Электронная библиотека » Виктор Топоров » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Двойное дно"


  • Текст добавлен: 10 января 2020, 12:20


Автор книги: Виктор Топоров


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В тот вечер я познакомился с демонически красивым и невероятно обаятельным Николаем Беляком (тогда он носил фамилию Тиль) и, пожалуй, еще более отвратительным в общении, чем я сам, Евгением Вензелем – и мы трое стали неразлучны. В том числе и в литературном клубе «Дерзание», который во главе с тамошним всеобщим любимцем, угодником и признанным первым поэтом Михаилом Гурвичем тут же затерроризировали. Гурвич всплывал в моей жизни (и наверняка всплывет в этом рассказе) еще не раз: мы то дружили, то враждовали – и в обоих состояниях я посвятил ему бесчисленное множество эпиграмм. Вот образчик сравнительно ранней, дружеской:

 
Созревает Мишенька
Двадцать третий год.
Каждый прыщ как вишенка
На Мишеньке цветет.
 

Или, тоже дружеская:

 
Переводчику Превера
Худо из-за двух вещей:
У бедняжки нету хера,
У Превера нет прыщей.
 

Эту эпиграмму, правда, устно отрецензировал искушенный специалист Ширали: «Дамы, Витя, утверждают противоположное».

Когда Гурвич избрал псевдоним (а потом исхитрился поменять на него и фамилию в паспорте) Яснов, я откликнулся на это двумя эпиграммами:

 
Ты перебрался с «г» на «я»,
Но слух не затухает,
Что буква прежняя твоя
Вовсю благоухает.
 
 
Яснов, понятно, псевдоним.
А что скрывается под ним,
Еще написано на роже
И кое-где пониже – тоже.
 

И наконец, в минуту предельного озлобления было написано:

 
Берут Яснова в зад,
Жену Яснова в рот,
А если захотят,
Берут наоборот.
 

В свое оправдание отмечу, что Яснов тогда выклянчил у меня распечатку эпиграмм (главным образом – на питерских переводчиков) под предлогом, будто их хочет прочитать друг его тестя Давид Самойлов. На самом же деле эпиграммы были переброшены моему заклятому врагу (и многолетнему «покровителю» жены Яснова) переводчику Ю. Б. Корнееву, так что основания сердиться у меня были. И все же хочу повиниться: обвинение в гомосексуализме брошено в вышеприведенной эпиграмме для красного словца. А ради красного словца не пожалеешь и яйца, как утверждал Вензель.

Тем вечером и началась моя литературная жизнь. Наутро (школу я, естественно, прогулял; впрочем, не впервой; нам часто в первую перемену звонила классная руководительница: «Зоя Николаевна! Будите Витю! На третьем уроке контрольная!») ко мне явился мой новый друг Тиль с тем, чтобы мы почитали друг другу стихи. Пока я читал, он с интересом рассматривал книжный стеллаж. А когда я закончил, категорически объявил: «Все ясно! Ты работаешь под Пастернака! Поэтому эту вот книгу, – он выхватил с полки редкое издание «Две книги», – я у тебя ровно на год конфискую!» Книгу он конфисковал – и она, естественно, сгинула бесследно, но меня это не слишком расстроило: раннего Пастернака я знал наизусть, а подражал как раз не ему, а Евтушенко с Есениным (если такое возможно). Сам Беляк-Тиль косил под Маяковского – раннего и позднего сразу, – на которого был несколько похож внешне, да и читал столь же великолепным баритоном.

Мои стихи, по-видимому, произвели на Колю определенное впечатление, потому что он тут же – не отходя от кассы – решил сжечь собственные. Что и проделал у меня на подоконнике. Пламенеющий клок с четвертого этажа опустился на платье какой-то дамочке, она взбежала к нам наверх – и как раз вернувшаяся пообедать мать безропотно возместила ей ущерб. Это была первая литературная утрата, понесенная семейством за много лет – с тех пор как Виктор Шкловский оскорбил моего двоюродного деда-символиста: сперва, если верить Шкловскому, лично, а потом – и это уж определенно – в мемуарах. Правда, только в первом издании. В дальнейшем символист фигурировал у Шкловского безымянно, но в еще более оскорбительном виде: «Маленький, хорошо одетый господин, кажется, банкир». «Сам-то ты великан», – насмешливо подумал я при личной встрече со Шкловским, но хорошо одеваться так и не начал – видимо, чтобы никто никогда не принял меня за банкира.

