Текст книги "Исчезнут, как птицы"
Автор книги: Виктор Никитин
Жанр: Жанр неизвестен
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Предисловие
Начиналось всё с рассказа. Мною руководило желание написать небольшую и «ленивую» историю, в которой главными действующими лицами были бы он и она, плюс жаркое лето, так ничем и не закончившееся. Хотелось описать состояние грусти и медленное течение времени. Словом, это должен был быть вязкий, сотканный из тяжёлого влажного воздуха рассказ об упущенных возможностях, о монотонной рабочей обстановке в какой-то конторе за городом… Было острое желание передать словами почти физическое ощущение жары и огромного, бескрайнего пространства, исторгавшего одновременно и тоску и слабую надежду в виде вопроса. По крайней мере такая картина сложилась у меня в голове. В общем, мне хотелось говорить о просвещённом одиночестве и, если вспомнить известное выражение, о «смутном впечатлении кожи».
Принявшись за дело в некотором расслабленном состоянии, которое, по-моему мнению, должно было соответствовать неспешному рассказу, я вдруг обнаружил, что эта история начинает обрастать подробностями. Появились новые герои, и довольно скоро я понял, что никакой это не рассказ.
Главному герою надо было заняться чем-то ещё, кроме обедов в пыльной столовой и хождений по залитым солнечным светом железнодорожным путям, пропахшим смазкой, в поисках пугливой мордочки неизвестного зверёныша, поэтому в руках у него оказалась книга Августина Гильермо Рохаса – приём довольно распространенный и позволивший мне надеяться на нечто большее. Я стал думать, что пишу повесть, но вскоре и это предположение оказалось неверным. Начав с государственной смерти общесоюзного и мирового масштаба, случившейся в начале 80-х, я задумался о великом отечественном молчании и о многом другом. Дальнейшие же события, как сказал бы какой-нибудь прилежный и восприимчивый герой Августина Гильермо Рохаса, ввергли меня в пучины необъяснимого и загадочного.
Я, например, никак не мог предположить, что зазубренный, ножевой Базякин вырастет в такую трагическую фигуру. Ничего я еще не знал тогда и о тех страшных событиях, которые произошли в третьей части. А разве могло прийти мне в голову, что рассказ Августина Гильермо Рохаса «Больные ноги» из сборника «Предостережения судьбы» самым непосредственным образом коснётся и меня? Кое-какие сюжетные ходы подсказал мне другой роман автора «Девонширской изменницы» – «Беспорядочное отступление» и его же единственный написанный на английским языке рассказ «Пощечина» (Box on the Ear).
«Девонширская изменница» поначалу должна была стать ироническим противопоставлением жизни, в которой ничего не происходит. Любопытная монография Габриэля Травалье «Августин Гильермо Рохас – подлинная история выдуманной страны», любезно переведённая мне с испанского Олегом Белолипецким, работавшим в библиотеке университета Бильбао, и оригинальная статья Энтони Бирна «Новый романтик», напечатанная в журнале «Eleven» (№3, 1986г.), вроде бы и предполагали такое использование произведения известного латиноамериканского писателя. На деле же всё оказалось гораздо глубже…
Могу признаться, что в той или иной степени на меня оказали влияние многие писатели, творчество которых я брал за образец, и упоминание их с разъяснением принципиальных позиций заняло бы довольно обширное место. Тут нет ничего удивительного. Что-то должно было быть в написанной мною вещи и от «куси-муси», и от …
Зато удивилась Марина, прочитав посвящение, но её недоумение быстро разрешилось, лишь только она дошла до описаний обедов в подвальной столовой и гуляний по шпалам. В известном смысле я ничего не придумывал. Я хорошо знал Валентина Степановича Пальчикова, Льва Александровича Шкловского, бдительную Анну Ивановну, а Фаину Федоровну, Флору Федосеевну и Федосью Фаддеевну с Феоной Филимоновной (гл.20), наверняка вспомнит и внимательный читатель. И даже легендарный вентилятор МЭП ЯЭМЗ ГОСТ 7402-55 выпуска 1957 года действительно существует и, я уверен, если не стоит на том же самом месте, то, во всяком случае, пределы того самого здания до сих пор не покинул.
