Вяземским, Хомяковым, Тютчевым… В их кругу он чувствовал себя как дома и как на что-то чужое смотрел на суетливую современность». Брюсов стал не только автором журнала, в котором печатался почти до его закрытия в 1917 году, но помощником издателя[30]30
Условия службы зафиксированы в договоре от 14 августа 1900 года, где она названа «скорее приятной, чем обременительной» (Дневники. С. 173).
[Закрыть] и почти членом семьи: он поддерживал дружеские отношения с сыновьями Петра Ивановича цензором Юрием и историком Сергеем, а затем с внуком, подписывавшимся «Петр Бартенев-младший». Сотрудничество с Бартеневым не только стало началом литературной реабилитации Валерия Яковлевича, но и дало ему хороший опыт журнальной и историко-литературной работы. Напечатанные в «Русском архиве» статьи, рецензии, библиографические заметки, архивные публикации и переводы показывают не только эрудицию Брюсова, но и тот высокий профессиональный уровень, которым будут отмечены его позднейшие работы о Пушкине, Тютчеве, Каролине Павловой.
Книга А. Л. Миропольского «Ведьма. Лествица» (1905) с дарственной надписью И. М. Брюсовой. 27 ноября 1904 года. Обложка работы М. А. Дурнова. Собрание В. Э. Молодякова
У Бартеневых 20 апреля 1900 года Валерий Яковлевич познакомился с философом «общего дела» Николаем Федоровым. О том, как протекала беседа, можно судить по письму Юрия Бартенева Брюсову: «Мне весьма обидно, что Вы вчера у нас подвергнулись столь свирепому нападению несомненно замечательного, но невыдержанного старца. Не сетуйте на меня и снисходительно отнеситесь к 80-летнему (Федорову было 72 года. – В.М.) мыслителю, от которого претерпевали и Соловьев и Толстой. Его необузданный язык и горячий нрав ничем не могут быть удержимы» (16). Описывая встречу в дневнике, Брюсов почти дословно использовал эту характеристику, пояснив: «Речь шла о Ницше, и вообще Николай Федорович нападал на меня жестоко. Я остался очень им доволен и, уходя (я спешил), благодарил его». Коллекционер Николай Черногубов, с которым Брюсов общался в эти годы, был «федоровцем» и в конце 1903 года передал в «Весы» некролог и статью Федорова «Астрономия и архитектура» (при жизни тот принципиально отказывался публиковать свои сочинения). Брюсов стал первым издателем его текстов; публикацию сопровождал рисунок Леонида Пастернака, запечатлевший разговор «загадочного старика» с Львом Толстым и Владимиром Соловьевым.
«Смерть и воскресение суть естественные феномены, которые она (наука) обязана исследовать и которые она в силах выяснить. Воскрешение есть возможная задача прикладной науки, которую она вправе себе поставить», – писал Брюсов в 1914 году, отвечая «федоровцам» на вопрос о «смерти, воскресении и воскрешении» (17). Идеи Федорова о физическом воскрешении мертвых научным путем и о возможности изменения орбиты Земли совместными усилиями всего ее населения отразились и в его стихотворениях «Хвала Человеку» и «Как листья в осень…».
2
Шестого декабря 1898 года Валерий Яковлевич приехал в Петербург, собираясь повидать множество знакомых и незнакомых: Гиппиуса, Сологуба, Мережковских, Розанова, Волынского, Венгерову, Соловьева, Перцова, родных Добролюбова и его приятелей Якова Эрлиха и Евдокима Квашнина-Самарина, а также трех редакторов: эстета Сергея Дягилева («Мир искусства»), спирита Владимира Прибыткова («Ребус») и народника Сергея Южакова («Большая энциклопедия»). Далеко не все из задуманного состоялось: с Соловьевым он так и не встретился, с Дягилевым, Волынским и Розановым познакомился в другой приезд. Первые дни Брюсов провел с Бальмонтом, обменявшись с ним стихами в знак окончательного примирения и восстановления дружбы после временного охлаждения, вызванного женитьбой Константина Дмитриевича, его заграничным путешествием и переездом в столицу. Затем был визит к Мережковским: гость, видимо, волновался, поскольку испытывал пиетет перед хозяином и ценил стихи хозяйки. «Зинаида Гиппиус угощала нас чаем в темной и грязной столовой. Любезной она быть не старалась и понемногу начинала говорить мне дерзости. Я отплатил тем же и знаю, что два-три удара были меткими».