Литература и политика, а точнее, поэзия и политика, переплетались в те хрущевские (а правление Хрущева уже клонилось к закату) времена самым поразительным и причудливым образом. Выражения «гражданское общество» мы тогда не употребляли, но искренне верили, будто с некоторых пор живем в гражданском обществе. В обществе, становящемся день ото дня все более и более гражданским. Чему стремились всячески способствовать – причем стремились не только мы, но и наши случайные, а то и постоянные гонители. Если брежневский период был «коммунизмом, которого мы не заметили», то позднехрущевский, несомненно, – социализмом с человеческим лицом, типа пражского.

Только лицо у него было специфическое: восточнославянское с сильной прожидью.

Летом 1963 года литературный клуб «Дерзание» отправился в Крым. Мы с Вензелем в том числе. Тиля не взяли: на майском капустнике (в подготовке к которому наша троица окончательно, как нам казалось, оттеснила недавних «фаворитов») он, переволновавшись, изобразил на сцене нечто непотребное, чем возмутил все дворцовское начальство. Разумеется, мы с Вензелем объявили, что в знак солидарности тоже не едем, но Коля настоял на другом: нельзя же, мол, оставлять этих тупиц без присмотра. Мы уже ввели в литературном клубе своего рода «дедовщину» – правда, чисто словесную и с претензией на интеллектуализм, – а теперь нам с Вензелем предстояло утвердить ее в курортных условиях. Что осложнялось, в частности, тем, что физическая сила (не говоря уж о численном превосходстве) была не на нашей стороне. Руководил поездкой Адмиральский.

Я впервые оказался в Крыму, где с тех пор стараюсь бывать ежегодно, а лучше – по два раза в год, и был очарован. Поездка и впрямь получилась замечательной – со стихами, задушевными разговорами о высоком, маленькими – на 400 граммов – бутылками шампанского и тихой неоднозначно успешной возней южными ночами. Здесь же в меня влюбилась моя первая жена (хотя роман наш начался позже, а сам я там ухаживал за другой), а Вензель небезуспешно приударил за будущим профессором филологии. Интересней же всего была сама то ли стихийно возникшая, то ли сознательно созданная нами модель власти и оппозиции. Адмиральский с любимчиками и, понятно, Гурвичем был властью, мы с Вензелем и немногие тяготевшие к нам – оппозицией, зато, как сказали бы сегодня, непримиримой. А главное, неконструктивной. Власти мы перечили всегда и во всем, а я с Адмиральским пару раз даже помахался на кулаках, правда, это были не драки, а их полудружеская имитация.

О «дедовщине». Мы поднимаемся на Чатырдаг трудным альпинистским маршрутом (потом нам выдадут значки «Альпинист СССР») с заходами в какие-то пещеры. Я – командир звена. Моему звену нужно, наряду с прочей поклажей, нести ведро воды. Предполагается, что мы будем нести его по очереди. Я объявляю: «Ведро будет нести тот, кто скажет пошлую шутку, – и будет нести его до тех пор, пока пошлую шутку не скажет кто-нибудь другой». В звене у меня Володя Волькенштейн, будущий кинорежиссер Владимир Алеников, он ничего, кроме пошлых шуток, говорить не умеет, а молчать не хочет или, скорее всего, не может. Он и несет ведро от подножия до вершины. (Позднее, уже перебравшись в Москву, Алеников показывал мне на домашнем проекторе – видео тогда не было – комедии, которые ему – как секретарю Григория Козинцева – выдавали на просмотр во французском посольстве. Смотреть было трудно: французского я не знаю, а Володя, вместо того чтобы переводить, ржал весь сеанс, хотя смотрел картину явно не в первый раз.)

