Текст книги "На краю личной Вселенной"
Автор книги: Виктор Меркушев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Сухой снег
Всё началось с того, когда Синк вляпался в этот негодный студень, хотя ему сразу же нужно было догадаться, что дело здесь не вполне чисто.
Что там было, теперь уже не имеет значения, но обнаружить в летний полдень поляну, засыпанную снегом, и пройти мимо, Синк просто не мог. Снег, похоже, выпал совсем недавно – он был сухой и хрустящий, однако это не мешало ему облепить мохнатыми хлопьями кусты и высокие травы. В ладонях снег медленно таял, немного обжигая кожу и образуя на ней крупные маслянистые капли. Но самым удивительным было то, что спрессованный подошвами снег превращался в серый прилипчивый студень, от которого Синк долго не мог избавиться, старательно вытирая сапоги о мох и траву.
Не сразу, конечно, но через какое-то время Синк заметил, что у него в голове начали появляться такие мысли, которые он сам ни за что не сумел бы придумать. Более того, их нельзя было пересказать своими словами, можно было, правда, записать, но это давалось Синку совсем непросто, ибо писал он медленно, а мысли проносились очень быстро.
Если бы дело ограничилось только этими странностями, то Синк расценил бы происходящее с ним как докучливое наваждение, не более того. Но всё оказалось гораздо серьёзнее. Вскоре Синк обнаружил, что может не только причудливо думать, но таким же образом непонятно и мудрёно говорить. А это уже создавало значительные неудобства, нарушая привычный ритм его, в общем-то, заурядной жизни. Друзья перестали к нему заходить, родственники начали немного побаиваться его, а на работе и вовсе начались сплошные неприятности, но это уже совершенно особенная история, требующая для себя отдельного разговора.
По мнению тех, кто хорошо знал Синка, тот был обыкновенным простоватым парнем и не любил ничего заумного и непонятного. Так же считал и сам Синк. Но сейчас его личность будто бы подменили, заместив сознание и память совершенно ненужным хламом, вроде какого-то «преодоления причинности» или «абсолютной зимы», либо ещё бог его знает какими непонятками.
Синку прежде очень редко случалось запоминать свои сны, они проходили туманно и быстро, словно дымки от ночного костра, теперь же сны соперничали с явью и нередко повторялись. Ему часто снилась безлюдная холмистая целина, укутанная девственным сухим снегом, в котором происходили редкие вспышки голубоватого света, точно такого же, холодноватого и колючего, как свет от далёкого двойного солнца и близких, вытянувшихся в стройную цепочку, небольших бирюзовых лун.
Окружающая природа, лес, парки и сады, столь любимые им прежде, теперь не радовали Синка. Он ждал только зимы и снега, мысленно представляя, как всё вокруг преобразится снежной белизной, как чистый, безупречный снег укроет деревья и дома, как спрячет снежное покрывало замёрзшие реки и обледеневшие океаны.
И снег, наконец, пошёл.
Синк выбежал на улицу, подставляя ладони под падающие снежные хлопья, и бесконечно радовался пришедшей снежной зиме. Тающий снег слегка обжигал кожу и оставлял на ней крупные маслянистые капли. Синк смотрел как они медленно стекают на побелевшую землю и, пожалуй, впервые в жизни был так безмятежно счастлив.
Он спешно принялся обходить все улицы и дворы, стараясь не оставить без внимания ни единого невзрачного закутка. Везде, где проходил Синк, снег становился сухим и чрезвычайно холодным, образуя плотный бархатистый наст, который вскоре начинал искриться редкими голубоватыми вспышками.
Он шёл и шёл по свежевыпавшему снегу, оставляя за собой серые студенистые следы. Люди удивлённо смотрели на светящегося от счастья человека, и никто из них так и не мог догадаться, что у Синка сегодня ещё очень много большой и трудной работы.
Изнутри и снаружи
С соблюдением всех необходимых стандартов поведения Джаромир справлялся удивительно легко. У него была хорошая память, и он прекрасно помнил, где и что полагается делать. Где-то нужно было выворачивать наизнанку пиджак и ходить по кругу, положив ладонь на голову, а где-то требовалось взъерошивать волосы и медленно поворачиваться всем телом, приседая и кланяясь. К нему невозможно было придраться даже тогда, когда он исполнял некоторые предписания, в которых и специалистам-то сложно разобраться, не говоря уже о том, чтобы благопристойно их соблюсти. Но у Джаромира всё получалось, он никогда не сбивался и ничего не путал.