Теперь, конечно, мне легко рассуждать о том, откуда и что у меня взялось. Менялась страна, менялся и я. Многое из действительности 199… года теперь ушло в прошлое и, кажется, никогда не вернётся. А вот в нынешней Твери, судя по сообщениям прессы (мог ли об этом мечтать бедный Иван Петрович?), вроде бы собираются восстанавливать разрушенный памятник воеводе Тверёву…
Я уже, конечно, знал тогда, в 1989 году, приступая к работе, что всё закончится «балалайкой», но путь к этому оказался довольно длинным.
Посвящается Марине
В чём нас испытывает мир, как нас соединяет судьба, что
мы можем на всё это сказать? Двигаться куда-то и не знать
причины собственного движения, не так ли?
Августин Гильермо Рохас
«Девонширская изменница»
Положение писателя, не умеющего или не способного угождать
людям, должно внушать сожаление. У такого художника выбор
тем несколько ограничен, так как настроенный антихудожественно
к обычным проявлениям жизни – болезни, радости, горю, любви,
труду, страстям и так называемым «достижениям» – человек становится
более противосоциальным явлением, чем профессиональный убийца. Не может быть ничего оскорбительнее для читателя, как равнодушие к его нуждам: это понятно; вместе с тем писатель антисоциальный не может принудить себя к гуманистическому изображению быта; то, что он пишет, замкнуто само в себе, подобно ударам колокола в глухой пещере.
А. С. Грин
Это, в сущности, маленькая история, но сквозь неё просвечивает время.
Михаил Анчаров
Часть первая
Глава первая
Доблесть и геройство
Был у него «друг». Это так в отделе говорили Гостеву, определив их видимые отношения, – «твой друг», – и он понимал эту видимость, как вынужденную необходимость рабочего дня, вечером совершенно исчезавшую. Приехав на работу к восьми, высидев до половины девятого в терпеливом ожидании самого себя для какого-нибудь труда, Гостев выходил из отдела и становился в конце коридора у холодного окна, смотрел, как к крыльцу соседнего здания подъезжал старенький трестовский автобус, а из него выскакивал он и, закрываясь рукой в перчатке от ледяного ветра, поднимался вслед за остальными приехавшими к припорошенной снегом двери, чтобы за ней пропасть до обеда. В обед встречались в столовой, за той же дверью, но этажом ниже, в подвале; садились вместе, разговаривали о чём-то – самые близкие друг для друга на всей территории треста люди, хотя прежде, в студенческое время, Гостев знал своего бывшего сокурсника вполне шапочно и никогда не имел с ним разговоров. Длилось так чуть более трёх месяцев. В январе начал работать Гостев – только тогда нашлось ему место в тресте в ответ на его отказ выехать в район по распределению, – а в конце апреля он остался один. Приобретённый по обстоятельствам «друг» уволился, сумев как-то зачеркнуть обязательность трёхгодичной отработки.
Апрель стоял солнечный и уже достаточно жаркий. Как-то тихо и без особой грязи стаяло то, что оставалось от зимы, и казалось, если взять горсть земли в руку и сжать, то она рассыплется, станет прахом, – настолько была сухой. Средняя температура дня в отделе была повыше, чем на улице, так что Гостеву хотелось спросить у кого-нибудь: а что же летом будет? Но все были заняты… День разогревался ещё и за чужой счёт: сухим отщёлкиваньем костяшек на счётах Ивана Петровича, геодезиста, который скептически относился к электронике; нарастающим ворохом бумаг на столе у Вероники Алексеевны, пожилой женщины, занимающейся сметами; раскалёнными разговорами по телефону Льва Александровича, начальника: в них непременные обещания с пафосом, извинения, похожие на оперные арии, стихотворные оды и какие-то абсурдные монологи; постоянными уходами и приходами Лиды, техника, с обязательным хлопаньем дверью (сквозняк) и словесным камнепадом, сливающимся с грохотом ссыпаемого за окном щебня.
