Текст книги "За и против. Заметки о Достоевском"
Автор книги: Виктор Шкловский
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Первым выходит из казарм, когда начинают строиться каторжники, заявляющие претензию, Петров.
Достоевский считает, что зачинщики, искатели правды, присущи не только каторге. Одновременно он доказывает, что существует особый тип людей, которые умеют выиграть дело, но отмечает, что этот тип «чрезвычайно у нас редкий. Но эти, про которых я теперь говорю, зачинщики и коноводы претензий, почти всегда проигрывают дело и населяют за это потом остроги и каторги».
Впоследствии мы будем говорить о том, что Достоевский в «Записках из подполья» называет стеной. Он скажет, что перед стеной обыкновенный человек пасует.
В «Записках из Мертвого дома» он говорит про другое: зачинщики – «это народ горячий, жаждущий справедливости и самым наивным, самым честным образом уверенный в ее непременной непреложной и, главное, немедленной возможности».
Эти люди не знают препятствий: «Они, как быки, бросаются прямо вниз рогами, часто без знания дела, без осторожности, без того практического езуитизма, с которым нередко даже самый подлый и замаранный человек выигрывает дело, достигает цели и выходит сух из воды».
И в этой характеристике чувствуется почти зависть, особенно в словах, которые идут дальше: «Но они понятны массам; в этом их сила».
Таких вожаков Достоевский больше в своем творчестве не показывал.
Петров, Мартынов, Антонов больше не появились в романах Достоевского.
Мне кажется, что сломленность Достоевского каторгой объясняется не только тем, что остальные каторжники не считали петрашевцев и поляков, пришедших с венгерского восстания, за своих товарищей, но и тем, что Достоевский после мирового опыта неудачи 48-го года считал дело народных революционеров, понятных массам, безнадежным и искал внутреннего оправдания своему отказу от веры в революцию.
Отказ от утопии и от надежды на немедленное торжество справедливости наложил глубокую и явственную печать на все творчество великого романиста.
Первоначальное значение слова «тип» – это удар, давление, отмечающее какой-нибудь предмет, например, камень, который должен лечь во главу свода – стать его замком.
Слово «тип» – удар – давление имело и другую историю, которая привела к термину «типография».
«Тип» как нечто выделенное, нужное в конструкции, в построении, выясняющее сущность общего, – значение, оставшееся в искусстве.
Творчество Достоевского попало под тяжелые валы истории, под тяжелый нажим свинцовых букв времени.
Каторга дана объективно правильно, но в то же время социальная история героев, будущность протестантов понята неправильно, и эта неправильность и ломает героя.
Полное ощущение напряжения времени и представление о безысходности, каменности его – черта творчества Достоевского и в этом романе.
Достоевский пишет о вожаках; почему он так недоверчиво относится к ним? Почему он так подробно рассказывает, что никто на каторге не считает его своим?
Сам Петров сказал ему: «да какой же вы нам товарищ?»
Почему же он не заспорил с Петровым и не объяснил, какой именно он товарищ?
Здесь дело не в цензуре; тот способ изложения, который выбрал Достоевский, сам по себе служил некоторой защитой от цензуры, настолько он оказался объективным и спокойным.
Дело в том, что переменилось время, узы товарищества с народом для многих утопистов отмерли. Время переменилось.
Из-под валов печатных машин шли листы с горестными и, казалось, окончательными вестями о поражении.
Петров приходил к Достоевскому почти всегда по какому-то странному, как будто никого и не интересующему делу. Однажды он пришел к Достоевскому:
« – Я вот хотел вас про Наполеона спросить. Он ведь родня тому, что в двенадцатом году был? (Петров был из кантонистов и грамотный.)
– Родня.
– Какой же он, говорят, президент?
…Я объяснил, какой он президент, и прибавил, что, может быть, скоро и императором будет.
– Это как?
Объяснил я, по возможности, и это».
Дело, о котором мельком спросил Петров, было весьма трудное и драматическое. Об этом деле с отчаянием писали лучше люди того времени. Мы напомним их слова, тогда произнесенные.
