Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 16
На другой день, сразу же после смены, Василий поехал в Технологический институт, что на углу Международного проспекта и Фонтанки, узнать, какие туда нужны документы для поступления, когда экзамены, что сдавать и действительно ли можно без предваряющей учебы на рабфаке. В прошлом году он все это знал, но за год многое могло поменяться.
Полюстровская набережная… Финляндский вокзал… Литейный мост через Неву… Справа – набережная Жореса, слева – Робеспьера. Далее – проспект Володарского, Загородный проспект, Детскосельский вокзал… И вот наконец трамвай останавливается напротив Технологического института имени Ленина.
Несмотря на вечернее время, коридоры полны молодежи, хлопают двери, спешат в аудитории озабоченные преподаватели. Все это живо напомнило Василию недавнее прошлое, когда он и сам спешил в аудитории, слушал лекции, участвовал в работе тематических кружков, писал курсовые работы – жил, одним словом, на всю катушку. Не то что теперь.
С гулко бьющимся сердцем открыл дверь канцелярии, окунулся в гул голосов, бочком протиснулся к одному из столов, ждал, когда отхлынет народ, чтобы объясниться один на один с молоденькой девушкой-секретарем, выяснить у нее все до последней точки и запятой, чтобы уж потом не кусать себе локти, не мучиться еще одной несбывшейся надеждой.
Наконец все разъяснено, все бланки получены, и Василий вновь оказался в коридоре, но уже пустом. Слегка кружилась отчего-то голова, на лбу выступили капельки пота. Неужели все еще сказывается болезнь? Вот так пойдешь за медицинской справкой в поликлинику, а там тебе скажут… – и от нехорошего предчувствия внутри все похолодело, ноги сделались ватными. Василий добрел до ближайшей лавки и тяжело, по-стариковски, опустился на нее и привалился спиной к стене. Может, и не пытаться? Может, пусть все идет, как шло до сегодняшнего дня? Да и Мария не обрадуется его возвращению к учебе. А как сложится у них жизнь, когда он закончит образование? Что будет объединять их на долгом пути к старости? Дети? А нужны ли они в таком случае, когда и сам не знаешь, что ждет тебя впереди?
А ведь Мария уже на четвертом месяце…
В поликлинику Василий собирался долго, откладывая со дня на день, с недели на неделю. Он бросил курить, стал по утрам делать зарядку, обтирался сырым полотенцем, берегся сквозняков, не прыгал на ходу из трамвая и в трамвай, – вообще, вел себя так предусмотрительно и осторожно, точно беременная женщина. И втихомолку посмеивался над самим собой. Однако безотчетный страх за свое будущее требовал от него все новых и новых жертв и воздержаний. Даже Мария стала поглядывать на своего мужа с удивлением, не зная, что и думать.
Прошло еще какое-то время – пришел страх другой: вдруг в нем что-то осталось от той болезни, ему бы успеть залечить эти остатки, а он валяет дурака и доваляет до того, что ему не дадут положенную для поступления в институт справку. Нет, надо спешить, пока еще есть время: вступительные экзамены на вечерний факультет будут только в сентябре, а до сентября…
А у Марии живот уже округлился, выпирает, ничем его не скроешь. Да она и не старается скрывать. Даже наоборот: выставляет, будто напоказ: смотрите, мол, и завидуйте.
* * *
– Должна вас огорчить, молодой человек, – равнодушно произнесла пожилая докторша, держа перед собой амбулаторную карточку Василия. – Рентген показал затемнение правого легкого, а в вашей мокроте обнаружены палочки Коха. Вам не об учебе думать надо, а о своем здоровье. Главное – питание, режим, уверенность в скором выздоровлении. Без такой уверенности чахотку победить невозможно. Ну и мы, со своей стороны, будем способствовать… медицина не стоит на месте, так что здоровый образ жизни, плюс…
После того, как было произнесено слово «чахотка», до Василия перестал доходить смысл выползающих из круглого рта докторши продолговатых, будто сосиски, слов. Он жалко улыбнулся, оперся обеими руками в крышку стола, медленно поднялся со стула, покачнулся и…
Дальше ничего не помнит.