Нарождавшаяся атмосфера казённой деловитости нагоняла на Гостева скуку. С некоторых пор это пошло – он начал зевать. Выходило едко, с какой-то особенной усталостью, словно он не спал по нескольку суток (ночью разгружал вагоны или до утренней росы бродил с любимой), так что ему приходилось до дрожи в скулах и ушных раковинах сдерживать слезоточивые позывы. Но спал он нормально, теперь даже больше. Правда, если в выходные днём случалось ему вздремнуть часок, то ночью он не сразу засыпал, – лежал и думал, что неправильно это, глупо, что потом, на работе, он будет зевать.
А началось всё прошлой осенью, когда Гостев неожиданно заснул в совсем неподходящих для того обстоятельствах. Невыгодное распределение (район) подвинуло его на то, чтобы не искушать ему судьбу и отправиться в столицу – выбивать в министерстве открепление. (Ссылки: старая мать, больной отец, собственное здоровье – тоже не очень.) Там ему вежливо удивились и сказали, что подобные вещи разрешаются на месте самим трестом. Трест упрямился. В ноябре исполнилось три месяца со дня ведения переговоров Гостева с трестом.
Ноябрь выдался скорбным месяцем и уже зимним. В том же ноябре случилась государственная смерть общесоюзного и мирового значения. Отдел кадров был пуст. Все собрались в красном уголке, Гостев тоже присел, и наблюдали обрядовую телевизионную трансляцию. Больше женщинами – обсуждались вопросы: как же так? что же теперь будет? и будет ли?.. Привыкли: был человек – и нет его. Привыкли к нему, привыкли к его звёздам. Траурная музыка, скупые дикторские слова. Гостев незаметно для самого себя расслабился, начал клонить вниз голову, – руки только удерживали номер «Советского спорта», лежащий на коленях, – и тут услышал с экрана: «Велико горе… Тяжела утрата… Но тем не менее сообщаем результаты лыжной эстафеты четыре по пять километров…» Он мигом встрепенулся, обвёл смущённым взглядом лица окружающих – они-то слышали? – и, не найдя в выражении их глаз ничего, что указывало бы на предосудительность прозвучавшего, самым простейшим и верным нашёл сослаться на фантастический крен собственного, измученного усталостью слуха и несвоевременную подсказку спортивной газеты. Он широко и судорожно зевнул. Когда к нему повернулся строгий начальник отдела кадров, в его глазах стояли слёзы. Так и отметилось ему – зевками выказывать либо крайнюю усталость, либо крайние чувства.
Нашлась, наконец, ему должность – инженером в производственный отдел соседней с трестом конторы, которую, как он уже слышал, называли «шарагой», а один рабочий выразился ещё увереннее, когда наткнулся на Гостева, шедшего в кабинет главного инженера с заявлением в руках, – «кильдим такой-то!» Это о двухэтажном, кирпичном здании было сказано.
Обязанности у Гостева были простые: шифровать накладные на материалы – щебень, песок, битум… Иногда ещё что-то в ГОСТах посмотреть. 7-32 – писал он на нефтебазу, 6-40 – на песчаный карьер. Диплом строительного института позволял ему это делать с вполне достаточной для его стотридцатирублёвого оклада серьёзностью.
Кроме Гостева в отделе работали ещё четыре человека. Начальником был Лев Александрович Шкловский, средних лет мужчина с внимательным, ощупывающим взглядом, с подчёркнутыми манерами пожилого актёра, исполняющего несколько затянувшийся бенефис. Лида. Ей около тридцати, полная, невысокая, с широким лицом, – до сорока её подтягивали работа, дети и муж. Во время рабочего дня несколько раз она звонила куда-то, справлялась: «Молока купил? Нет? Я с работы идти буду – возьму. Стасик как? А Костик? Что – «всё»? А больше ничего ты не должен сделать?» Вероника Алексеевна тихо сидела за столом, по обе стороны от себя заваленного папками, тихо ждала пенсии. Лучились очки, смешливые морщинки в уголках рта. Лёгкий, почти воздушный венчик волос на голове. Спиц нету, а то бы и носки незаметно вязала.