Вспомним, о чем расспрашивал Петров Достоевского.
Дело шло об узурпации достижений революции Наполеоном III.
Герцен писал: «Республика пала, зарезанная по-корсикански, по-разбойничьи, обманом, из-за угла».
Он писал впоследствии: «Иронический дух революции снова привел западного человека на гору, показал ему республику во Франции, баррикады в Веке, Италию в Ломбардии – и снова столкнул его в тюрьму, где ему за дерзкий сон прибавили новый обруч. Я слышал, как его заклепывали…»
Отчаяние овладело миром и людьми, которые на умели видеть будущее.
К. Маркс писал в книге «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта»:
«Целый народ, полагавший, что он посредством революции ускорил свое поступательное движение, вдруг оказывается перенесенным назад, в умершую эпоху…»
Воскресало старое – старые имена, старые даты, старое летоисчисление.
Маркс продолжает: «Нация чувствует себя так же, как тот рехнувшийся англичанин в Бедламе, который мнил себя современником древних фараонов и ежедневно горько жаловался на тяжкий труд рудокопа, который он должен выполнять в золотых рудниках Эфиопии, в этой подземной тюрьме… под надзором надсмотрщика за рабами с длинным бичом в руке…»
У Достоевского не было защиты и в безумии. Он был каторжником царской тюрьмы. В Петропавловской крепости он верил, на эшафоте он верил.
Каждое сообщение о неудаче революции во Франции, о неудаче мирового революционного движения заколачивало его в тюрьму.
Отцы ели виноград, а у детей оскомина.
Ожило и старое горе. Карамзина в книге «С того берега» вспоминал Герцен: это случилось в то время, когда Федор Михайлович отбывал каторгу.
В 1795 году Карамзин напечатал «Письмо Меладора к Филарету».
«Конец нашего века, – говорил Герцен, – почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует соединение теории с практикой, умозрения с деятельностью… Где теперь эта утешительная система?
Кто мог думать, ожидать, предвидеть? Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения, я не узнаю тебя; в крови и пламени, среди убийств и разрушений, я не узнаю тебя…
Кровопролитие не может быть вечно. Я уверен, рука, секущая мечом, утомится; сера и селитра истощатся в недрах земли, и громы умолкнут, тишина рано или поздно настанет, но какова будет она?»
Революция 1848 года кончилась трусливым террором торжества цезаризма.
Отчаяние овладело Герценом.
Казалось: «Смерть одного человека не меньше нелепа, как гибель всего рода человеческого. Кто нам обеспечил вековечность планеты? Она так же мало устоит при какой-нибудь революции в солнечной системе, как гений Сократа устоял против цикуты, – но, может, ей не подадут этой цикуты… может…»
Цикута – яд, который был подан Сократу. Для того чтобы яд подействовал скорее, Сократ походил по комнате, затем лег, вел беседу.
Потом ноги его начали холодеть.
У Достоевского на каторге похолодело сердце. Будущее умерло. Остался срок. Осталось одно смирение, тем более страшное, что рядом он видел решительных людей, которые способны к революции.
Он видел их, считая, что революции не будет.
Он не знал, что именно теперь наступает борьба за социальную революцию, себя осознающую, что изменилось поле боя.
Тюрьма была полна обломками поражений. Те, кто могли быть союзниками, стали пленниками, не узнающими друг друга в тесноте, в деревянной тюрьме, за высоким частоколом.
Вот почему так горьки мысли о воле у каторжника, вот почему у орла сломано крыло.
Идет вопрос о том, стоит ли человек свободы.
Для заключения проследим один из простых смысловых рядов произведения. Он выбран за то, что осуществлен с меньшим количеством смысловых переключений и, казалось бы, с меньшим разнообразием осмысливания вводимых деталей. Это тема – «Каторжные животные». Мне кажется, что упор в этой теме дается на образе орла в неволе. Образ входит незаметно.
Рассказ об острожных животных у Достоевского начинается с показа собаки Шарика в главе «Первый месяц».
Шарик – тюремная собака. «Она жила в остроге с незапамятных времен, никому не принадлежала, всех считала хозяевами и кормилась выбросками из кухни».
Собаку никто не ласкал, никто на нее не обращал внимания. Рассказчик покормил собаку. Она начала искать его и однажды с визгом пустилась ему навстречу. «Уж и не знаю, что со мной сталось, но я бросился целовать ее, я обнял ее голову; она вскочила мне передними лапами на плечи и начала лизать мне лицо. «Так вот друг, которого мне посылает судьба!» – подумал я».
Глава кончается психологическим анализом: «И помню, мне даже приятно было думать, как будто хвалясь перед собой своей же мукой, что вот на всем свете только осталось теперь для меня одно существо, меня любящее, ко мне привязанное, мой друг, мой единственный друг – моя верная собака Шарик».
Тема обобщена, психологизирована и на время оставлена.
Проходит много страниц романа. Достоевский дает отдельную главу «Каторжные животные».
Глава построена как цепь рассказов. В ней Шарик, которого мы знали раньше, действует уже как существо нам знакомое.
«Шарик тот час же принял Культяпку под свое покровительство и спал с ним вместе».
Глава начата рассказом о том, как арестанты покупают коня из своих артельных денег. К лошади по-разному относятся цыгане, киргизы, русские барышники, горцы. Через Гнедка мы узнаем новые черты жизни каторжников. История Гнедка кончается обобщением: «Вообще наши арестантики могли бы любить животных, и если б им это позволили, они с охотою развели бы в остроге множество домашней скотины и птицы».
Тепа главы «Каторжные животные» осмыслена как совет, каким образом можно было бы смягчить нравы каторги и перевоспитать людей. Это очень смирный, противоречащий смыслу всего произведения совет.
В произведении слышатся сентиментальные нотки. Отсюда идет и уменьшительное слово «арестантики». Через фразу идет перечисление: «Кроме Гнедка были у нас собаки, гуси, козел Васька, да жил еще некоторое время орел».
Козел Васька входит с самостоятельной историей. Очень подробно рассказывается о том, как козел ходил с арестантами на работу и шел обратно, разукрашенный цветами.
Идет отступление, в котором характеризуется мечтательность арестантов: «До того зашло это любование козлом, что иным из них приходила даже в голову, словно детям, мысль: «Не вызолотить ли рога Ваське!»
Каждая новелла в романе закрепляется тем, что в нее входят герои, уже охарактеризованные.
Аким Акимыч не только тупой службист, он еще хороший ремесленник.
С ним посоветовались насчет позолоты. «Он сначала внимательно посмотрел на козла, серьезно сообразил и отвечал, что, пожалуй, можно, «но будет непрочно-с и к тому же совершенно бесполезно».
Козел Васька гибнет после встречи с майором: майор приказывает убить животное. «В остроге поговорили, пожалели, но, однако ж, не посмели ослушаться. Ваську зарезали над нашей помойной ямой».
У козла судьба каторжника.
В романе не так много выделенных героев, но зато все они показаны в разных ситуациях, с изменениями своей характеристики, но с единством ее, с возвращением к главной теме.
Посмотрим, как кончается глава «Каторжные животные». Она завершена образом орла, то есть тема животных начата с Шарика, как сентиментально-личная, продолжена как бытовая; в нее введен образ Аким Акимыча и некоторых других арестантов – лезгина, цыгана.
Глава кончается, а тема орла продолжается, углубляясь; последний раз она появляется через сорок страниц в заключительной главе – «Выход из каторги».
«Накануне самого последнего дня, в сумерки, я обошел в последний раз около паль весь наш острог. Сколько тысяч раз я обошел эти пали во все эти годы! Здесь за казармами скитался я в первый год моей каторги один, сиротливый, убитый. Помню, как я считал тогда, сколько тысяч дней мне остается. Господи, как давно это было! Вот здесь, в этом углу, проживал в плену наш орел; вот здесь встречал меня часто Петров. Он и теперь не отставал от меня. Подбежит и, как бы угадывая мысли мои, молча идет подле меня и точно про себя чему-то удивляется».
Каторжник прощается с тюремными срубами: «Должно быть, и они теперь постарели против тогдашнего; но мне это было неприметно. И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром!.. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный парод из всего народа нашего».
Кто же в своей потенции человек, невзлетевший орел, истинный собеседник из народа, говоривший с Достоевским?
Это один из героев неосуществившихся восстаний. Мысль о великих силах народа, даром погибших, является внутренним подавленным заданием романа.
Эта мысль, как и образ Петрова, окрашена неудачей: орел убегает на гибель.
Настоящей воли как будто и нет, она выдумана арестантами: «…вследствие мечтательности и долгой отвычки свобода казалась у нас в остроге как-то свободнее настоящей свободы, то есть той, которая есть в самом деле, в действительности».
Петрову на воле места не будет, даже если бы его и освободили.
Петрову и «вожакам» народным противопоставлен милый мальчик черкес Алей: сын природы, описанный человеком, который когда-то увлекался Руссо, Шатобрианом и «Цыганами» Пушкина.
Алей существовал, и о нем Достоевский писал брату после каторги[3]3
Письмо от 22 февраля 1854 г. «Я учил одного молодого черкеса (присланного на каторгу за разбой) русскому языку и грамоте. Какою же благодарностию окружил он меня».
[Закрыть]. Но тот Алей, который описан в романе, существует не только сам по себе, но и в отсвете Евангелия. Кроме того, Алей способен и искренне увлекается искусством, он – абсолютное добро. Он как бы предшественник князя Мышкина без болезненности этого героя.
Рядом с Алеем показано и абсолютное зло. Отдельной новеллой входит в роман повесть «Акулькин муж».
Это рассказ о виноватом человеке, который виноват не потому, что его обидели другие, а потому, что он плохой человек, любящий зло, мстящий за свою ничтожность.
Убивает он ее не столько потому, что ревнует, а потому, что подавлен превосходством соперника, решительного и поэтического, умеющего грешить и раскаиваться человека.
Филька оклеветал Акульку, но он просит, уходя в солдаты, перед всеми у нее прощенья.
Акулька отвечает Фильке:
«Прости и ты меня, добрый молодец, а я зла на тебя никакого не знаю».
Мужу своему Акулька говорит про Фильку:
«Да я его, говорит, больше света теперь люблю!»
Былинно-песенное обращение Акулины к любимому человеку – добрый молодец – возвышает образ и вводит его в высокий поэтический ряд народного творчества.
Акулине, образ которой связан с песней, противопоставлен ее муж Шишков – трусливый, пустой и взбалмошный человек, который остался трусом даже во время убийства.
Рассказ кончен. Теперь следует вторая развязка, в которой мы видим жестокость как пошлость.
Слушатель Черевин замечает, понюхав табак:
«Опять-таки тоже, парень, – продолжал он, – выходишь ты сам по себе оченно глуп. Я тоже эдак свою жену с полюбовником раз застал. Так я ее зазвал в сарай; повод сложил надвое. «Кому, говорю, присягаешь? Кому присягаешь?» Да уж драл ее, драл, поводом-то, драл-драл, часа полтора ее драл, так она мне: «Ноги, кричит, твои буду мыть да воду эту пить». Овдотьей звали ее».
Эта последняя реплика означает, что поступать именно так, как поступал Черевин, с точки зрения каторжника, надо всегда. Авдотья – это частный случай, пример.
Вторая развязка здесь состоит в том, что слушатель, ничего не поняв, говорит свое привычное. Это привычное страшно не только потому, что Черевин бьет женщину, а потому, что и рассказчик и слушатель не знают жалости, они ведут разговор о способе тирании. Жестокость здесь дана как свойство человека, но человека ничтожного.
Но рядом с ними и как бы борясь с идеей или представлением, что каторга место, в котором собраны злодеи, Достоевский вводит, используя форму записок, судебный случай с неожиданной развязкой.
Он рассказывает нам об изверге-отцеубийце из дворян: «Поведения он был совершенно беспутного, ввязался в долги. Отец ограничивал его, уговаривал; но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и – сын убил его, жаждая наследства… полиция нашла тело. На дворе, во всю длину его, шла канавка для стока нечистот, прикрытая досками. Тело лежало в этой канавке. Оно было одето и убрано, седая голова была отрезана прочь, приставлена к туловищу, и под голову убийца подложил подушку».
Дальше Достоевский говорит, что этот человек был всегда в хорошем настроении и раз в разговоре сказал: «Вот, родитель мой, так тот до самой кончины своей не жаловался ни на какую болезнь».
Рассказчик считает случай феноменальным, говорит, что он не верил в преступление, но его убедили. Он прибавляет: «Арестанты слышали, как он кричал однажды ночью во сне: «Держи его, держи; голову-то ему руби, голову, голову…» Все становится правдоподобнее.
Мы, поверив в убийство, потом забываем об убийце-изверге.
В главе «Представление», описывая музыкантов и их умение владеть инструментами, писатель с кажущейся небрежностью пишет: «Один из гитаристов тоже великолепно знал свой инструмент. Это был тот самый из дворян, который убил своего отца».
Здесь дано прямое утверждение. Надо отметить также, что убийца-дворянин не проходит через все описание. Есть его портрет и его вина; через много страниц упомянут его музыкальный талант, и только.
Проходит двести страниц текста. Глава «Претензия» начинается так: «Начиная эту главу, издатель записок покойного Александра Петровича Горянчикова считает своею обязанностью сделать читателям следующее сообщение.
В первой главе «Записок из Мертвого дома» сказано несколько слов об одном отцеубийстве, из дворян».
Дальше идет большой абзац, повторяющий все основные факты в истории убийства. Потом идет сообщение:
«На днях издатель «Записок из Мертвого дома» получил уведомление из Сибири, что преступник был действительно прав и десять лет страдал в каторжной работе напрасно; что невинность его обнаружена по суду, официально…
Прибавлять больше нечего… Факт слишком понятен, слишком поразителен сам по себе».
Так записана схема судьбы Дмитрия из «Братьев Карамазовых» еще в «Записках из Мертвого дома».
Рукопись «Записок» лежала у Достоевского долго, и он до напечатания, вероятно, знал о судьбе мнимого отцеубийцы. Во всяком случае, он знал об этом при многих переизданиях книги. Прямое утверждение факта преступления и его документальное опровержение потому отдалены друг от друга двумястами страницами, что эта неожиданность развязки ставит под вопрос вины каторжан, опровергает систему наказанья и улики, заставляет как бы заново вернуться к жертвам каторги.
Эта отсрочка разгадки превращает частный случай в обобщение. Рассказ о судьбе одного человека становится частью художественного произведения, освещая судьбу многих.
Мы постарались показать, чем вызваны повторения в «Записках из Мертвого дома», и видим, что, по существу говоря, повторений нет; есть многократное возвращение к одному и тому же материалу, причем каждый раз он изменяется и обогащается.
Перед нами общее явление искусства; нельзя назвать повторениями рифму, хотя рифма в какой-то мере своим созвучием возвращает ту строку, с которой она рифмуется, – всякая рифма смысловая рифма.
Повторениями, но не полными, а сдвинутыми, являются параллелизмы. Повторениями является перекличка эпизодов.
В «Записках из Мертвого дома» материал не создан художником, он не увеличивает количество эпизодов. Поэтому возвращение к прежде показанному, изменение степени приближения к объему в описании играют особую роль. Это не всегда бывает понятным; мы об этом уже говорили.
«Записки из Мертвого дома» – новое, своеобразное художественное единство документального романа.
В нем нет случайных встреч и приятных по своей неожиданности разгадок загадочного; почти не рассказана история главного героя, отражение действительности дано как бы полным, хотя и отрывистым, но способ введения отрывков и противопоставления их дает знание не этих эпизодов, а единства Мертвого дома.
Вернувшись к литературе, смиренный четырьмя годами каторги, четырьмя годами солдатчины, Достоевский увидал неожиданную для себя Россию. Увидел он ее не сразу, но сразу же захотел занять в споре, идущем в ней, свою позицию.
Революция не совершалась, но Петров России как будто был нужен.
Между тем старые иллюзии утописта были изжиты, и об этом Достоевский хотел сказать, и, как всегда, он не столько говорил, сколько проговаривался, высказывал мысль иногда как будто и невпопад.
«Записки из Мертвого дома» пошли в цензуру. В 1860 году было получено мнение председателя цензурного комитета: он боялся, как бы «люди неразвитые нравственно и удерживаемые от преступлений единственно строгостью наказаний», прочитав «Записки из Мертвого дома», не усомнились. Цензор считал, что «человеколюбивый образ действий правительства могут принять за слабость определенных законом за тяжкие преступления наказаний».
Здесь в невнятных, как будто с застывшими губами сказанных словах содержится утверждение, что «Мертвый дом» недостаточно мертв, а каторга – недостаточно каторга.
Достоевский начал готовить поправки. Предполагалось ввести замечание о том, что хотя хлеб чистый и трубки курят, но страдания на каторге состоят не в этом: они в том, что человек лишен свободы, и это лишает его и здоровья.
Неожиданно в цензурный кусок писатель делает вставку, которая предназначена не только для начальства.
Вставка кажется нам как будто отрывком из будущих «Записок из подполья», началом спора с утопистами.
«Попробуйте, выстройте дворец. Заведите в нем мраморы, картины, золото, птиц райских, сады висячие, всякой всячины… и войдите в него… Может, вы и в самом деле не вышли бы. Все есть! «От добра добра не ищут». Но вдруг – безделица! ваш дворец обнесут забором, а вам скажут: всё твое! наслаждайся! да только отсюда ни на шаг! И, будьте уверены, что вам в то же мгновение захочется бросить ваш рай и перешагнуть за забор. Мало того! вся эта роскошь, вся эта нега еще усилит ваши страдания. Вам даже обидно станет, именно через эту роскошь…»
Каторжная казарма совсем не была похожа на хрустальное здание. Достоевский ответил не на то, о чем его спросили, и отрывок этот не понадобился.
Вещь прошла без этого изменения, но слова разочарования уже были додуманы и написаны.
Мне хочется сказать еще несколько слов о литературной судьбе той новой формы, которая была создана Достоевским.
Прямых последователей мы как будто не видим. Но в его журнале «Время» были в 1862 году напечатаны сперва «Зимний вечер в бурсе», а потом «Бурсацкие типы» Помяловского.
Вещь Помяловского, которая хронологически следует за «Записками из Мертвого дома», похожа по своему сюжетному строению на этот роман Достоевского.
«Очерки бурсы» Н. Г. Помяловского построены как система новелл с разными героями, причем герой, появившийся сначала, потом становится проходным, образуя фон произведения. Но «Очерки бурсы» разбиваются на несколько циклов; слитность, достигнутая ими, меньше, чем в романе Достоевского. Выбор объединяющихся тем, такие, как «Баяны» в «Бурсе», потом «Бегуны и спасенные бурсы», заставляют нас вспоминать о произведении Достоевского.
У Федора Михайловича последователями должны были бы быть писатели-разночинцы. Он и сам интересовался Решетниковым, помогал Помяловскому. Но подход к явлениям того времени у Достоевского был другой, и он терял тех людей, которых художественно выращивал.
Поэтому не случайно в 1862 году Помяловский пишет редактору «Времени» – Михаилу Михайловичу Достоевскому: «Не сходясь с программой вашего журнала по идее, я не могу в нем участвовать. Вследствие этого мои очерки не будут у вас печататься».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.