Да, никто не мог упрекнуть Джаромира в небрежении к существующим порядкам, напротив, его энтузиазм, филигранность движений и точность воспроизведения выверенных формулировок являлись примером для подражания. Поэтому неудивительно, что у блюстителей никогда не было к нему никаких вопросов.
Ну как можно заподозрить в чём-нибудь человека, который, входя в любое общественное присутствие, не ограничивается обязательным: «Дыр бул щил убещур скум», а всегда прибавляет и факультативное – «вы со бу р л эз». И у какого блюстителя, методиста или куратора не дрогнет от умиления сердце, когда Джаромир, приветствуя его традиционным приседанием, не забывает три раза произнести полным списком имена всех ответственных смотрителей, отметившихся в деле утверждения окончательной морали. Запомнить всех удавалось немногим; обычному гражданину вменялось произносить имена всего-то пятерых самых ответственных, остальным же можно было воздать хвалу, просто салютнув специальным свистком, который любой совершеннолетний имел при себе.
Но вот когда случилась практика ментальных проверок, тут у Джаромира начались самые настоящие сложности.
Здесь ему не помогали ни демонстрация необыкновенной преданности, ни виртуозное исполнение куплета «Заходикс», предварявшего любой ответ старшему в социальной иерархии. Крамольный образ мысли Джаромира обнаруживался довольно-таки быстро, и его тотчас же сопровождали в исправительную комнату, где опытные перепрограммисты внедряли в сознание воспитуемого необходимые алгоритмы правильного понимания главенствующей морали и общественного бытия.
Но как бы ни старались специалисты по переформатированию мышления, у них всё равно ничего толком не получалось. Пока они выводили на прямую верную дорогу одну мысль Джаромира, другая беспрепятственно поворачивала налево. Когда удавалось схватить мысль с левым уклоном, пытаясь направить её по прямому пути, тогда уже первая, предоставленная самой себе, спокойно сворачивала в сторону. Таким образом, Джаромир оказался абсолютно негодным для ментальной перековки.
Конечно же, если бы Джаромир, попавший под очередную проверку, не каялся и отчаянно не требовал «кардинального перестроения личности и расширения мировоззренческих горизонтов», не пел всем и каждому торжественным голосом «Заходикс», то разговор с ним не был бы таким длинным. Но Джаромир очень искренне демонстрировал своё желание исправиться, хотя результаты ментальных проверок не давали ему ни одного шанса на исправление.
Спасла бедолагу опять же хорошая память и глубокое знание ниспосланных предписаний. Джаромир обратил внимание на сноску в параграфе Нравственного Устава, в которой значилась «норма усвоения материала в зависимости от интеллектуальной категории вникающего». Вникающие с коэффициентом интеллекта «0», освобождались не только от длинных речёвок, кричалок с повторяющимися согласными и выполнения сложных фигур, требующих строгой последовательности движений, но и могли не понимать их «мотивировочной подоплёки и важности для всеобъемлющего порядка». Достаточно было лишь иметь Устав при себе и предъявлять его при любых проверках и подозрениях в нелояльности. Вкупе со справкой об интеллекте, разумеется. Вот за это Джаромир и решил уцепиться.
Было хорошо известно, что справки с категорией интеллекта «А» и «В» давались кураторами очень неохотно. И это несмотря на то, что эти справки решительно ни на что не влияли. Категорию «С» давали уже со скрипом, ну а получить категории «D» и «Е» вообще не составляло никакого труда. Джаромир не знал никого, кто бы заказывал себе категорию «0», хотя её-то, точно бы выдали с совершенно спокойным сердцем. Непонятно, зачем все так жаждали получить высшие категории интеллекта, однако квалифицироваться на категорию «А» или «В» являлось для многих самой заветной мечтой. Соискатели густо толпились у пунктов проверки умственного развития, и понятно, совсем не для того, чтобы приобрести для себя категорию «0».
А Джаромир претендовал именно на эту низшую категорию. Очередь ему всё же пришлось отстоять, но он не зря потерял время: кураторы, не глядя, выдали ему желанный документ. Теперь он спокойно проходил мимо блюстителей, даже не пытаясь спрятать свою фигу в брючный карман. Никто более не слышал от него ни «Заходикса», ни «Дыр бул щил».
Нет, Устав он, конечно, с собою носил, но только открывал его сугубо по необходимости, при задержании, и только на одной и той же странице с нужным параграфом, где в качестве закладки находилась справка о нулевом уровне его интеллекта.