Геодезист Рябоконь Иван Петрович, открытый мужчина, простецкий. Когда звонил телефон, он снимал трубку и говорил: «Геодезист Рябоконь слушает!» – четко докладывал, по-солдатски.
Вся территория треста напоминала Гостеву изломанное, беспорядочно раскинувшееся дерево с длинными сухими сучьями в разные стороны. Ствол – это трест, длинное, вытянутое здание; сучья – всевозможные «шараги» и «кильдимы», склады, свалки, железнодорожные пути. Всему этому имелись названия: МС, ДСПМК, УПК и ещё как-то – из одних немых, столкнувшихся согласных с разбитыми коленями. На стене одной мастерской, по фасаду крупными облезлыми буквами было выбито: «Труд – дело чести, доблесть и славы». А дальше, у гаражей, уже недавней белой краской растянулось по плакату, изображающему огромного, замахнувшегося чудовищным молотом рабочего: «Наш труд – есть дело чести, есть дело доблести и геройства!» Тут как-то более по-гвардейски было. Железные ворота, через которые Гостев выходил с работы, провожали его словами благодарности, уцепившимися за транспарант всё того же красного цвета: «Спасибо за добросовестный труд». Один раз только прочитал их Гостев, в первый день, больше не глядел, в этом месте всегда опускал голову. И было отчего: 7-32 – писал он для нефтебазы, 6-40 – для песчаного карьера.
Иной раз совсем нечего было делать. Раньше у него был «друг», и он мог с ним побеседовать на различные темы. Хотя бы и такой «друг», на время рабочего дня, но всё же – не так скучно, не так вяло…
Невероятно тёплый апрель горел словно недавно зажжённая свеча, пока ещё ровным и спокойным огнем, в последующие месяцы обещая гудящее жаркое пламя. Шкловский уехал в командировку, Рябоконь отправился на обмеры. Женщины, тыкая напряжёнными пальцами в барахлившие калькуляторы, занимались подсчётами и пересчётами. Одному Гостеву не было занятия.
Юрий Петрович Гостев был плотного телосложения, с некоторым даже излишком, в детстве таких ребят дразнили «жирняком». Ещё у него было что-то со зрением: то ли близорук, то ли дальнозорок, то он ясно всё видел до мельчайшей детали, то вдруг словно пеленой какой завешивалось его зрение, так что впору было растеряться от того, что он видел перед собой: какие-то зыбкие тени, неясные силуэты, там остановившийся прохожий похож на столб, а тут дерево на девушку… Но очков он не носил. Носить очки для него означало бы быть обязанным иному зрению, сменить осанку, подчинить движения рук и ног более выдержанному, опасливому ритму, на что-то больше обращать внимание, на что-то меньше, и вот он уже будет то излишне придирчив, то невероятно рассеян, иначе: заново перемерить привычные соотношения между предметами в мире. А так, без очков, не надо ничего изменять, только ходить и щуриться. Вот он и щурился и зевал. Oжидая, когда Лида передаст ему для шифровки пачку накладных, он лениво водил карандашом по листку бумаги, рисовал рожицы, записывал (после обеда это началось): 3.26, 2.57, 2.12 и так далее, московское время, время, оставшееся до конца работы. Последние минуты уже не шли в счёт, он прекращал записи и начинал готовиться к выходу. Второй день таких занятий подвёл его к мысли, что это уже чересчур, и он принёс из дома книгу, купленную ещё зимой, случайно, в букинистическом магазине: роман Августина Гильермо Рохаса «Девонширская изменница», издательство «Прогресс», перевод с испанского. Он открыл первую страницу и начал читать:
«В беспокойстве того времени, возбуждённом совершенно рядовым событием, значительность которому была придана удивительно пагубной настойчивостью и своенравием непредсказуемой и конечно же хитроумной Делии Стоун, мне, её же коварством, была уготована особая роль. Не претендуя на исключительное значение своей определённо зловредной миссии, я всё же представляю себе лейтенанта Эдварда Гордона и его невесту Амалию Бентам не раз и не два задающихся горьким вопросом: возможно ли было признать себя неразумными и заблудшими, на коих Господь Бог наложил свою кару, ибо как иначе можно объяснить все те немыслимые повороты судьбы, бросавшие их впоследствии в такие переделки, что проще было бы сослаться на высший умысел, урок, назначение коего тогда бы пришлось искать им в самих себе, если они не хотели подвергать близкое окружение постыдной слабости подозрения. Но не в них самих дело, не в родителях Эдварда Гордона, не в полковнике Уильяме Бентаме, чей суровый нрав укреплялся доверием к плохим известиям и словно ждал малейшей искры сомнения. Тройная маска определяла личину судьбы, три имени пользовались случаем, чтобы всячески мешать их счастью. Теперь и я, Карлос Сантьяго, 30 ноября 177… года могу сказать о той вине и той печали, что гнездятся во мне загубленной жизнью среди других прежде отнятых, никогда не набрасывавших на меня скорбных теней, – жизнью, не ведавшей меня, как своего отца…»
Это были строки покаянного письма «жестокосердного», как было сказано далее (стр.4), Карлоса Сантьяго, подданного испанской короны, авантюриста и любовника «пряноглазой» (там же) леди Делии Стоун. Начало настраивало Гостева на серьёзный лад, а последующие почти шестьсот страниц убористого текста с мельком увиденными названиями глав: «Удар», «Поспешный отъезд», «Карлос, нож!», «Тайна сандалового дерева», «Откровенно мрачная развязка» намекали на увлекательность, как вдруг частые, раздражающе высокие телефонные трели прервали чтение – звонил из района Шкловский, ответом на помехи был кричащий голос Лиды, – и Гостев, закрыв книгу, вышел в коридор.
Глава вторая
Портик церкви святого Мартина
Он остановился у окна, бывшего для него когда-то «заветным», посмотрел на часы. Была ровно половина девятого утра. Привычка смотреть в окно сообщала Гостеву устойчивость его отношения к самому себе, время всегда точно подсказывало ему, что надо делать. По его показаниям он сверял свои мысли, которые отталкивались от самочувствия, зрение, пускай даже такое неважное, было проводником возникшей потребности – заняться поиском, и сейчас для него «другом» был выбившийся из-под обломков битого красного кирпича сорняк, выросший кустиком на крыше примыкавшего к конторе гаража, там где сходились жесть и шифер. «Погода», – удивился Гостев и снова подумал: «А как же летом?..» Дождя не предвиделось – чистое небо молчаливо поддерживало прогноз погоды, сообщенный накануне. А где-то далеко-далеко и всё мимо плыло могучее стадо облаков, сыпало бездумно и беспорядочно дождями. Можно было бы и нам, подумал Гостев, – маленького, случайного, сбившегося с курса, отбившегося от стада. И вот словно уступка пожеланию, внезапный разрыв соглашения – по стеклу, наискосок закрытого окна, брызнул дождик скорыми росчерками, потом набрался и сильнее пошёл. К трестовскому крыльцу подъехал автобус; последней из него спрыгнула, держа сумочку над головой, Лариса Медникова, та маленькая Лариса, которая училась на одном потоке с Гостевым, он довольно прилично ее знал, случалось общаться, даже вместе смеялись над чем-то необязательным (вечные институтские хохмы) – легкий характер, покладистый нрав; во всяком случае, решил Густев, интересно было бы узнать, как она здесь оказалась.