Очнулся Василий, тяжело продираясь на свет божий из гула и звонов, пронизавших все его тело. Остро пахло нашатырем, пощипывало в носу, горели виски, а само тело казалось полым, будто из него вынули внутренности.
– Ну, слава богу, очнулся, – произнес над ним незнакомый мужской голос. – А на вид такой здоровый парень.
– Молодежь нынче пошла квелая, Александр Потапыч, – решительно поддержал мужчину женский голос. – Чуть что – сразу в обморок. Уж и не знаю, какие из них солдаты получатся…
– Ничего, получатся, – не согласился мужчина. – Не хуже прежних.
Василий открыл глаза.
Над ним высились две белые фигуры, уходящие вверх и заканчивающиеся остроконечными головами. Сверху, будто камни, падали голоса и больно застревали в ушах.
Спрашивать эти белые фигуры о том, что с ним и где он находится, не хотелось: все это не имело теперь ни малейшего значения. И вообще: ничего уже не имело решительно никакого значения после того, как на свет явилось страшное слово «чахотка». Раньше казалось, что чахотка – это где-то там, за какой-то невидимой и непреодолимой стеной, в какой-то полуреальной стране, населенной полуреальными людьми, к которым он, Василий Мануйлов, не имеет ни малейшего отношения. Теперь все поменялось: стена рухнула, он в одночасье оказался в этом полуреальном мире, сам полуреальный, полудействительный – полуживой. А стоит ли продлять такую жизнь? Кому она нужна? Кому нужен он сам?
Василий закрыл глаза, задохнувшись жалостью к самому себе, ничуть не стесняясь своих набухших влагою глаз. В груди что-то росло, большое и тяжелое, оно сдавливало грудь, затрудняя дыхание, из горла рвался крик и уходил куда-то внутрь тела. Что-то бубнили голоса, произнося какие-то малопонятные слова. Затем укол в руку – покой, небытие, сон…
Когда Василий снова открыл глаза, он увидел испуганное, подурневшее лицо жены, ее опухшие губы, круглые и черные, как у мыши, глаза. Мария склонилась над ним, положила прохладную руку на лоб, стала говорить что-то жалостливое, говорить срывающимся шепотом – и тело Василия начало заполняться густой печалью. Он всхлипнул по-детски и заплакал облегчающими душу слезами.
Глава 17
На этот раз пребывание Василия Мануйлова в больнице было не таким долгим: всего сорок пять дней. Врачи определили его болезнь как нервный срыв на почве развивающегося туберкулеза легких, но сам туберкулез был еще в зачаточной форме, его лечение требовало усиленного питания, спокойствия и еще раз спокойствия.
В палате, где лежал не только Василий, но еще пятеро больных, и все тоже с туберкулезом легких, к нему отнеслись со вниманием и, поскольку он практически ничего не знал о своей болезни, давали всякие советы, почерпнутые из своего и чужого опыта. Василий советы выслушивал, однако следовать им не собирался, справедливо полагая, что советчики прежде всего должны своими же советами и пользоваться, и если эти советы так хороши, то и по больницам валяться им не престало. А еще он заметил, – еще с прошлого раза, – что чем хуже у человека со здоровьем, тем больше он знает, как это здоровье поправить, но почему-то не свое, а чужое.
И все-таки с одним из больных, столяром с мебельной фабрики, Василий сошелся. Может, потому, что у обоих профессии связаны с деревом, что оба из деревни и обоим как-то особенно не повезло устроиться в жизни так, как мечталось.
Столяра звали Афанасием, на вид ему было лет сорок. Высокий, худой, с прозрачными, водянисто-голубыми наивными глазами, какие встречаются у детей-переростков в глухих деревушках, чаще всего у подпасков. Афанасий сразу же привлек к себе внимание Василия пристальным взглядом необычных глаз, размеренной речью и убежденностью своих рассуждений, в которых болезнь существовала не сама по себе, а была тесно связана с жизнью, вытекала из нее и влияла на нее все более отрицательным образом по закону взаимозависимости.