Упоминаю этот эпизод как один из редких и мимолетных случаев собственного «хождения во власть»: слава богу, что я никогда нигде всерьез не начальствовал. Второй подобный случай произошел на картошке в университете: наш командир отряда – уже упомянутый любитель травки (и многолетний редактор русской службы «Би-би-си», а также первый муж моей названой сестры Тони, с которой он там, в колхозе, и сошелся; вторым ее мужем стал Николай Беляк) Ефим Славинский, слиняв по какой-то надобности в Питер, оставил меня начальствовать – и я тут же, злобно матерясь, чуть ли не с кулаками набросился на гигантскую неуклюжую однокашницу, едва не угодившую не то в сепаратор, не то в культиватор (до сих пор их путаю). А потом, опомнившись, вынул заначенную десятку и послал присматривавшую за нами колхозницу в магазин за водкой. В следующий раз я начальствовал целый месяц – все на той же картошке, но уже преподавателем – над очаровательно-разбитными студентками Текстильного института, и это тоже было печально, правда, чуть по-иному.

Так или иначе, все в Крыму было бы хорошо, кабы не неизбежная в те годы производственная практика. Мы и учились не десять лет, а одиннадцать, потому что в старших классах по два дня в неделю вкалывали на заводе. Кто вкалывал, естественно, кто сачковал, а к какой категории принадлежал я – объяснять излишне. На Металлическом заводе я с утра пораньше ломал все резцы, а если мне выдавали новые и уже заточенные (потому что ломал я их – даже те, что с победитовым лезвием, – как раз на заточке), исхитрялся сломать станок, после чего мастер, обматерив, отпускал меня домой.

Впрочем, иногда он, тридцатилетний полуинтеллигентный Володя, впадал в меланхолическую задумчивость и приговаривал: «Дурак! Ой, какой же ты, Витя, дурак…» Я напоминал ему, что в командном первенстве города по шахматам возглавляю сборную этого огромного завода (что меня и выручало, когда ставили оценки за производственную практику), а он, не зная, что шахматы не являются мерилом интеллекта, не находил ответа и вновь срывался на мат. В особенности в тот раз, когда я врубил свой дореволюционных времен токарный станок сразу на 1200 оборотов, не вынув ключ из патрона, – и ключ, пролетев в аккурат между Володей и мною, пробил застекленную стену метрах в пятнадцати у нас за спиной и рухнул в нижний ярус цеха, где монтировали невероятной величины турбины (главным конструктором завода работал муж Наталии Иосифовны Грудининой; впоследствии, выручая меня из очередных передряг, она пускала в ход и его обкомовские связи).

В Крыму нам предстояло «цапать» виноград. Да не простой – золотой. Поселили нас над Гурзуфом в селе Красная Каменка; из тамошнего винограда изготовляют знаменитый мускат «Красный камень». Производственную практику тогда было принято материально стимулировать. Первую треть поездки мы путешествовали и занимались альпинизмом; потрудившись во вторую, должны были заработать на морское плавание «Ялта – Севастополь», а в Севастополе нас ждали две недели пассивного отдыха. Путешествие было организовано по-спартански: кормили нас на рубль в день (деньги были внесены родителями заранее), карманные также хранились у Адмиральского и выдавались далеко не по первому требованию. Особенно нам с Вензелем, потому что мы тут же мчались в магазин. Правда, нас выручали, подпаивая за свой счет, девочки.

И вот Адмиральский объявляет результаты практики. Чрезвычайно успешные: оказывается, мы заработали больше денег, чем планировали. Поэтому отличившиеся на практике получат премию трех категорий: в десять рублей, в пять и в три. Остальные заработали только на пароход. «А Топорова с Вензелем, которые и сами не работали, и другим мешали, мы штрафуем на три рубля каждого и удерживаем эту сумму из карманных денег!»