Так началась дружба, продолжавшаяся двадцать лет. Вот как описала знакомство сама Гиппиус – после разрыва – в очерке «Одержимый»: «Скромный, приятный, вежливый юноша; молодость его, впрочем, в глаза не бросалась; у него и тогда уже была небольшая черная бородка. Необыкновенно тонкий, гибкий, как ветка; и еще тоньше, еще гибче делал его черный сюртук, застегнутый на все пуговицы. Черные глаза, небольшие, глубоко сидящие и сближенные у переносья. Ни красивым, ни некрасивым назвать его нельзя; во всяком случае, интересное лицо. […] В личных свиданиях он был очень прост, бровей, от природы немного нависших, не супил, не рисовался. Высокий тенорок его, чуть-чуть тенорок молодого приказчика или московского сынка купеческого, даже шел к непомерно тонкой и гибкой фигуре» (18).
Мережковский в день знакомства болел и лежал в постели. «Сразу начал он говорить о моей книге («О искусстве». – В.М.) и бранить ее резко.
– Ее даже бранить не за что, в ней ничего нет. Я почти со всем в ней соглашаюсь, но без радости. Когда я читаю Ницше, я содрогаюсь до пяток, а здесь я даже не знаю, зачем читаю.
Зинаида хотела его остановить.
– Нет, оставь, Зиночка. Я говорю прямо, от сердца, а ты ведь хоть молчишь, зато, как змея, жалишь, это хуже…
И, правда, он говорил от чистого сердца, бранил еще больше, чем меня, Толстого, катался по постели и кричал: Левиафан! Левиафан пошлости!»
Знакомство с Мережковскими имело для Брюсова стратегическое значение, которое в полной мере выявилось через несколько лет. Тактически важным было вхождение в круг петербургских поэтов. Николай Минский, «паукообразный человечек, с черной эспаньолкой и немного еврейским акцентом» «говорил пошлости и пустяки», но дал остроумную оценку книге «О искусстве»: «Ждешь появления привидения, а выходит дядюшка и говорит “здравствуйте”». Иероним Ясинский, «красивый, могучий зверь, с красивой длинной, остроконечной бородой» сказал о ней же: «Смело, очень смело». Собиратель автографов и портретов знаменитых людей Фридрих, он же Федор Федорович, Фидлер попросил у Брюсова фотографию и книги, что означало признание. Коринфский «робко извинялся за свои рецензии: “Странно бывает читать, что писал прежде, не понимаешь себя, как мог…”. Я предложил тост за новую поэзию, он выпил». И получил «О искусстве» с инскриптом: «Апполону Апполоновичу (так! – В.М.) Коринфскому. Память о наших здравицах за новую поэзию и за старую и за вечно единую». На сей раз его отзыв оказался более пристойным, хоть и не отличался пониманием идей нового знакомого (19). Краткую рецензию, сводившуюся к пересказу основных положений трактата, поместил журнал «Вопросы философии и психологии», который редактировали университетские учителя Брюсова Николай Грот и Лев Лопатин (20). В дневнике Валерий Яковлевич написал о ней: «такая, которую терпеть можно».
Больше всего стихотворцев собиралось на «пятницах» Константина Случевского, начавшихся 1 октября 1898 года, после похорон Якова Полонского, у которого раньше проходили аналогичные собрания. «Был там и я 11-го (декабря. – В.М.) вечером, пришел с Бальмонтом и Буниным, – записывал Брюсов. – […] Мы трое декадентов – Бальмонт, Сологуб и я, тоскливо укрылись в угол. […] Когда все собрались, начали читать стихи. […] Я прочел “На новый колокол”, а так как полагалось, что я декадент, то все и нашли, что это стихотворение архи-декадентское. […] Под конец читал сам Случевский, читал удивительно плохо, но стихи иной раз любопытные. Кроме него и того же самого Сафонова, стихи всех были ни на что не нужные (говорю о мне незнакомых)».
Кто такой Сафонов? В 1892 году редакция журнала «Петербургская жизнь» писала о нем: «Вооружен бичом сатиры и лирою поэта-декадента. Человек, который смеется над тем, над чем он плачет, и плачет над тем, над чем смеется» (21). Ровесник Бальмонта, Сергей Сафонов запомнился, и то немногим, как балагур и выпивоха, съеденный газетно-журнальной поденщиной, хотя был талантливым лириком, захваченным «новыми веяниями», но остановившимся на пороге символизма. У Случевского, после чтения Брюсова, он «вскочил с места и закричал: “Господа! вот вопрос, что это искание новых путей или что иное?”». «…Или шарлатанство?» – как более определенно записал Фидлер (22). Разговор продолжился в «некоем трактирчике»: «Сафонов сел против меня и спросил будто бы проницательным голосом:
– Скажите, Брюсов, шарлатан вы или искренни?