Если бы не Афанасий, Василию пришлось бы худо: он потерял опору в действительности, разуверился в себе, ничто его не трогало, не увлекало, даже самые интересные книги выпадали из рук, он целыми днями мог сидеть на постели и смотреть в одну точку остановившимися обессмысленными глазами. Афанасий не давал ему уходить в себя, приставал с разговорами, тормошил. Другого кого Василий послал бы куда подальше, но только не Афанасия с его детски-наивными глазами.
– Главное в жизни человека, – говорил Афанасий, ласково поглядывая на Василия сквозь прозрачную голубизну своих зрачков, – какая у этого человека позиция относительно своей персоны. Ежели ты, положим, хочешь власти или, скажем, почестей, то непременно будешь наказан за это либо болезнью, либо смертью близких тебе людей. А почему? А потому, скажу я тебе, что станут от тебя исходить такие токи, которые, как у магнита силовые линии, на себя же и замыкаются, и кто попадет в зону их действия, тот непременно заболеет. Ежели близких нету, то заболеешь сам по причине саморазрушения организма из-за повышенной его энергетики. Ежели с властью не получилось и почестей нет, то непременно впадешь в разврат, все тебе баб будет мало, все будешь искать чего-то особенного, заболеешь какой-нибудь заразной болезнью, истратишь себя зазря. Вот, брат, какая штуковина, – заключил со вздохом и кроткой улыбкой Афанасий.
– По-твоему выходит, что если энергичный человек, так от него только вред и ничего больше? – Василий мрачно глядел на Афанасия из-под лохматых бровей, поражаясь его наивности.
– Не от каждого, а от тех, кто стремится к власти и почестям, забывая о предназначении человека делать добро всем без исключения, – убежденно вязал пеструю дорожку своих рассуждений Афанасий.
– Это попы, что ли?
– Не в попах дело, а в человеке, в его нацеленности на главное в своей жизни. Вот есть, скажем, революционеры, а есть, наоборот, такие, которым важнее всего собственная персона. Он и в революцию шел по этой самой причине. Скажешь – нет?
– Не знаю, – хмурился Василий, боясь углубляться в подобные темы, зная таящуюся в них опасность. – У меня знакомых революционеров нету.
– А Свердлов? А Дзержинский? А Урицкий? А Зиновьев? – спрашивал Афанасий, кротко сияя прозрачной голубизной глаз. – Вот и Киров тоже…
– Что – тоже?
– Имели вредную энергетику, которая и привела их к гибели.
– Ну что ты можешь знать об этих людях? – досадовал Василий. – Кто эти люди и кто ты…
– Так я ж столяр-краснодеревщик! – воскликнул Афанасий с изумлением от Васильевой непонятливости. – Кирову мы, например, делали мебель на заказ в его домашний кабинет. И в Смольный тоже. И Зиновьеву, когда он был у власти. И другим кому еще. Думаешь, не видно по мебели, чем человек дышит, какие у него взгляды на собственную персону? Очень даже видно. Мебель – она человека с головой выдает. Только не все это знают. Да.
– Ну и что Киров и Зиновьев?
– Как что? Зиновьев, например, пользовал мебель из княжеских хором. Очень уважал, чтоб была с инкрустацией и всякими завитушками. Чуешь смысл? Мол, князья пользовались, теперь мой черед. Только вензеля княжеские велел посымать и заменить на серп и молот. А Кирову подай все новое, чтоб строгость была и прямая линия.
– А причем тут болезни? У меня, например, дома никакой мебели, считай, нету. Стол да кровать, да крючки в стенах для одежды. Что ты можешь обо мне сказать по этой мебели? Ничего не можешь.
– Очень даже могу, – улыбнулся снисходительно Афанасий. – Стол сам делал? Крючки сам вбивал в стены?
– Сам. Но ведь Киров себе мебель не делал, делал ее ты. Это о тебе можно судить по мебели, которую ты делал для Кирова, а не о нем.