А вот это фигушки. Лето 1963 года. Нет, заявляем мы с Вензелем, так дело не пойдет. С нас по три рубля – значит, по три рубля, согласны, но только не из карманных денег. Мы объявляем трехдневную голодовку – и тогда мы, оппозиция, будем с властью в полном расчете.

Покойный Адмиральский был из тех, кого в школьном возрасте называют психованным. И, столкнувшись с «политическим сопротивлением», он психанул. Повез нас с Вензелем в Симферополь, посадил на поезд и, не дав ни копейки на тридцати-двухчасовую дорогу, отправил домой. Рубль нам, правда, успели сунуть девочки.

С этим рублем связано одно из самых благих моих начинаний – и полный, как, увы, всегда, крах этого начинания. В купе (Адмиральский, не скупясь, посадил нас в купейный вагон) ехали какие-то сердобольные тетушки – и они нас, разумеется, угощали всей увозимой из щедрого Крыма снедью. То есть пытались угостить, потому что мы, разумеется, отказывались. А с какого-то момента отказывались, судорожно глотая слюну, – у нас и впрямь получилась голодовка. Правда, имелся рубль, но на него ни в поезде, ни у поезда ничего нельзя было купить. Наконец на какой-то длительной остановке, на которой наш состав оказался на дальнем пути, я через два или три поезда сиганул в станционный буфет. И – о радость – яичница из одного яйца на ломте хлеба (то есть, конечно, это было яйцо, выпущенное в крутой кипяток и таким образом приготовленное) стоила пятьдесят копеек. Я купил две и призадумался: съесть ли одну на месте (времени хватало) или вернуться с обеими в вагон? Чувство справедливости подсказало мне второе решение. Но, увы, один из составов, через которые я перебирался на обратном пути, внезапно дернулся, я нерасчетливо спрыгнул (как за четыре года до этого с крыши, когда ухитрился сломать ногу) – и обе яичницы слетели с ломтей хлеба в придорожную пыль. Я добрался до своего купе, выманил Вензеля в тамбур, и мы съели с ним по куску хлеба. Правда, сердобольные тетушки оказались воистину сердобольными: сойдя на своей станции где-то не доезжая Москвы, они явно намеренно забыли на столике сетку с помидорами. Вот на эти помидоры мы с Вензелем, выждав для подстраховки пару часов, и накинулись.

Мне было без пяти минут семнадцать, Жене как раз перед поездкой стукнуло шестнадцать. Мы были наглыми, самоуверенными, довольно много знающими (и познавшими) людьми. Наконец, мы были уже вполне сформировавшимися пьяницами. И в то же самое время – благополучнейшими маменькиными сынками. Интересно и характерно, что мысль о том, что можно – пусть и с одним рублем на двоих – сойти, например, в Джанкое, вернуться на побережье, начать какие-нибудь занятные приключения, похипповать (выражаясь анахронистически) или, наоборот, отбить отчаянные телеграммы матерям (у Вензеля был жив и отец, но деньги он брал всегда у матери), даже не пришла в голову ни одному из нас, иначе бы мы это непременно как минимум обсудили.

А говорили мы в дороге о том, какая сволочь Адмиральский, разбирали по косточкам наши недавние приключения и их участниц (у Вензеля всегда была склонность к пересказу физиологических деталей), обсуждали литературную жизнь и «борьбу», в которую включимся немедленно по возвращении. Из поэтов-соперников нас беспокоили только Бродский и, почему-то, малолетняя Елена Шварц. Но мы уже (мы вдвоем, в Ленинграде нас дожидался, хотя и не ждал так рано – то-то он обрадуется! – третий) осознанно и целеустремленно противостояли остальному человечеству – и даже цель у нас была, вот только оставалась невербализированной.

Последняя фраза, впрочем, на грани плагиата. Именно так – «Марине в ее борьбе с невербализированным противником» – надписал бывшей жене-актрисе свою книгу питерско-швейцарский писатель Юрий Гальперин.