Я сказал что-то о странности вопроса.
– Э, нет! если бы я знал, что вы вилять будете, я бы и не спросил. Можете ответить прямо?
Пришлось улыбнуться и ответить прямо».
Памятью о разговоре остался инскрипт на втором издании «Шедевров»: «С.А. Сафонова прошу принять эту книгу давно оплаканную и осужденную. ВБ. 1898» (23). Охарактеризовав большинство встреченных стихотворцев формулой «Тут кабак, а тут и храм», Брюсов прибавил: «Для Сафонова действительно храм существует». «Одни из них живут в хоромах, другие на чердаках, – суммировал он впечатления в письме к Станюковичу, – одних печатают, других не печатают, но все они бранят друг друга и рассказывают один о другом мерзейшие сплетни. За десять дней моей жизни в Петербурге перевидал я человек 40 новых лиц, голова у меня пошла кругом и, вернувшись в Москву, я два дня был болен» (24).
Во время следующей поездки в столицу в марте 1899 года Брюсов закрепил знакомство со Случевским, поэзией которого начал по-настоящему восхищаться. Другие встречи были не столь идиллическими. «Мережковский бегал на коротких ножках и вопил “банально”. Зинаида Гиппиус говорила злые слова», – сообщал он жене о встрече с ними у Бальмонта. Однако днем позже у Случевского они держались по-другому: «Мережковский словно пытался загладить свое поведение со мной и все со мной заговаривал» (25). Для сборника «Денница», посвященного столетию Пушкина, Случевский взял у Брюсова стихотворение «Демоны пыли», имевшее успех на «пятнице», но вскоре вернул его автору из-за «невозможной фактуры стиха» (26).
В конце декабря 1898 года московский журнал «Знамя», который редактировал приятель Брюсова Николай Облеухов, отверг «Ассаргадона»:
Я – вождь земных царей и царь, Ассаргадон.
Владыки и вожди, вам говорю я: горе!
Едва я принял власть, на нас восстал Сидон.
Сидон я ниспроверг и камни бросил в море…
Рассерженный автор потребовал обратно все свои рукописи. Знал бы Облеухов, что мог остаться в истории как человек, первым опубликовавший стихи Брюсова в периодике, а не кануть в Лету вместе с Александровым из «Русского обозрения», который не оценил брюсовские переводы из Верлена. Лавры достались одесскому «Южному обозрению», напечатавшему в 1899 году восемь «благопристойных» «Картинок Крыма» и по одному переводу из декадентов: Приски де Ландель (текст, ранее запрещенный цензурой для «Русских символистов»), Роденбаха, Мореаса, Эверса, Верлена. Устроил публикацию сотрудничавший в газете Бунин: «Радуюсь, что даете приют моим гонимым стихам», – писал ему Брюсов (27). «Конечно, газета пойдет на разные домашние нужды, – философски заметил он в дневнике в первой половине марта, – и если я сам решаюсь там печатать, то только ради того, чтобы быть где-нибудь напечатанным». «Годы молчания» ему надоели.
С началом января 1899 года Валерий Яковлевич засел за подготовку к государственным экзаменам, но не прекращал общаться с друзьями. Кроме Ланга, Курсинского, Бунина, в дневнике мелькают фамилии художника и архитектора Модеста Дурнова, активно выступавшего в печати товарища по университету Владимира Саводника (филолог и педагог, по учебникам которого учились несколько поколений гимназистов (28)), немецкого поэта и переводчика Георга (Егора Егоровича) Бахмана. «Прекрасный поэт, – вспоминал о последнем Брюсов, – страстный поклонник и тонкий ценитель поэзии всех народов и всех веков, исключительный знаток литературы, которая была доступна ему в подлиннике на всех европейских языках. […] В маленькой квартире Бахмана, заполненной, затопленной книгами, которых здесь было много тысяч томов, было как-то особенно хорошо читать и слушать стихи. […] Все присутствующие знали, что здесь каждый стих будет оценен по достоинству, что здесь не пройдет незамеченным удачное выражение, меткий эпитет, новая рифма». Бахман подарил Брюсову книгу своих стихов «Мечты и звуки» «на память о беседах о Верлене и Тютчеве». Саводник поднес ему свой первый поэтический сборник, вставив после слов «дорогому товарищу» в заранее заготовленной надписи «и беспощадному зоилу» (29). Среди более редких встреч – философы Давид Викторов, Борис Фохт и Иван Лапшин, филолог Иван Розанов, критик Юлий Айхенвальд, будущий автор одной из самых разгромных статей о Брюсове (30).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?