Соединившее вместе
Оно оставило на щеке Ваклава след лёгкого прикосновения, почти бесшумного, со вкусом горького миндаля. На это касание память тотчас откликнулась весенней аллеей Калле-дель-Соль, ведущей куда-то в гору, а впрочем, какое это может иметь значение, если рядом с утоптанным красноватым щебнем аллеи росли розовые цветы, которые чуть слышно переговаривались между собой, и их простодушная речь была Ваклаву близка и понятна. Ему нравилось слушать их звенящие пересуды под несмолкаемый аккомпанемент полевых насекомых, кузнечиков и цикад. Всё это вместе соединялось в бурлящий поток разнообразных чувств и составляло нечто особенное, чему Ваклав никак не мог подобрать название. Оно было одновременно и звуком и вкусом и цветом и воспоминанием.
Оно коснулось Ваклава, возникнув из ниоткуда, и оставалось только догадываться – зачем, хотя никакое рацио было неприменимо ни к его появлению, ни к его многоликой природе.
Пожалуй, Ваклав мог бы отнести его к переживанию небывшего, если бы следом за ним не тянулось долгое послевкусие воспоминаний, уже никак не связанных с загородной аллеей, оставленной некогда в его беззаботном прошлом, неспособном ни выпасть из памяти, ни повториться снова. Природная пастораль, с пением насекомых и разговором цветов, оборвалась так же внезапно, как и начиналась, и в обрушивавшуюся тишину вонзился бодрый лекторский речитатив, в котором Ваклав не мог разобрать ни слова, хотя вполне узнавал подскакивающий на взрывных согласных фальцет университетского математика. Самого профессора Ваклав не видел, но чувствовал холодноватую спинку студенческой скамьи и огромное пространство аудитории, в котором блуждал монотонный голос прежнего преподавателя.
Ожившая тень ушедшего казалась явью, поскольку сознание Ваклава вновь наполнилось лёгкой тревожной дрожью, часто навещавшей его в юности и никогда ныне. Ваклав словно бы вернулся в те времена, когда мечты о будущем были дороже беспечального настоящего, когда частное казалось значительнее целого и пустяковая малость могла вырастать до размеров Вселенной.
Былая способность вольно трактовать масштаб позволила Ваклаву настолько раздвинуть университетские стены, что он вдруг оказался в тесном стеклянном цилиндре, который задумчиво поблёскивал с демонстрационного стеллажа лаборатории общей физики, где был собран ископаемый экспериментаторский реквизит.
Ваклава охватил беспричинный восторг от гладкого прозрачного пола и стеклянных колонн, вытравленных плавиковой кислотой до состояния голубоватой изморози, оставляющей в воздухе волнующий аромат утренней зимней свежести.
Что здесь было от давних невольных фантазий, а что внове – непонятно, только Ваклава и прежде неизменно привлекал этот стеклянный термостатный прибор, победно сияющий в нестройном ряду всякой лабораторной архаики. Он хорошо читался на фоне антикварных ламповых колб и газоразрядных трубок, играя блуждающими люминесцентными бликами, удивляя Ваклава какой-то калейдоскопической симметрией, довольно-таки странной для измерительного устройства.
Мгновения, проведённые внутри, были подобны вечности, поскольку самого времени в цилиндрическом пространстве просто не существовало. Ощущения, которыми одаривал пришельца старинный прибор, фиксировались безо всякой временной последовательности и привязки, а их богатству и полноте мог бы позавидовать даже всемогущий джинн, веками пребывающий в волшебной лампе. Здесь вся личная история Ваклава будто бы обретала пространственное измерение, выстроившись перед ним калейдоскопическим сложным узором.
Никакие бытийные законы не имели власти над этим дивным порядком, свободным от причинности и условностей обыденного мира. Единственным обстоятельством, без которого не мыслилась сложившаяся архитектура разнородных ощущений, была симметрия, явившая себя почти сразу, стоило только Ваклаву сойти с утоптанного щебня аллеи Калле-дель-Соль.
Да, именно она была причиною его нечаянной радости: всё осязаемое, слышимое и видимое калейдоскопически правильно делилось воображением вокруг Ваклава на правое и левое, на задуманное и обретённое, на мечты о неслучившемся прошлом и на грёзы о невозможном будущем. Между ощущениями, невесть каким ветром поднятыми со дна памяти, присутствовала хитроумная пространственная взаимосвязь, предполагающая чёткую симметрию всех составляющих чувственной диспозиции.
Бывшее и небывшее, расположившись в симметричной конфигурации с равноудалённостью её составляющих, были неразличимы по своей значимости и указывали на неведомый доселе алгоритм образования смыслов, который можно было понять, только разгадав, зачем в бесшумном прикосновении чувствуется привкус горького миндаля и зачем морозной свежести, исходящей от стеклянных колонн, необходима свобода скольжения в объёме цилиндрического термостата, способного разрастаться до размеров аудитории Вселенной, в которой где-то затерялся речитатив безголосого математика.
Оно накатило упругой чувственной волной и резко схлынуло, оставив Ваклава на балконе его высокого этажа под ещё более высоким вечерним небом. С улицы доносились звуки, нисколько не похожие ни на фальцет профессора, ни на пересуды розовых растений с аллеи Калле-дель-Соль. Однако калейдоскопический узор, во многом схожий с кристаллической решёткой алмаза, со строгой симметрией плоскостей по основным осям, висел в небе ярким созвездием, как напоминание о человеческом призвании – следовать путями непознанного, повсеместно утверждая гармонию бытия. И эта миссия, если задуматься, человеку вполне по силам, поскольку ему дарован разум и целых пять чувств, которым подчас случается объединиться вместе.
Странности избавления
Если бы коллег Иржи спросили, читали ли они что-нибудь из его сочинений, то вряд ли среди них оказался бы тот, кто смог ответить на этот вопрос утвердительно. Всё дело в том, что Иржи был самым что ни на есть типичным представителем бессмертной когорты третьестепенных поэтов, с присущей таковым неизменной атрибутикой: парой-тройкой книг, изданных за свой счёт; усталых от поэзии домашних и удивительной верой в собственную исключительность, отмеченную редким талантом, замечательным во всех отношениях.
К литературному труду на ниве любовной лирики, а никакой другой тематикой наш поэт не интересовался, Иржи относился со всей серьёзностью, которую только можно предположить во взбалмошном характере творческой натуры. Для работы у него был приобретён массивный дубовый стол, на котором красовалась огромная ископаемая чернильница, а под защитным стеклом стола – грамота, полученная юным Иржи за исполнение на детском утреннике стихотворения Пушкина «Я сам не рад болтливости своей». Да, никаких пишущих машинок, планшетов и компьютеров Иржи не признавал, только – чернила и перо «уточку», которое он наравне с чернильницей ошибочно числил за эпохой великого Пушкина.
Подобно Маяковскому, наш поэт сопоставлял по трудозатратам стихосложение с добычей радия: он внимательно, словно руду, перебирал рифмы; долбил по словам молоточком своего воображения, изучая сколы и причудливые надломы; ворочал мощные пласты языка, принюхиваясь и прислушиваясь к опрокинутым глыбам. В работе он весь покрывался горячим потом, поминутно промокая лысину салфеткой, и тяжело пыхтел, испытывая перенапряжение всех своих физических и душевных сил.
Иногда случалось так, что уже почти вылепленная и отштукованная конструкция с грохотом рушилась от добавления в неё совсем крохотного кусочка – какой-нибудь шипящей согласной или тягучей гласной. Но Иржи с этим ничего не мог поделать: ради любви он мог не только задействовать весь алфавит, но и все, известные ему, слова и восклицания. Он совсем не умел сдерживать себя в выражении горячих чувств по отношению к очередным возлюбленным и страстно желал восславить на века их прелести посредством своего могущественного гения и антикварного пера «уточка».
Однако на любую обретённую Музу у Иржи приходилось не более пяти стихотворений в четыре куплета, и что-либо выжать из себя поверх этой планки у него никак не получалось. Зато каждое новое увлечение добавляло в его творческую копилку до пяти стишат, в которых все его традиционные повторы и полюбившиеся рифмы, не исключая особенно часто употребимых – «кровь-любовь» и «любовь-морковь», читались как-то особенно свежо и всякий раз звучали по-новому. Так, во всяком случае, ему казалось, и он настойчиво убеждал в этом себя и других.
На круг у Иржи получалось до пятнадцати стихотворений в год, а, следовательно, до следующей книжки ему оставалось ждать долгие восемь лет, поскольку он не признавал сборники тоньше двух сантиметров по корешку. Такая правда несколько удручала нашего певца любви. Он даже пытался перейти на прозу, наивно полагая, что совладать с прозаическим текстом ему будет попроще, нежели со стихотворным. Однажды он даже исписал пером «уточкой» целый форматный лист, но когда перечитал написанное, в его голове отчего-то возник образ галантного конферансье, который долго и вежливо раскланивался, а затем объявил номер с выступлением известного литературного критика, господина Горака.
Горак вышел, сурово посмотрел на Иржи, сидевшего в первом ряду, и зачитал четверостишие:
Когда б за каждое «люблю»
Ему платили по рублю —
Имел давно б в кармане он,
Пожалуй, целый миллион!
Горак важно прокашлялся, выпучил глаза и властно приказал Иржи немедленно вывернуть карманы и сдать всю выручку конферансье до копейки. На требование критика Иржи начал мямлить про то, что он и не думал писать прозу, а так, просто расписывал своё перо и что он больше не будет. «То-то ж», – сказал критик, погрозил Иржи пальцем и неторопливо удалился из воображения.
После этого случая Иржи решил не рисковать с прозой и продолжать ещё с большим усердием сочинять любовные стихи. Стихи и вправду в муках начали появляться на свет, и так бы всё и продолжалось до относительного скончания времён, если бы не случай в парке, куда обычно Иржи выходил искать вдохновение, терпеливо карауля проходящую Музу.
Если читатель думает, что в последней фразе мы применили метафору, то он глубоко заблуждается. Фразу следует понимать буквально. Заметив встречное движение подходящего объекта, Иржи обычно резво вскакивал со скамейки, хватал проходившую мимо Музу за рукав или ремень сумочки, а когда она оборачивалась, чтобы выдать поэту «леща», говорил ей что-нибудь поэтическое. Как правило, это была его дежурная фраза: «Девушка, Вы мечта поэта. И у него сегодня свободная база!»
И в тот памятный день он поступил точно так же. Однако почему-то вместо женского невесомого крепдешина его поэтическая рука ухватила жёсткий рукав сюртука литературного критика Горака.
«Что Вы себе позволяете, дремучий распоясавшийся графоман!» – грозно прорычал критик.
Иржи убито опустился на скамейку и закрыл лицо руками. Тотчас в воздухе что-то завертелось-закружилось, как будто бы начался период осеннего листопада.
Поэт открыл глаза и действительно увидел листопад, но не из отжившей древесной листвы, а из листков, исписанных ровным стихотворным размером. Один из таких листков был в руках надменного критика, лицо которого выражало и крайнюю степень недоумения, и безусловное восхищение от прочитанного.
«Это Ваше?» – изумлённо пробормотал Горак. «Что ж Вы раньше не приходили вот с этим», – критик потряс кипой листов перед носом обескураженного поэта. Иржи поднял один лист из оставшихся лежать на земле и охватил взглядом ровные столбцы стихотворных строк.
Вне всякого сомнения, это были гениальные стихи, красоту и глубочайший смысл которых был в состоянии почувствовать даже такой слабый и поверхностный поэт как Иржи. Внутри нашего певца любви что-то дрогнуло, качнулось и надломилось. И тотчас следом он почувствовал необычайное просветление и праздничную воздушность, словно бы навсегда избавился от невыносимо гнетущего спуда.
А критик Горак продолжал жадно читать листы, бессвязно шевеля губами и размахивая в такт ритмам свободной рукой.
«Это должно принадлежать всему человечеству, – пафосно заявил критик, протягивая Иржи прочитанные листы, и чуть слышно добавил. – И кто бы мог подумать такое – чудны и непостижимы дела Твои, Господи!»
Оставшись один, Иржи начал читать. Но чем больше он вникал в стихотворный текст, тем меньше понимал написанное. «О чём это вообще?» – думал бывший поэт, мысленно проговаривая ставшие почему-то непонятными строки. В голове его, параллельно с неизъяснимыми строфами из снизошедшей рукописи, кружились мысли вполне себе самые обычные, нормальные мысли, с которыми он уже давно не встречался, пожалуй, с того злосчастного времени, когда ему зачем-то придумалось начать свою поэтическую карьеру. Иржи положил собранные листы на край скамейки и пошёл себе, стараясь более не думать о явившихся невесть откуда гениальных стихотворениях. Когда же он всё-таки оглянулся, то увидел, что ветер уже разметал рукопись по аллее, а парковый работник, вооружённый метлой, старательно заметает разлетевшиеся листы в чёрный мусорный мешок.
Иржи шёл, насвистывая знакомую мелодию, и ничуть не сожалел о содеянном. Он никогда не передвигался с такой лёгкостью, и ему доселе не приходилось замечать, как красивы вокруг него деревья и кусты, как дивно благоухают цветы и как блестят на солнце луговые травы.
На следующий день Иржи привычно поспешил в редакцию газеты, куда раньше долго и безуспешно пытался пристроить свои любовные стихи. Но на этот раз он принёс туда не стихи, а маленькое объявление о продаже дубового стола, ископаемой чернильницы и антикварного пера «уточка».
Жалел ли Иржи о ненаписанной через восемь лет книге, мы не знаем, однако можем сообщить заинтересованному читателю, что грамоту за прочитанное стихотворение Пушкина Иржи не выбросил, а поместил в красивую рамочку и повесил её в гостиной, на самом видном и почётном месте.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?