Летом нынешнего, 1998-го, года мы втроем сошлись в Интерьерном театре у Беляка на дне рождения Вензеля, который по такому случаю временно прервал всегдашнее затворничество. Вензелю исполнялся пятьдесят один год. Интерьерный театр переживал не лучшие времена: выделив ему отдельной строкой в городском бюджете энную сумму в у. е., чиновники администрации не выдавали ни копейки, требуя половинного отката. Вензель, ранее неплохо зарабатывавший перепечаткой чужих научных работ, впал в полную нищету – вслед за своими клиентами из научного мира или за той частью их, которая не уселась за компьютер. У меня все было как всегда. Компания (были еще Лев Лурье и пара-тройка людей из беляковского театра) подобралась чисто мужская. Непьющий Беляк пил для себя много, пьющий Вензель – для себя мало, я – свою норму, от которой иной раз пьянею, а иной нет. Разговор зашел и о том, что же нас троих – нет, не связывает, вся прожитая жизнь нас связывает со взаимными обидами, претензиями и паузами в общении – объединяет.

В нашей троице у меня ироническая, но вместе с тем почтительная репутация «мудреца» – и ответа друзья ждали именно от меня. И я предложил его, изобразив нас троих анти-Китоврасами, то есть людьми, сознательно избегающими – во всех жизненных ситуациях – прямой, а значит, и кратчайшей дороги к цели. Не из хитроумия, а в силу некоего врожденного – и при всей нашей разности одинакового – психического изъяна. Во многом объясняемого презрением, которое вызывает у нас едва ли не любая цель, но к этому презрению не сводящегося.

Как Чапаев – на картошке, я объяснил это на одном примере из юности именинника. Страдая от женского невнимания (или, вернее, от недостаточного, не стопроцентного женского внимания, какое вызывал, скажем, тот же Беляк; Вензель же нравился выборочно и ситуативно, хотя и умел цепко удерживать однажды ухваченное, пока это не надоедало ему самому), он разработал целую стратегию грядущих побед: не хватало ему, оказывается, магнитофона, чтобы соблазнять девиц, а когда появился магнитофон, стало не хватать отдельной комнаты (раньше родители и сестра уезжали хотя бы на лето). Особенно комична была потребность в магнитофоне – когда Вензелю удавалось заволочь к себе девицу, она (а чаще всего они оба) были уже в состоянии пьяной невменяемости.

Чтобы нравиться большему числу девиц, чем это имело место фактически, Вензелю следовало не напиваться до посинения ежевечерне, работать, чтобы иметь собственные деньги, декларировать какие-то цели – хотя бы призрачные поэтические (но на поэтов был тогда спрос). Однако этот – прямой и краткий – путь казался унылым и пошлым. А магнитофон – не пошло? А пьяную девку ночевать оставить и под утро к ней пристать – не пошло?..

Этот пример, пусть и имеющий реальную подоплеку, чисто по-чапаевски аллегоричен: то же самое происходило с нами тремя на всех уровнях и на любом поприще и «по литературе», и «по жизни» – отвергая, пусть и справедливо, одну пошлость, как самоочевидную, мы, на свой замысловатый лад, впадали в другую, ничуть не лучшую.

Скажем, со мною не раз и не два происходило следующее. Я разоблачал – сильных, могущественных, отвратительных, – я требовал справедливости. Справедливости не получал, зато обрастал поддакивающими приверженцами. А приглядевшись к ним, понимал, что они ничуть не лучше тех, против кого я боролся. А может быть, и хуже, потому что им хотелось стать точно такими же – но не как я, а как те, – вот только не получалось. И уже поняв это и нехотя смирившись, я в очередной раз осознавал и такое: мои, так сказать, поклонники любят меня вовсе не за то, что я отказываюсь воздавать почести сильным мира сего. Нет, они надеются добиться все тех же отвратительных почестей вместе со мной (а еще лучше – без меня, а уж совсем в идеальном случае – от меня). И тогда я с ними порывал, и рано или поздно объявлялись другие такие же, и все начиналось по новой.