Загудели лестничные перила, он обернулся, – взбегал по лестнице в свой кабинет главный инженер Кирюков; едкие глаза, уже озабоченный; чуть-чуть ещё, один-два разговора производственных с кем-нибудь – и взвинченный. Гостев тихо поздоровался, опустил глаза, сложенные на груди руки и отошёл от окна.
В мерной тишине отдела (увы! – уже бывшей) время мерялось конкретными делами: Вероника Алексеевна словно никогда в жизни и не выходила наружу, а Лида, только что сняв трубку, усмирила телефонный крик. «Да, Владимир Алексеевич… Конечно, Владимир Алексеевич… Сейчас… Хорошо». Бросив трубку на рычаг, она быстро скомандовала застывшему в дверях Гостеву: «Мигом давай к Кирюкову… Нет, в трест сразу, принесёшь ему чертежи. В плановом спросишь, они знают какие!»
Но совсем даже не спеша, а примериваясь и широкими шагами огибая оставшиеся от дождя лужи, добрался он до треста и взял то, что его ожидало в пакете, перевязанном бечёвкой. У отдела кадров встреча: Лариса Медникова, закрывая за собой дверь, спиной вышла ему навстречу. Он тронул её за плечо.
– Здравствуй!
Она обернулась, и ему показалось, что она совсем не изменилась, не успела за год, всё такая же: худенькая, невысокая, светлое лицо; в обращенных на него карих глазах никакого удивления, только улыбка её приняла его улыбку и раздвинула ещё шире вот этим лёгким:
– Приветик!
– Ты что тут делаешь? – поинтересовался Гостев.
– Вот первый день вышла на работу, а ты?
– Я… Я – рядом… – Он махнул в сторону рукой. – И кем же ты тут будешь?
– Инженером по технике безопасности.
– Надо же…
Гостеву о многом хотелось её спросить, просто поговорить с ней, но пакет под мышкой, к которому он был послан «мигом», требовал сокращения данной минуты до этого «мига», и он сказал неловко:
– Мне тут чертежи срочно отнести надо. Я думаю, мы в столовой увидимся.
– А во сколько обед?
– С половины первого до половины второго.
– Так мало?
– Кому как, – сказал Гостев, задерживая свою улыбку на весь обратный путь.
Когда он вошёл в кабинет главного инженера, Кирюков, сидя за противоположным концом длинного стола, устало бранился с кем-то по телефону. Гостев подошёл к нему и положил пакет. Кирюков отпихнул от себя аппарат и сложил нервные руки замком, страдальчески глядя мимо Гостева, – недоговорённых слов в нём оставалось ещё достаточно для того, чтобы развязать маленькую войну. Гостев ждал, сдерживая сонные позывы зевоты. Кирюков – худой, черноволосый, в узком костюме с галстуком, едкости в глазах прибавилось, словно выело их что-то, – очнулся и взялся за бечёвку.
– Можешь идти.
Но уже у конца стола Гостева достал окрик:
– Стой!
Надорванный край пакета, трясущиеся руки и возмущение в глазах Кирюкова – вот что увидел Гостев, когда обернулся.
– Что ты мне принёс, ты смотрел? У тебя глаза есть?! Я же чертежи просил, а это… это же – схемы!
На лице обида и ещё дальше, глубже – в пропасть оборванным проводом повисло: заговор, предательство.
– Они же в тресте – бездельник на бездельнике сидят! Твари!.. Надо всё проверять!
Замученно проговорил, с болью в ломких бровях, потом проглотил комок в горле, часто задышал; вид больного человека – в корчах, словно от приступа внезапно охватившей язвенной болезни.
Как-то фальшиво всё это выглядело для Гостева, невероятно, и только когда свёрток (пакетом он уже не был) шумно проехался по столу и ткнулся ему в бедро, он понял, что Кирюков донельзя расстроен. И всё же непонятно ему было – неужели взаправду, неужели трагедия? И ещё: не почувствовал Гостев, что это как-то его коснулось, что он виноват, – грубое тыканье пролетело мимо бумажной стрелой; одного ему хотелось – зевнуть с полной отдачей, и он крепился, от напряжения позволяя глазам наполняться слезами.
– Значить так, пойдёшь снова в трест, – проговорил, наконец, Кирюков; он так и сказал: «значить», а в слове «трест» были три враждебных буквы «р». Он быстро взглянул на Гостева и снова уставился морщинистым взглядом в замок рук. – Принесёшь ЧЕРТЕЖИ.
Как ни считал себя Гостев защищенным от волнений, а небольшой осадок всё-таки оставался в нём. Он спустился в туалет. Очумелые от тошнотворного запаха мухи слонялись от одной грязной стены до другой – совсем небольшое расстояние, совсем нет свободного места: заплёванный, в окурках пол, отколотая плитка. «Наплевать», – подумал Гостев. Туалет был тесный и такой позорный, что он мог только в одиночестве переживать своё унижение, когда сюда входил. Два человека тут постеснялись бы взглянуть друг на друга. Да не гляди! А куда глаза-то девать? Смотреть вверх, а там: потолок в сгоревших спичках, а ведь не школьники тут, паучок хилый в дряхлой паутине… Тогда зажмуриться. Наплевать!
В отдел Гостев вошел вместе с Лидой. Она шумно села, поправив платье, и сообщила Веронике Алексеевне своим быстрым говорком:
– Ну сейчас пойдёт свистопляска – только что уехал! Так страшно матерился – просто ужас!
Вероника Алексеевна, сняв очки, рассуждала:
– Что ты хочешь, Лида. Он же надорвался на этой работе. Должность неблагодарная. Трест ведь только требует. Вот он и бегает, суетится – ездит по районам, договаривается, достаёт. Ну, конечно, обидно ему, бьётся как рыба об лёд, а что толку? Миллионы долга на нас так и висят. Сколько тут начальства сменилось, а он еще держится как-то…
«Наплевать», – повторял про себя Гостев и принялся за «Девонширскую изменницу», тут совсем другие разыгрывались страсти.
«Тряская дорога в городок В., расположенный в трёх милях от почтового пути, могла бы показаться лейтенанту Эдварду Гордону и скучной, если бы не его давняя привычка отмечать в обычном пейзаже сельской Англии, не обязательном для глаза, милые сердцу черты, способные скрасить любую поездку и мрачные мысли, особенно такие, в которых, увы, памятный голос полковника Уильяма Бентама звучал не коровьим колокольцем, позвякивающим в стороне от дороги сквозь полудрему, а полновесным колоколом, отлитым в Уайтчепельской литейной, его благовестом, звоном его, не к ежедневной службе призывающим, а к ежечасной. В самом деле, холмистая местность, поросшая вереском, разбросанные то там, то сям по полям примулы и маргаритки, цветущий дрок, зелёные изгороди, овечьи стада сливались для Эдварда Гордона в одну картину, в которой возможности сhiаrо osсuro природа отображала пленительной кистью. Когда же он въехал в город, его встретили грохот наёмных экипажей, толкотня портшезов, оживлённый людской говор и тесные, застроенные улицы, – пьянство архитектуры, причуды готики.
Уже в пешем порядке, он едва увернулся от запряжённой четвёркой лошадей кареты, – мелькнули спины форейторов, чьи-то лосиные штаны, ботфорты, совершенно безучастные лица, не украшенные ни малейшей реакцией, словно в противовес чрезмерно украшенным архитравам ближних зданий; стремительный квартет вполне мог бы привлечь внимание пытливого Джорджа Стаббса для внесения в его «Анатомию лошади». А когда из окна одного дома его чуть было не облили супом, он, желая быть in utrumque paratus, свернул на соседнюю тихую улочку и вышел к знакомой кофейне, откуда до дома полковника Бентама оказалось идти совсем немного.
Миновав нижний дворик, забранный решёткой, он оказался у двери, где столкнулся со служанкой. Полковника нет дома, сообщила она. Эдвард сказал ей, что хотел бы увидеть молодую леди – Амалию Бентам. Девушка понимающе фыркнула, и вместе с ней лейтенант вошёл в гостиную.