– Ну вот здрасти, я ваша тетя, – ласково усмехался Афанасий. – А заказывал ее кто? И чтоб такая была и этакая, чтоб и тут ящичек, и там полочка. Не-ет, о характере хозяина можно сказать доподлинно, что он из себя представляет. И обо всем прочем, что он про себя думает. А обо мне можно сказать только одно: мастер я или так себе – не пришей кобыле хвост. Ты приди ко мне домой: дома я и хозяин, и мастер – весь как на ладони. А ты говоришь…
Василию не хотелось спорить. Действительно, о чем тут спорить? Какой такой у него, у Василия, характер? Откуда у него силовые линии? Ерунда все это. Тем более ерунда, что ни к почестям, ни к власти он никогда не стремился, а стремился… Жить хотелось интересно, заронила в него Наталья Александровна, первая его учительница, тягу к такой жизни, чтобы не как лошадь: дали – ест, налили – пьет, запрягли – повезла. А еще была у Василия мечта, – может, не самая главная, но все-таки, – что родится у него сын, и он, его отец, на все вопросы сына сможет ответить сам со всеми подробностями, и не так, как когда-то отец с матерью отвечали, что, мол, все от бога и поэтому недоступно человечьему пониманию.
Что будет сын и сын этот будет человеком любознательным, Василий знал совершенно точно. Он даже во сне видел этого своего будущего сына, и как тот, совсем еще малец, спрашивает у него, у своего отца: «А скажи, папа, – спрашивает он, – сколько на небе звезд?» Или такой вопрос: «Почему всякое дерево имеет свой норов? От чего это зависит – от почвы, от сырости или еще от чего?» И он, его отец, на все эти вопросы сможет сыну ответить. Не сейчас, а когда выучится. А сегодня даже самые главные ученые не знают, почему у липы древесина мягкая, а у дуба твердая. А уж звезды на небе никто сосчитать еще не смог. Но, может быть, сосчитают, когда сын подрастет, а Василий к тому времени закончит институт. Что касается дерева – это уж Василий сам, потому что лучше модельщика никто дерева не знает.
– Ну, может, про характер еще куда ни шло, – соглашается Василий, отвлекаясь от своих бесполезных теперь мечтаний и вспомнив, что, действительно, и по тому, как сделана модель, тоже можно кое-что сказать о человеке, ее сделавшем, и о конструкторе, сделавшем чертеж этой модели. И даже по тому, как кто в стенку забивает гвоздь. Это верно. Но болезни – тут не все сходится. И Василий, пристально заглядывая в прозрачные глаза Афанасия, пытается проникнуть до самого их дна, но дна не видно, и вообще ничего в этих глазах не видно, кроме их непоколебимой наивности.
– А при чем тут болезни? – спрашивает он у Афанасия, пытаясь удержать в голове нить рассуждений. – Да и характер… это же от природы, а против природы не попрешь, горбатого могила исправит.
Худое лицо Афанасия становится серьезным, он склоняется к Василию, тихо и доверительно внушает:
– Очень даже можно поделать. И чем сильней характер, тем легче. А делать надо вот что: надо разрушить свою энергетику, свести ее на нет, чтобы никаких силовых линий, никаких токов, чтобы все люди одинаковые, все друг другу братья и сестры. А иначе какое ж равенство? Никакого. И коммунизма никакого не будет тоже. – И замолкает, загадочно улыбаясь.
– И чем же ее разрушать? – спрашивает Василий, полагая, что Афанасий член какой-нибудь секты и весь разговор его – прощупывание Василия на предмет отношения к религии.
– Спиртом, – выпаливает Афанасий убежденно.