По возвращении в Ленинград я обнаружил, что из литературного клуба «Дерзание» меня, естественно, исключили. Правда, это было какое-то странное исключение – неформальное или, наоборот, сугубо формальное: к Грудининой в кружок поэтов я по-прежнему ходил, но «в списках не значился» и Адмиральскому на глаза старался не попадаться. Аж до самой весны, когда выиграл городской «турнир юных поэтов» (правда, на равных все с тем же Гурвичем). Беляк уже отходил от стихов, вовсю занимаясь театром, а Вензель окопался на Малой Садовой и сидел там безвылазно.

Помимо совместных эскапад (мы могли, например, позвонить в какое-нибудь кафе, представиться методистами Союза писателей, сообщить, что в городе проходит неделя поэзии и что в их кафе должна выступить наша троица, после чего приходили, читали и в большинстве случаев получали бесплатную выпивку; никого это не удивляло, потому что город был тогда действительно одержим стихами), я сблизился со странноватой и жутковатой компанией поэтов старше меня лет на десять, крутившихся в кафе поэтов «Электрон» при заводе «Электросила». В отличие от знаменитого Кафе поэтов на Полтавской, это было захолустье, и собиралась там заводская, если не просто дворовая команда. В шестерках у этих бездарей почему-то ходил великолепный поэт Николай Рубцов – его посылали в магазин за дешевой водкой и мстительно били назавтра, если он не возвращался.

С этой компанией мы ездили выступать и в другие места, в частности, однажды в воинскую часть, после чего поэтесса, работавшая литсотрудницей в окружной газете «На страже Родины», опубликовала отчет о вечере: «…наибольший успех выпал на долю семнадцатилетнего Виктора Топорова, прочитавшего фрагмент из своей поэмы о проститутке…» Поэма действительно была, была и проститутка, что же касается успеха, то мне больше запомнилось, как, отчитав, радостно потирал руки один из моих собратьев по поэтическому цеху:

– Люблю выступать в воинских частях. Хлопают всегда та-а-ак долго… та-а-ак дружно…

В «Электроне» я однажды прочитал заведомо антисоветское стихотворение «Третья серия „Русского чуда“», что позднее аукнулось на суде над Бродским. Прочитал не таясь – отношение к антисоветскости и к антисоветчине тогда было странное. Пару лет назад мы после долгой разлуки встретились с питерским чиновником и культурологом Маргулисом (при Собчаке он входил в правительство Петербурга) и вспомнили, как в 1964 году основали антисоветскую организацию.

Вошло в нее пять человек: Маргулис, я (тогда школьники), бросивший школу Вензель и двое студентов-историков со второго, что ли, курса университета; по ироническому совпадению фамилии у них были Иванов и Петров. Самое же интересное заключалось в том, что ни программы, ни целей у нас не было, и мы над такими проблемами даже не задумывались. Создали организацию – назвали ее антисоветской, и довольно. Нам с Вензелем и Маргулисом оказалось довольно во всяком случае; Иванов и Петров, по-видимому, решили не останавливаться на достигнутом, потому что года через три их посадили. И я чуть не загремел следом – но не как участник давнишней антисоветской организации, о которой никто не знал, да так и не узнал, а как редактор филфаковского журнала «Звенья», который разгромили одновременно с подпольными организациями на восточном и на историческом факультете, но связей между нами не нашли. Да их, насколько мне известно, и не было.

На суде над Бродским самые, пожалуй, отвратительные показания давал вызванный в качестве свидетеля обвинения писатель Воеводин. Младший Воеводин: Воеводиных было двое; существовала и эпиграмма Михаила Дудина:

 
Россия, наша Родина,
Ты чуешь легкий зуд?
То оба Воеводина
По тебе ползут, —
 

которую впоследствии бесстыдно украл и ухудшил, переиначив под Михалковых, Валентин Гафт.