Оставшись в одиночестве (Дженни – так звали служанку – отправилась доложить о нем), он подошёл к камину и любопытства ради взял с фарфорового блюда номер опозиционной «Паблик Адвертайзер», которую иногда читал полковник; но заглянуть ему в неё не пришлось: рядом с камином, на изящном тонконогом столике лежал небольшой альбом в черепаховом переплёте, который он подарил Амалии в свой прошлый приезд. Он вспомнил и бал по подписке, состоявшийся у Вуллакотов, ее оживленный смех, милые, не ранящие сердце остроты, их прогулку в саду по боковой ореховой аллее, усыпанной гравием, весеннее звонкое пение коноплянок, которое как некий символ уже следовало бы занести в коллекцию Британского музея или придать одушевлённой деталью секретной ботаники «Саду Естествознания» Челси, чья роскошная флора возбуждала мечты о волшебстве и сказочных богатствах далёких Диарбекира и Исфагани, как вдруг лёгкий шелест платья по паркету заставил его оглянуться.
– Добрый день, Амалия.
– Добрый… – протянула она с какой-то заданностью (на что – Эдвард не мог пока сообразить) и спросила:
– А он действительно добрый?
– Простите, я не понимаю вас… – неуверенно проговорил Эдвард; мысленно он уже отступил на шаг от того разговора, который хотел с ней затеять.
– Почему у вас такой вид?
– Какой?
– Каменный. Вы сейчас похожи на портик церкви Святого Мартина.
– Вам, конечно, лучше знать, как я выгляжу со стороны, но смею вас заверить, что в вашей власти придавать моему лицу подобные выражения.
– Разве?
– Не притворяйтесь, Амалия. Вы не вправе пренебрегать моими чувствами, – заметно волнуясь, хотя ему не хотелось, чтобы это было заметно, произнес он.
– Почему же? – удивилась она, склонив голову набок и покусывая нижнюю губку, которая вместе с верхней половиной давала возможность Эдварду не так давно пить с них сладчайший пунцовый нектар, а теперь он видел во всем ее облике и особенно в серых, насмешливых глазах одну только игру, и он хорошо понимал, какая это игра.
– Вы меня намеренно дразните. Я слишком хорошо знаю, какого мнения обо мне ваш отец и думаю, что именно этим обязан теперешнему вашему поведению.
– Ваше воображение заставляет вас сомневаться в самом себе и тщательно вырисовывает такие мелочи, которые…
– Простите меня, но то, что видно не только одному, уже не мелочи, – прервал он ее. – Вы хотите, чтобы я кувыркался перед вами, как плясуны на проволоке в «Источниках Сэдлера».
– Ну вот… – разочарованно протянула она. – Теперь вы похожи на головку пушицы, чрезмерно разволновавшуюся на ветру.
– В таком случае не следует ли мне вернуться туда, где мне, по-вашему, следует произрастать, как болотному растению? – Тут он впервые за всё время разговора роскошно ей улыбнулся; это был привет от принявшего игру и первый укол, сделанный по незнакомым ей правилам».
«Кокетничает, жеманничает, – подумал Гостев. – Она хочет вывести его из себя».
На стр. 28 сцена повторялась с тем лишь различием, что «чувственные признания» Амалии, прикидываясь непонимающим и несправедливо подозреваемым в забвении «того, что было», выслушивал Эдвард. Как о «неразумных и заблудших» писал о них в начале романа «вероломный» (стр. 5) Карлос Сантьяго, и Гостев подумал, дочитав третью главу, что налицо уже, стало быть, задатки того, как «урок» мог превратиться в «кару». Дальнейшие страницы должны были все это разъяснить и ввергнуть героев романа и его в обещанные «переделки», и тут Гостев вспомнил: пора на обед. Он встал и выпрямился, хрустнув усидчивым, самым читающим в мире позвонком.
Лида напомнила:
– Чертежи не забудь!
И не выдержал, – зевнул.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?