– Пьянствовать, что ли? – криво усмехается Василий, с презрением относящийся к выпивохам. – Так для этого нечего и философию разводить…
– Вот ты не веришь, а оно так и есть, – нисколечко не обиделся Афанасий, и тут же по привычке задает вопрос, чтобы самому же на него и ответить: – Почему спиртом? А потому, скажу я тебе, что спирт расслабляет организм, делает душу мягкой, лишает ее других соблазнов. Почему такое происходит? Потому, что спирт сам есть наивысший из всех соблазнов соблазн. Это – с одной стороны. С другой стороны, спирт убивает микробы. Ты был в Кунсткамере? Во-от. В банке уродец – и не гниет. Почему? Спирт. Тут главное, скажу тебе, не привыкнуть, не стать алкашом. Главное и самое трудное. А ты преодолей соблазн. Преодолеешь – станешь хозяином самого себя. Врачи – они что? Они о каждом из нас думают как о среднестатистическом существе: голова, руки-ноги, туловище и внутренности – все на одну колодку. А каждый человек, между прочим, имеет от других существенные различия, каждый одной и той же болезнью болеет по-своему. И одни и те же лекарства на нас по-разному действуют. А спирт – это, брат, не лекарство, это – существо жизни. Он, спирт, всех уравнивает, он везде и во всем. Может, даже в камне. Только научились его выделять из природы не так давно. А поняли его природную сущность так и совсем недавно. И очень немногие. А для всех других спирт есть алкоголь, отвлечение от жизни. В этом вся штука.
– Ну и как это практически делать?
– А очень просто: пятьдесят грамм спирта и пятьдесят грамм сливочного масла. Сперва проглотил масло, потом, через пять минут, спирт. Не разбавляя. Каждый день перед обедом. За полчаса. Месяц. Потом перерыв в месяц же. И еще раз. Так до полного излечения.
– А сам ты что ж не излечился?
– Я-то? А я только два месяца назад дошел до этого понимания, – доверительно сообщил Афанасий. – Один месяц поупотреблял, месяц перерыв, теперь вот снова…
– И попал в больницу…
Афанасий и на этот раз не обиделся. Он вообще, похоже, не умел обижаться.
– Это – по глупости: поехал на рыбалку, на Ладогу, стал переходить протоку и сорвался в воду: скользко было. Простыл. Только поэтому. А так бы – ни в жизнь. – И предложил: – Если хочешь, сегодня и начнем. Вместе.
– У меня ни спирта, ни масла.
– У меня есть. Главное что? Главное – верить. Вот что. И порядок.
Масло Василий проглотил с трудом. Спирт обжог язык, нёбо, горло, огнем пролился в желудок.
– Не дыши ртом! – командовал Афанасий. – Носом, носом дыши!
Василий втягивал в себя воздух побелевшими ноздрями, вытирал слезы вафельным полотенцем.
Постепенно огонь утих, по телу разлилась теплота и успокоительная слабость.
– Чувствуешь? А? Вот то-то и оно, – удовлетворенно говорил Афанасий, с нежностью заглядывая Василию в серые его с зеленцой глаза своими прозрачно-голубыми. – И что ты чувствуешь? – спрашивал через минуту.
– Ничего, – отвечал Василий.
– Вот оно и есть то самое, – радовался Афанасий.
А Василий устало подумал: «Может, он и прав… насчет энергетики… Ведь не все же рвутся в инженеры, большинству и четырех классов довольно, значит, какая-то тут энергетика имеется. Кто его знает…»
Его властно тянуло в сон.
Глава 18
Позднее северное лето доживало последние дни в тепле и зелено-голубом великолепии своего убранства. Между тем среди зелени уже видны там и сям преждевременные желтые пряди, чем-то напоминающие первую седину еще не старого человека. Редкие белые облачка скользят по голубому небосводу и пропадают вдали. Если пристально проследить за одним из них, то станет видно, как быстро облако меняет свою форму: вот оно показалось из-за верхушек деревьев в виде медвежьей головы, однако нос у него курится игривыми прядями и расползается на глазах. За носом куда-то исчезают уши – и вот уже нет медвежьей головы, а есть что-то, похожее на огурец, огурец вскоре превращается в замысловатую картофелину, картофелина вытягивается, распадается на прозрачные ломтики, а те исчезают из глаз окончательно, будто и не было никакого облака. Тонкий полупрозрачный серп месяца точно играет в детские прятки с солнцем: он то скрывается за белым барашком, то, боднув его острыми рожками, выбирается на простор и становится ярче, когда солнце, в свою очередь, кокетливо заслоняет свой лик пышным хвостом белошерстой лисицы.
Однако ветер, дующий с северных пределов Атлантики, уже прохладен, заставляет ежиться и кутаться в теплые одежды.
За те недели, что Василий провел в больнице, он привык перед обедом принимать пятьдесят граммов спирта, жадно и торопливо проглатывать обед и погружаться через какое-то время в расслабляющую дремоту – без мыслей, без желаний, без чувств. Даже задумываться над своим новым состоянием не хотелось. Что-то ему говорили доктора – все мимо. Сестры приносили какие-то порошки – они с Афанасием высыпали их в раковину. К вечеру в палате появлялась Мария, что-то рассказывала ему о том, что делается за стенами больницы – и это все тоже шло мимо, не касаясь Василия даже краешком. Правда, утром и ближе к вечеру состояние безразличного блаженства уступало место непонятной тревоге, когда не знаешь, куда себя деть, чем занять свой мозг, свое тело. Бесконечные рассуждения Афанасия – и все об одном и том же – вызывали досаду, его умильные улыбочки – раздражение, но досаду и раздражение приходилось прятать от него, потому что спирта у Василия не было, и где его доставать, он не знал, а когда спрашивал об этом Афанасия, тот лишь загадочно улыбался, обещая раскрыть свою тайну потом, когда Василий будет выписываться.
Но Василий и сам догадывался, откуда у Афанасия спирт и масло: тот как-то проговорился, что жена его работает на оптовой продуктовой базе, а там, надо думать, если даже и нет спирта, так есть масло, которое можно обменивать на спирт. А иначе откуда? Даже здесь, в больнице, спирт для протирки дают по каплям, и медсестры эти капли в маленьких пузыречках держат всегда при себе.
Зависимость от Афанасия угнетала Василия, но ему даже в голову не приходило попросить у Марии, чтобы она взяла на себя заботу раздобывать ему спирт и масло: он знал, что нет у нее таких возможностей, да и зарплата их не позволит ей такие непомерные траты. Поэтому, когда Василию сообщили, что его через два дня выпишут домой, он испытал облегчение – и не столько оттого, что выписывают, сколько оттого, что не надо будет ждать обеда и с деланным безразличием следить, как Афанасий, прикрывшись полой полосатой пижамы, наливает в мензурку спирт и, зыркнув по сторонам глазами, протягивает ее Василию. Принимать эту мензурку из рук Афанасия становилось с каждым разом все тягостнее, но и отказаться от нее не было сил: вдруг и в самом деле поможет вылечиться. А уж как вылечится, так сразу же и перестанет принимать это «лекарство».
Василий вышел за ворота больницы вместе с Марией, остановился, посмотрел назад: двухэтажный корпус больницы тонул в трепетной тени могучих лип и казался вымершим. Даже не верилось, что он провел в ее стенах полтора месяца, что там остались и продолжают жить люди, тот же Афанасий, а на его, Василия, койку у окна не сегодня – завтра положат другого. Никакой болезни Василий не чувствовал, тело было послушно его воле, голова работала исправно. Вылечился? Нет, врач, напутствуя Василия, сказал, что дело это не скорое, что, вообще говоря, вылечиваются очень немногие, что медицина еще не научилась на все сто процентов избавлять человека от чахотки, что победить эту болезнь можно лишь общим оздоровлением жизни и быта всего народа, а до этого еще далеко.
А еще врач посоветовал ему сменить сырой ленинградский климат на более здоровый южный, пока болезнь не зашла слишком далеко, но Василий воспринял этот совет как нечто совершенно невозможное, нереальное, следовательно, и не обязательное.
Как-то в начале сентября Василий, возвращаясь домой с получкой, не удержался и, зайдя в коммерческий магазин, вышел оттуда с бутылкой водки и куском развесного вологодского масла, завернутого в вощеную бумагу. Неделю после больницы он не чувствовал никакой тяги к спиртному, как не чувствовал самой болезни, но вот появились деньги – и тут же откуда-то возникло воспоминание об Афанасии, услышался его уверенно-наивный голос, память услужливо напомнила, как приятно расслаблялись тело и душа после масла и спирта, как уходили прочь все заботы и тревоги. И хотя после больницы забот не прибавилось, а тревогам вроде бы неоткуда взяться, так ведь и ничего хорошего жизнь ему не сулила тоже. Ну, родит Мария дитя, может, даже сына, а что он, Василий, даст своему сыну? Дать ему совершенно нечего. То есть все, что Василий может ему дать, сын и без него получит в школе. Разве что отец научит его держать в руках рубанок и стамеску, понимать дерево и получать хоть какую-то радость от сделанной своими руками вещи. Но это когда еще будет… А что самому Василию осталось в этой жизни? В чем его радости? В семье? Для этого надо в первую очередь любить свою жену, а он Марию… он к ней относится хорошо, но любовь – это что-то совсем другое.
Василий шел домой, нес в карманах коричневого плаща свои покупки, и ему казалось, что все встречные догадываются, что у него в карманах и почему оно там оказалось. И он, будто оправдываясь перед этими людьми, стал мысленно убеждать их, что дело не в том, что ему вдруг захотелось выпить и заглушить водкой свою тоску, а дело в болезни, которую, если верить Афанасию, лучше всего лечить спиртом. Или, на худой конец, водкой.
Поймав себя на том, что ищет оправдание своему поступку, что, подобно Афанасию, готов с головой погрузиться в оправдывающую это его желание философию, хотя погружаться не во что: философия едва по щиколотки, а желание выше головы. Василий нахмурился и подумал со злостью: «Уж хоть себе-то не ври», – а подумав так, почувствовал облегчение оттого, что перестал играть сам с собой в кошки-мышки. И тут же попробовал защититься от себя самого вялым обещанием, что выпьет рюмку – и на этом все.
Мария встретила Василия возле дома: стояла, круглая, оплывшая, разговаривала с соседкой. Увидев мужа, дрогнула всем лицом своим, уронила руки вдоль тела, ожидала с жалкой улыбкой на губах, со страхом в глазах и надеждой. Василий точно впервые увидел такой свою жену – и сердце у него защемило от ответной жалости к ней. Он вдруг почувствовал себя виноватым перед Марией – и за то, что женился на ней, и что заболел, и что вспоминает о Марии лишь тогда, когда возникает в ней какая-то нужда. А ведь она, может быть, не менее несчастна, чем он сам.
Дрогнувшими губами он поцеловал Марию в щеку, бережно приобнял за плечи, повел в дом. В комнате, вытащив из карманов бутылку и сверток, стал было объяснять, почему купил все это, но Мария, всплеснув руками, рассмеялась, перебила Василия:
– Ой, я и сама купила водки! Понимаешь, вдруг вспомнила, что ты в этот день приехал из Пятигорска… Помнишь? У меня еще была Зинаида… я тебя ждала на два дня позже… а ты привез вино и фрукты… а я тогда в первый раз увидела персики… Ой, даже не верится, что уже год прошел с тех пор… Ведь мы с тобой с тех самых пор только и начали жить по-настоящему, а то как-то все… – и тут же слезы брызнули у Марии из глаз, она робко прильнула к Василию всем телом и, хлюпая носом, стала говорить, как она ждала его, какие страсти ей чудились тогда и, если бы не Зинаида, она бы, наверное, сошла с ума…
И Василий впервые не увидел, а ощутил Марию своей женой, то есть самым близким ему человеком, с которым ему предстоит пройти долгий путь – и это впервые же не испугало его своей неотвратимостью, а даже успокоило. Рядом с ним дышало живое существо, женщина, готовящаяся стать матерью его ребенка, существо, которое его любило и ради этой любви готовое терпеть его отчужденность. Вот он чуть приласкал ее – и она уже счастлива, расцвела, ластится, будто кошка. Чем же она виновата перед ним, что все так получилось?…
– Муренок ты мой, – прошептал Василий невесть откуда взявшееся слово, и крепко прижал голову Марии к своей груди, чувствуя, как теплая волна обволакивает его тело еще неиспытанной им нежностью.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?