В зале публики было примерно пополам: друзья и поклонники Бродского – и «комсомольцы», сидели вперемежку. В перерыве вся эта толпа набилась, как сельди в бочку, в маленькую заднюю комнату, в которой стоял бильярд. Друзья Бродского – Эра Коробова (тогда, кажется, еще Эра Найман), Яков Гордин и прочие насели на маленького тучного Воеводина, но он, «опершись жопой о гранит», то бишь о край бильярдного стола, довольно бойко и даже как-то весело отругивался.

«Ближнему кругу» Бродского уже тогда остро недоставало юридического ума (как, впрочем, и любого другого). Необходима была «прокурорская» помощь – и она не заставила себя долго ждать. Оттерев галдящую ораву, я взялся за Воеводина всерьез и предавался этому занятию весь перерыв. Меж тем следователь КГБ «по молодым поэтам» поинтересовался у своих осведомителей, что это за бойкий мальчик, а узнав мою фамилию, тут же перемножил два на два и, подойдя к адвокату Топоровой, сказал:

– Это ведь ваш сынок пишет стихи? Хороший он у вас. «Третья серия „Русского чуда“» гремит по городу. Скоро сажать будем!

Прервав подготовку к безнадежной защитительной речи, мать бросилась к Грудининой и пересказала ей этот разговор. Положение Грудининой – и в данной ситуации, и помимо нее – было неоднозначным: левачка и, как сказали бы позже, право-защитница, она ни в коем случае не являлась диссиденткой: за Бродского, за Ефима Эткинда, за меня, да и за многих других она сплошь и рядом заступалась, не разделяя взглядов и не любя творчества – в случае с Бродским я это гарантирую, на тот момент по меньшей мере. Зато мотивы ее всегда были чисты и бескорыстны – и это понимали и, возможно, ценили даже в органах.

По крайней мере, от работы с литературной молодежью ее после дела Бродского отстранили не кагэбэшники, а коллеги по Союзу писателей. К тому же ее супруг был крупным начальником. Адмони и Эткинд, вступаясь за Бродского, преследовали, наряду с прочим, и шкурный интерес: зарабатывая очки у Ахматовой и академика Жирмунского, Бродского действительно ценивших, точнее, уже оценивших, не говоря уж об общей ауре либерального и как бы опасного заступничества. В органах этого, конечно, не знали, да это и не имело для них значения: Адмони и Эткинд были чужими – не столько по крови, хотя и это подразумевалось, сколько по «группе крови», – а Наталия Иосифовна была даже не заблудшей, а всего лишь «брыкастой» своей. Одним словом, она подошла к кагэбэшнику, взяла его за руку, потащила в бильярдную, оттянула меня от Воеводина и представила друг другу:

– Познакомься, Витя, это следователь КГБ по молодым поэтам капитан Волков! Познакомьтесь, капитан, это Витя Топоров, он учится в одиннадцатом классе, чемпион города по шахматам среди юношей (что было неправдой – выше третьего места я в чемпионатах города не поднимался), он пишет замечательные стихи, которые ни в коем случае не должны интересовать вашу организацию!

Странное знакомство и странный совет – но он почему-то подействовал: даже много лет спустя, когда Лаврушка (членкор РАН А. В. Лавров) переписал по памяти мои стихи на смерть Амальрика и вручил список Паруйру Айрикяну непосредственно перед отлетом в Ереван, где того сразу же замели и посадили на десять лет, для меня это не имело никаких последствий. В историю литературы же моя атака на Воеводина внесла свою лепту: перенервничав в перерыве, мать произнесла в защиту Бродского не самую удачную свою речь. Что, правда, ровным счетом ничего не решало.

Как ровным счетом ничего не решало на этом суде еще одно обстоятельство, задним числом меня глубоко изумившее. Обвиняя Бродского в тунеядстве, судья Савельева назвала суммы его заработка (как фактические, так и вытекающие из уже заключенных договоров) смехотворными, на что Бродский возразил, сказав, что в тюрьме его кормят на еще меньшую сумму. Все так, но в договорах значились суммы, выплачиваемые при одинарном тираже, тогда как поэтические сборники выходили в «Художественной литературе» самое меньшее двойным, что сумму гонорара автоматически удваивало. Я этого тогда не знал, и Бродский, наверное, тоже не знал, и уж понятно, не знала моя мать, но почему ей не подсказали такого аргумента тертые калачи Адмони и (в особенности) Эткинд? Ума не приложу.

Грудинину подключила к защите Бродского моя мать (и Наталия Иосифовна бросилась в бой со всегдашней безоглядностью), тогда как Фрида Вигдорова действовала, разумеется, с благословения Ахматовой. Но и впоследствии в самых различных связанных с политикой передрягах я наблюдал одну и ту же картину: мужчины благоразумно отступают на второй план, а на авансцену выдвигаются (как правило – парой) дамы-воительницы. Самый яркий, хотя, может быть, и не самый известный пример – дело Азадовского (я напишу о нем отдельно); решающее – хотя и не сразу предопределившее исход – заступничество за которого осуществили знаменитая ныне театральный режиссер Генриэтта Яновская и никому не известная «мужняя жена» Зигрида Цехновицер, причем последняя – глубоко беременная на период хлопот – потеряла в этих треволнениях ребенка.

Некрасовский комплимент о скачущем коне и горящей избе обернулся в наши дни лагерно-политическими аллюзиями, впрочем, и сам поэт воспел декабристок. Особенно своеобразно, чтобы не сказать комично, было дело так называемых «пачкунов»: Юлия Рыбакова и неизвестно куда подевавшегося Волкова, намалевавших герценовскую строку на стене Петропавловской крепости. Третьей с ними была дама весьма внушительных габаритов, и мы шутя говорили, что диссиденты орудовали кистями и красками, стоя у нее на плечах – один на левом, а другой на правом.


Родители Бродского обратились к моей матери по совету Ахматовой. Впрочем, имелась и несколько иная предыстория: шестнадцатилетним юношей Бродский проходил свидетелем (лишь по малолетству не переквалифицированным в обвиняемого) по делу Шахматова и Уманского, одного из которых защищала моя мать. В деле фигурировали антисоветские разговоры, какая-то запрещенная литература и, главным образом, приготовления к незаконному переходу границы (что могло в те годы квалифицироваться – и в «самолетном деле» 1970 года квалифицировалось судом – как измена родине). Об этом деле существует довольно обширная литература, в том числе записанный Соломоном Волковым рассказ самого Бродского. По словам которого, речь шла о приготовлениях к захвату и угону самолета где-то в Средней Азии.

Мне кажется, со стороны покойного поэта здесь имела место ошибка памяти (по аналогии с «самолетным делом»), или же он припомнил разговоры, так и оставшиеся разговорами и, во всяком случае, не ставшие известными следствию. В противном случае даже добровольный отказ от покушения, означающий в юридическом смысле отсутствие состава преступления, не избавил бы «заговорщиков» от куда более тяжкой участи, чем даже та, что выпала на долю обоих обвиняемых на процессе.

На самом деле – и я слышал об этом от матери задолго до того, как заинтересовался поэзией, и слова «какой-то Бродский» не значили для меня ровным счетом ничего, – план «заговорщиков» заключался вот в чем: они должны были в Армении подняться на гору (если не ошибаюсь, на Арагац), после чего обладающий якобы парапсихологическим могуществом Шахматов должен был телепортировать всю троицу на турецкий склон Арарата. Разумеется, ни следствие, ни суд не могли отнестись к этому всерьез, усматривая антисоветский (изменнический) умысел в самом стремлении покинуть пределы СССР.

Я без устали издеваюсь над бесчисленными сочинениями на тему «Я и Бродский» со стороны «ахматовских сирот», былых муз, случайных собутыльников и так далее, – а сам поневоле впадаю в тот же грех. Извиняет меня разве что осознание «своего места», в иных обстоятельствах мне, увы, не свойственное, да тот факт, что тогда, весной 1964 года, в наших судьбах и впрямь просматривался некий анекдотический (в моем случае) параллелизм.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации