Электронная библиотека » Виктор Топоров » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Двойное дно"


  • Текст добавлен: 10 января 2020, 12:20


Автор книги: Виктор Топоров


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Не довольствуясь литературными подвигами «на стороне» и сражениями с литераторшей на уроках и в тексте письменных сочинений, я затеял в школе издание рукописного журнала «Зеленый шум», редактором и практически единственным автором которого оказался. Выпустить удалось два номера и подготовить третий (впоследствии точно до той же черты удалось довести – и с теми же результатами – филфаковский журнал «Звенья», который я редактировал втроем с двумя Владимирами – Бударагиным и Новоселовым). Скандал разразился на уроке литературы – это был заключительный урок по роману Н. Островского «Как закалялась сталь», – который почему-то (не исключено, не без наводки на меня) посетила инструктор райкома комсомола.

Комсомольцем я стал позже других – в пятнадцать с половиной лет (принимали тогда ровно с пятнадцати). При этом произошел забавный эпизод, в чем-то сходный с депутатской карьерой моей тети. На собеседовании в райкоме, увидев интеллигентного еврейского мальчика, у него спросили лишь: «А четверки у тебя есть?» – «Нет», – честно ответил я, учившийся тогда на тройки и двойки, порой перемежаемые единицами. Меня сочли круглым отличником и, естественно, приняли в ВЛКСМ. Мало того, к этому времени все более-менее достойные «комсомольские нагрузки» оказались разобраны моими одноклассниками и учениками из параллельных классов (наша школа становилась одиннадцатилеткой из семилетки постепенно – начиная с седьмого класса я и мои ровесники были старшими, не считая, понятно, второ– и третьегодников, а дело происходило в девятом), и мне предоставили единственную вакансию – представитель школы № 297 в райкоме! Впрочем, на заседании райкома я побывал лишь единожды и, сильно заскучав, в дальнейшем своей нагрузкой манкировал, да и все в школе понимали, сколь смехотворна для меня роль комсомольского вожака. Как-то все это в течение года само собой рассосалось.

Комсомольским вожаком – класса и всей школы – был маленький, щуплый, изящный, обаятельный и чрезвычайно шустрый паренек, ставший позднее капитаном атомной подлодки, а затем – получив свою дозу радиации – какой-то шишкой в порту. Женился он на однокласснице «по алфавиту» – убирать класс оставляли по два человека, а у них обоих фамилии были на «О». Прибравшись, они решили заняться любовью – и зажили, да, кажется, и живут с тех пор долго и счастливо. Во всяком случае, «традиционный сбор» лет через пятнадцать после окончания школы был устроен именно у них (традиционным он, правда, как раз не был, да так традицией и не стал). Оба были в нашем классе представителями «малого народа», то есть русских. Правда, и Леня Пастернак, которого я когда-то терзал за «антисоветскую» фамилию, стал капитаном дальнего плавания.

Урок проходил мирно, да и я не предпринимал никаких попыток сорвать его. Уже в самом конце Инна Гавриловна принялась, поднимая учеников с места, спрашивать, понравился ли им роман, изучение которого мы только что закончили. И какой-то бес попутал ее обратиться с этим вопросом ко мне.

– Странно, что вас это заинтересовало только сейчас, – скорчив презрительную рожу, ответил я.

Учительница сориентировалась моментально.

– А что, Соснушкин, топоровский подлипала, тебе тоже не понравилось? – обратилась она к моему постоянному соседу по последней парте.

За задней партой через проход сидела и комсомольская богиня.

– Да нет, мне-то роман понравился, но Вите виднее, – ответил мой внешне простодушный друг.

В девятом классе, когда он пришел к нам в школу, Соснушкин был заморышем, и я, рано, как и положено еврейскому мальчику, выросший (если это понятие применимо к моим 163 см) и возмужавший, его защищал. В десятом он догнал меня по росту и почти догнал по силе, и мы дрались уже плечом к плечу. В одиннадцатом перерос меня на голову и налился силой – и теперь уже он порой вызволял меня из щекотливых ситуаций. Лицо же у него оставалось младенческим и, при некоторой смазливости, отчасти идиотическим, хотя парень был умный – первым из всего класса (опередив двадцать пять евреев) стал кандидатом наук.

Инструкторша выскочила из-за парты и произнесла пламенную обличительную речь. Разве что о сионистском растлении русского народа не упомянула (тогда было немодно), но даже это как-то витало в воздухе. Спорить с ней я не стал, предпочтя ответить грубостью.

– Знаете песню Окуджавы? – поинтересовался я у нее. – «На каждого умного по дураку, все поровну, все справедливо». Это про нас с вами!

Отец мой, напомню, на приеме у министра ухитрился назвать его идиотом. Окуджаву я помянул не зря: за пару недель до этого в литературном клубе «Дерзание» разыгралась отчасти лестная, отчасти позорная для меня история.

Окуджава пришел к нам в кружок поэтов и послушал наши стихи. Величаво ткнул пальцем в меня: «Мне понравились стихи этого юноши». Потом заломался, когда его попросили спеть: «Я, знаете ли, не собирался». Странно было, что, не собираясь петь, он пришел к нам с гитарой… «Ой, да что же вам спеть?..» Как только что выделенный, за всех ответил я: «Спойте „про пряники“». – «Ой, а я и не думал, что в Ленинграде знают эту песню!» Окуджава спел про пряники. «А что спеть еще?» Теперь он смотрел уже только на меня. «А теперь спойте „У лошади была грудная жаба“». – «Это песня Галича», – ответил Окуджава. Более он на меня не смотрел.

С Окуджавой в моей жизни связано еще три эпизода. Один, скорее постыдный для него, я описал при жизни поэта и не хочу повторять после его смерти. Другой связан с постыдным для меня членством в писательской организации демократического розлива «Апрель» – на всероссийской конференции «Апреля» (уж не знаю, кто ее финансировал – членские взносы благополучно пропил один из сопредседателей, по-видимому впервые держа в руках сравнительно крупную сумму; случай, для наших демократов – если отвлечься от скорее патриотического пьянства – весьма характерный) ко мне после выступления подошли несколько человек поблагодарить, причем все они говорили буквально одно и то же: «Только вы и Окуджава выступили по делу». Парадокс же заключался в том, что мы с Окуджавой говорили вещи прямо противоположные.

Третий же случай (а хронологически первый) выглядел так: в середине шестидесятых мы с друзьями, разжившись какими-то деньжатами, отправились в питерский ресторан «Метрополь». Разговор довольно долго вертелся вокруг пресловутой троицы – Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина. «А Рождественский?» – начал было кто-то. «Ну тогда уж Окуджава», – возразил я. И тут в зал ресторана вошел с дамой Окуджава. «Долго жить будет», – прокомментировал я и, как выяснилось, ошибся. Впрочем, любая продолжительность жизни для поэта (после роковых тридцати семи) представлялась мне тогда – и представляется по сей день – не то чтобы чрезмерной, но несколько потусторонней.

Да и Бродский, судя по всему, был того же мнения: «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной», – написал он себе на сорокалетие.

Выслушав оскорбление, инструкторша, естественно, выбежала из класса. Но комсомольцы так легко не сдаются. Из школы № 297 она вышла преисполненная решимости раздавить гадину, подобно своему ровеснику (и тогда наверняка единомышленнику) Юрию Черниченко, прихватив с собой все пять экземпляров обоих номеров «Зеленого шума» и стопку моих школьных сочинений, которые Инна Гавриловна хранила у себя из любви, должно быть, к изящной словесности.

Сочинения мои были, по самоощущению, и впрямь недурны. Во всяком случае, много лет спустя занявшись литературной критикой и публицистикой, никакого качественного скачка я не ощутил – как писал в школе в тетрадку, так и сейчас – в газету или в журнал. А пишу я вроде бы не худо.

Не хуже меня, впрочем, писал мой одноклассник (единственный впоследствии медалист) Гриша Портер. Ставший, на мой взгляд напрасно, технарем, а потом – когда с него сняли «секретность» – эмигрировавший в Израиль. Но Гриша хитрил, занимался самоцензурой, и тому подобное. Скажем, после скандальных сочинений о заводской практике нас с ним, не удержавшись, вызвал на ковер наш либеральный директор. И принялся не столько увещевать, сколько материть. «Но это же все не я, а он», – возразил Портер, предусмотрительно написавший сочинение от третьего лица: «С утра он просыпается с тяжелой мыслью о ненавистном заводе. На этом заводе делают турбины – и ему непонятно, почему эти турбины, одна за другой, не взлетают на воздух. Ему непонятно, почему не бунтуют эти люди – рабочие, мастера и инженеры, – а только пьют», – что-то в этом роде.

– Брось свои еврейские штучки, Портер, – взорвался директор. – Посадят-то не его, а тебя!

Инструкторша, впрочем, уцепилась не за сочинения, а за один мой стишок – по впечатлениям брутально прерванной поездки в Крым, – «напечатанный» в школьном журнале. Стихотворение было невинным, бездарным, хуже того, морализаторским, но ей – а потом и не только ей – оно показалось порнографическим. Звучало оно так:

 
Крымская экзотика
Коромысла зонтиков
Стильная кора чинар
На столе «Карачанах»
Одевайтесь лучше
Ныне ночью случка
На дощатый помост
И за счастьем в поиск
Застывает Чатырдаг
До чего же ложь дика
Счастья? Жди по четвергам.
После дождика.
 

Там было еще несколько строф, я их не помню, но криминал усмотрели именно в этих. Забавно, что никто не обратил внимания на другое стихотворение, помещенное там же и посвященное «жертвам расстрела в Новочеркасске». Этот «зевок» властей предержащих объясняется, по-моему, вот чем: тогда о новочеркасской трагедии знали немногие (мне рассказала вдова двоюродного дяди-археолога и сама археолог, ведшая под Новочеркасском раскопки скифского кургана и ставшая невольной свидетельницей расстрела), стихотворение называлось «Кровавые воскресенья» (во множеством числе), а полуграмотные вожди ВЛКСМ решили, должно быть, что Николай стал Кровавым не только в Петербурге, но и в Новочеркасске.

Тем не менее комбинация вырисовывалась малопривлекательная: антисоветские взгляды, выраженные в сочинениях, плюс морально растленный облик юного стихотворца. Из райкома дело попало в обком ВЛКСМ и чрезвычайно разгневало (но, наряду с этим, и воодушевило) секретаря обкома, некую Куценко. Стихотворение она целиком зачла на то ли городской, то ли областной конференции, текст доклада был опубликован в печально отметившейся и по делу Бродского газете «Смена», – в которой, кстати, я регулярно сотрудничаю начиная с 1990 года. Но тогда шел 1964-й… Правда, из опубликованного текста доклада «Крымская экзотика» выпала – это, спасая меня, подсуетилась Грудинина. Увы, таким образом я утратил единственный шанс опубликовать свои стихи в советской печати.

Еще до своего выступления на конференции возмущенная Куценко рассказывала обо мне всем и каждому. Позвонила она с подобным сообщением и педвузовскому соученику, директору одной из школ-интернатов города Вадиму Кричевскому. Дима (мой двоюродный дядя, сводный брат погибшего в начале войны археолога и умершего в 1956-м финансиста), заподозрив неладное, осторожно поинтересовался фамилией начинающего эротомана, а узнав ее и сердечно распрощавшись со своей приятельницей и покровительницей, перезвонил моей матери и посоветовал готовиться к худшему. Мать позвонила Грудининой, с которой уже вовсю сотрудничала по делу Бродского, и та без колебания и промедления открыла второй фронт.

Меж тем тучи сгущались и в самой школе. Я написал очередное скандальное сочинение, и его зачитали по всем одиннадцатым классам (которых было пять), руководствуясь, видимо, логикой анекдота: давай, внучок, повторим слова, которые ты никогда в жизни не должен повторять. В школьной стенгазете (к выпуску которой я отношения не имел) появилась огромная статья под ласковым названием «Прорицатель-демагог» и за странноватой подписью «Одиннадцатый „Б“». Впрочем, Вензель с Беляком, зайдя в школу, сорвали газету.

Характеристика, однако же, оказалась пророческой: сколько раз потом – уже в девяностые – меня аттестовали именно так. В декабре 1991 года, выступая по питерскому радио, я сказал, что уже объявленные гайдаровские реформы разорят население, лишив его сбережений, а ближе к весне, где-нибудь в апреле, упрутся в проблему возникновения массовой безработицы и потому будут свернуты. «Не будем поддаваться этим паническим настроениям, не будем верить этим демагогическим прорицаниям», – возразил мне специально приглашенный радиооппонент. После чего в политические программы меня больше не приглашали, а мой дальнозоркий оппонент уехал послом в США и стал затем одним из соучредителей «Яблока». В демагогических прорицаниях упрекнул меня и тогдашний пресс-секретарь президента Костиков, когда я выразил (в июне 1993-го) осторожную уверенность в том, что президентский вариант Конституции можно принять только под дулами пулеметов. «Люблю я критиков моих», – как писал в молодости Андрей Вознесенский.

Было назначено школьное комсомольское собрание – «открытое», то есть с привлечением посторонних сил, – на котором меня должны были исключить из комсомола, а затем и из школы. Опережая события, я ушел из школы и определился в вечернюю (точно так же из солидарности со мной поступил мой друг Толик Фридман). Дело обошлось без особых формальностей: наша новая немка работала и в дневной школе, и в вечерней, и она мне явно симпатизировала. Тем более что, готовясь на филфак, я начал брать с января частные уроки немецкого языка и из последнего ученика стремительно превращался в первого.

Собрание мои противники явно провалили. И гости из комсомола, и преподаватели во главе с литераторшей выступали на редкость неубедительно. Из соучеников выступить против меня удалось уговорить лишь одного мальчика из параллельного класса. (Любопытно, что он затем куда-то провалился лет на тридцать, а затем вдруг опубликовал в газете возмущенное письмо – и, разумеется, против меня, – после чего сгинул уже окончательно.) За меня выступили явившиеся на собрание Н. И. Грудинина, Н. А. Князева и перетащенный в мою школу (увы, он ее так и не закончил) Беляк. Перехватить инициативу полностью мне удалось благодаря все той же статье в стенгазете.

– Вот про меня опубликовали статью за подписью «Одиннадцатый „Б“», а я убежден в том, что ее сочинила Инна Гавриловна. В статье меня, в частности, сравнивают с Геростратом. Ну-ка, одиннадцатый «Б», кто из вас знает, кто такой Герострат?

Я практически не рисковал: классы у нас подбирались не столько по успеваемости, сколько по личной яркости. В «Б» учились зубрилы, а по программе Герострата, понятно, не проходили.

И тут собрание, которое вел будущий капитан подлодки, приняло неслыханное решение, потребовав, чтобы все взрослые (и посторонние) покинули зал. А когда те несколько обескураженно подчинились, соученики обрушились на меня с упреками, сводившимися только к одному вопросу: почему я струсил и перевелся в вечернюю школу? Да потому, что меня все равно исключат! Ничего тебя не исключат! Мы тебя не исключим! Ну тогда я останусь… Вот и оставайся!

Собрание приняло резолюцию: выразить порицание комсомольцу Топорову за то, что он, смалодушничав, решил перевестись в вечернюю школу… После чего моя мать и Грудинина вернулись к делу Бродского, а мне – несмотря на «Русское чудо» и схватку с Воеводиным – дали закончить школу. С тройкой по поведению и по всем остальным предметам (кроме немецкого и почему-то электротехники), но уж тут ничего не поделаешь.

В университет я поступил по блату. С одной стороны, я был членом юношеской сборной города и кандидатом на юношескую доску во «взрослую» по шахматам, с другой, меня вроде бы блатовал будущий академик Г. В. Степанов, многим обязанный моей матери (его первая жена после разрыва с ним покончила с собой, и ему пытались пришить статью «Доведение до самоубийства». Поскольку все в жизни переплетено, ушел он от жены к тетке моего одноклассника Рабиновича – женщине, что мне было понятно даже тогда, совершенно очаровательной. Она учила нас со своим племянником танцевать, и я, при всей неуклюжести и амузыкальности, на удивление неплохо танцую, пока держусь на ногах). Заступничество Степанова было тогда, правда, несколько сомнительным (в отличие от студенческих лет, когда он действительно пару раз спас меня от исключения): по его словам, мое вступительное сочинение проверили доверенные люди. Непонятно только, почему они в таком случае поставили мне тройку.

Получив три пятерки на устных экзаменах, я набрал восемнадцать баллов, а проходными были девятнадцать. Но тут подключилась спорткафедра; изрядно помогло мне еще одно обстоятельство: после экзаменов, но перед собеседованием (на котором я, скорее всего, не приглянулся бы и уж наверняка не понравился) меня зверски избили, и я с сотрясением мозга угодил в больницу. На собеседование вместо меня явился представитель спорткафедры шахматист Введенский (сын поэта-обэриута и племянник знаменитого адвоката).

В результате вместо пяти «школьников» (то есть абитуриентов без трудового стажа) на немецкое отделение зачислили шесть, и я – это меня утешает – никому не перебежал дорогу. Поздняя весна и лето выдались суматошными (бурный роман с первой женой, вдобавок ко всему), 1 сентября я выписался из больницы и отправился в университет, а вечером, прибыв на Малую Садовую, узнал, что сегодня, в одиннадцать утра, на углу Невского и Владимирского открылось новое кафе – будущий «Сайгон», – и перебазировался туда немедленно. Бродский был в ссылке, а на филфаке первыми поэтами слыли Лев Васильев и Виктор Кривулин. Первого я не знал, а про второго думал, что он не хватает звезд с неба.

Глава 4
«Сайгон» и вокруг

Превратившийся позднее в культурно-историческую легенду «Сайгон» открылся 1 сентября 1964 года. В тот же самый день, когда я первокурсником филфака пришел в ЛГУ. Лет двенадцать с тех пор я бывал в «Сайгоне» если не ежевечерне, то раз пять в неделю как минимум. В шесть вечера – на этот час забивались первые «стрелки» – и до упора. Упор, впрочем, мог означать и девять вечера, и одиннадцать, и два ночи, и три, и двенадцать утра («мы встали с нашего утра» – из моих тогдашних стихов), это уж как получится. «Понимаешь, я уже ехал к тебе, но, проходя мимо „Сайгона“, случайно встретил Топорова», – сконфуженно бормотал Евгений Вензель своей на тот момент то ли невесте, то ли жене. «Случайно встретить Топорова у „Сайгона“ – все равно, что случайно встретить проститутку у Московского вокзала», – отвечала ему безжалостная Елена Шварц.

С учетом того, что я на протяжении этих двенадцати лет сперва кое-как учился, потом служил в трех местах, затем – по литературно-переводческим делам – стал часто и надолго западать в Москву, да еще интенсивно общался с однокашниками и бывшими однокашниками, да еще – последовательно – с двумя женами, а вдобавок упорно, полупрофессионально и безуспешно играл в шахматы, мой «сайгонский» график задним числом кажется загадочным, но я ухитрялся соблюдать его неукоснительно.

С начала семидесятых – уже на вольных литературных хлебах – определенные коррективы внес организм. Грубо говоря, я приходил в «Сайгон» вечером, допустим, в понедельник, напивался там (с продолжением и завершением в соседних дворах или, реже, в гостях) в полный хлам; с утра – часов до шести вечера – маялся; затем прибывал в «Сайгон», пил мало и, главное, нехотя; часов в одиннадцать плелся домой, засыпал; просыпался в среду часов в семь-восемь, переводил – и переводил вдохновенно – сотню строк, а к вечеру вновь оказывался в «Сайгоне» и напивался в хлам; в четверг с утра маялся, и так далее.

Имелась и еще одна хитрость: уйдя в двадцать пять лет с последней работы (преподавателем немецкого языка в ЛЭИСе) и во избежание дальнейших искушений того же рода выкинув трудовую книжку, я небезосновательно опасался того, что сопьюсь. А во избежание этого каждый день фиксировал в записной книжке с дневничком «сделанное». Во вторник перевел столько-то строк такого-то и такого-то, отправил рукопись туда-то, позвонил или написал тому-то – в таком примерно духе. Однажды в похмельное утро я отправился в публичку, где и просидел (до полшестого, естественно), а в дневничке проставил «работу в ГПБ». В следующий раз я уже ни в какую публичку не пошел, но, чтобы не делать в дневничке прочерков, написал «работа в ГПБ», и этот скромный самообман пришелся мне по вкусу.

Живо вспомнил я об этом совсем недавно, году в 1996-м, когда президент Ельцин начал «работать с документами» и в особенности когда его супруга поведала с телеэкрана, что президент «любит читать Агату Кристи, но в последнее время в основном работает с документами»…

Свой график наличествовал и у Вензеля, он описал его так:

 
В понедельник завел я девку в ельник,
Во вторник сидел я как затворник,
В среду пригласил ее к обеду,
В четверг я ее отверг,
В пятницу поимел телятницу,
В субботу вышел на работу,
В воскресенье предавался лени —
 

и все по новой; впрочем, литература всегда лакирует действительность.

До «Сайгона» уже была и потом долгое время существовала параллельно с ним кофейня на Малой Садовой. Там не пили, но вокруг имелись соблазнительные дворы (особенно двор ГорОНО). В этих дворах я и дебютировал как лектор по вопросам политической экономии капитализма году в 1969-м, после чего в моей просветительской деятельности возникла двадцатилетняя пауза.

В самом грязном закоулке самого грязного из дворов по Малой Садовой завелась предприимчивая старуха. То есть она-то как раз там всегда жила, а вот нас, компанию поэтов-пьянчуг, случайно завидев, вдруг начала приваживать. Другие аборигены и аборигенки гоняли и стращали милицией, справедливо полагая, что где пьют, там и льют, а наша заступница при первом же появлении выскакивала из своей крысиной норы в полуподвале и подавала стакан. Что бывало весьма кстати – неофиты и неофитки компании, как правило, брезговали пить из горла, а в автоматах газированной воды стаканы разбирались теми, кто, в отличие от нас, начинал пить уже утром.

Конечно, старушка привечала нас не из любви к ближнему – за стакан ей полагалась пустая бутылка, и чаще всего не одна. Такой бартер мы проводили полгода, может быть, и дольше. Но прекрасное мгновенье не удалось продлить не только Фаусту: у нашей старушки в соседней крысиной норе завелась конкурентка. Теперь уже и она встречала нас со стаканом, норовя перехватить у первой. Тогда изобретательница метода стала прилагать к стакану пару кусков черного хлеба. А конкурентка – пару кусков черного хлеба с кружочками соленого огурца. Через несколько недель в ход пошла чайная колбаса, так что предполагаемый доход (12 или 17 копеек в зависимости от объема бутылки) потребовал от каждой из конкуренток капиталовложений на сопоставимую сумму…

На этом примере я объяснил своим друзьям, умевшим отличить разве что ямб от хорея, действие закона стоимости как стихийного регулятора рынка в конкурентной среде. Приятно знать, что примерно в те же дни десятилетний Егор Гайдар, которого папа регулярно водил обедать в Дубовый зал ЦДЛ, дожидался минуты, когда контр-адмирал отойдет к бару или за соседний столик, а затем сдергивал со стола скатерть вместе со всеми лафитничками и жюльенами и заливисто, по-поросячьи смеялся, радуясь осуществленной «реформе». Одним словом, передовая наука вызревала не только в недрах академических институтов.

Двадцать лет спустя в кафе питерского Дома литераторов подсела ко мне за столик пьяная референтка со столь же пьяной, но куда более юной приятельницей и прельстительно начала:

– Вот, Витя, я дарю тебе эту девушку. Но поделись с нею своей мудростью! Подари ей хотя бы десятую часть своего ума!

Я был польщен, очарован, но, к сожалению, почти трезв.

– Конечно, я могу подарить ей десятую часть своего ума, – ответил я. – Но нужен ли стране еще один академик Абалкин?

Как раз в те дни академик Абалкин – зампред Совмина – сокрушенно признался через популярный журнал «Огонек»: мы-де не умеем просчитывать социальный аспект намечаемых и проводимых реформ. Сейчас, наверное, уже научился…

Политэкономию капитализма мы ежевечерне проходили и в «Сайгоне»: фарцовщики, книжные спекулянты, даже обыкновенные мажоры, не говоря уж о наркосбытчиках и валютчиках, были неизмеримо богаче нас. Правда, социальный аспект тогда выглядел по-другому: в «Сайгоне», да и во всей молодежной среде господствовала поэтократия. Несметное полчище поэтов, как ангелы на острие иглы, восседало на самом верху иерархической лестницы; столь же многочисленные художники и единичные прозаики образовывали второй ярус; технари – третий; асоциальные элементы – четвертый; «щенки» (помню еще в «щенках» покойного Сергея Курехина, имевшего поначалу при всей его красоте и обаянии сайгонскую кличку Прыщ) – пятый; и только в самом низу – богатые, как нам казалось, или просто богатые люди, зарабатывавшие себе на бутерброд с икрой и рюмку коньяку, которыми торговали прямо в «Сайгоне», полузаконными или противозаконными способами. То есть они нас, случалось, поили – но со всем подобающим подобострастием. И непременно просили почитать стихи – тех, кто почти до полной отключки не утрачивал членораздельности хотя бы при декламации. Или, вернее, именно в процессе декламации – иной стихотворец мычал, пускал слюну и невнятно матерился, пока его не просили почитать, а затем, встрепенувшись, выдавал пяток – десяток «ударных вещей» и вырубался уже напрочь: это был своеобразный профессионализм – единственный профессионализм, отпущенный тогдашним поэтам судьбою.

По поводу самого названия «Сайгон» существует несколько версий (изначально бар получил известность как «Подмосковье», потому что был расположен под рестораном «Москва», на первом этаже, потом «Подмосковьем» стали называть коктейль-холл того же ресторана, куда из «Сайгона» попадали ходом коня, потом это название и вовсе забылось), я лично настаиваю на такой.

В «Сайгоне» вечно шли всевозможные перемены. Спиртным то торговали, то нет, курить разрешали то повсюду, то в первом тамбуре, то запрещали вовсе, столики оказывались то высокими, то низкими (и в этом случае к ним приставлялись кресла). Имел весь этот бардак и какое-то экономическое обоснование – скажем, наличие кресел повышало класс заведения, но, соответственно, снижало его «пропускаемость», а значит, и выручку, – и не только экономическое… Однажды, уже в период высоких столиков, мы вдруг обнаружили в «Сайгоне» низкие, с креслами: декорацию поменяли за ночь. Низкие столики с креслами простояли три дня – и опять-таки за ночь все вернулось на круги своя. Позднее каким-то образом выплыла наружу подоплека этой недолгой метаморфозы. Оказывается, после серьезного группового побега заключенных из одной из пригородных зон органы решили превратить «Сайгон» в ловушку, рассудив, что беглецы непременно заглянут сюда и – прошу прощения за каламбур – не устоят перед искушением посидеть в креслах, где их и повяжут. Так оно и вышло, после чего надобность в креслах отпала. И вообще в «Сайгоне» ощущалась подспудная борьба между оперативниками, стремившимися поймать в здешней мутной воде свою рыбку, и обыкновенной милицией, которой хотелось эту воду слить или хотя бы очистить. Оперативники стояли за столиками, с чашкой кофе и с книжкой, а то и со стаканом и сигаретой, смотрели и слушали. Милиционеры приставали к нарушителям, базарили, штрафовали на рубль, забирали в находящийся в соседнем дворе пикет (или в другой – наискосок через Невский, в подворотне кинотеатра «Знание»), одним словом, распугивали. А США меж тем бесславно проигрывали войну во Вьетнаме. И вот очередной мент, подойдя к очередной сайгонской (тогда еще, впрочем, как раз не сайгонской) компании, начал возникать:

– Курят… Пьют… Девки… Сайгон устроили!

И заветное слово оказалось найдено. Назвал, учредил, создал – триединая формула Мартина Хайдеггера, с которым как раз тогда оживленно переписывалась сайгонская девица по кличке Хильда – бывшая и будущая жена Виктора Кривулина, предводительница питерских феминисток, общим числом в четыре штуки высланных из СССР перед Московской Олимпиадой, видный философ и, кажется, богослов русского зарубежья. В один из недавних приездов на родину Хильда, вспомнив сайгонскую молодость, бродила белыми ночами по Питеру и писала на стенах «Янки, убирайтесь вон!», а будучи поймана, откупилась четырьмя сотнями баксов – ментовские расценки со времен сайгонского рубля резко возросли.

К «Сайгону» же позднее примкнули две мороженицы, названные Придатками, – ближний Придаток, или, вернее, Ближний Придаток – буквально через дверь, а Дальний – метрах в трехстах, у метро «Владимирская», как раз там, где нынче присел на каменную скамеечку каменный же Достоевский, похожий не то на незадачливого крестьянина с соседнего Кузнечного рынка, не то (причем портретно) на писателя-почвенника Николая Коняева. Впрочем, и самого Достоевского можно с известной натяжкой назвать почвенником. И, напротив, от «Сайгона» отпочковался (вместе с частью публики) дороговатый «Ольстер» на углу Невского и Марата, название которого скорее подражательно, чем остроумно. В ту же «систему» (правда, само понятие «система» возникло гораздо позже) входил и бар гостиницы «Октябрьская».


В первые годы перестройки – главным образом с помощью чрезвычайно популярного тогда питерского телеканала «Пятое колесо» – был создан миф о «Сайгоне» как о некоем очаге эстетического и, не в последнюю очередь, политического сопротивления, справедливый разве что в гомеопатических дозах.

Сайгонский нонконформизм носил выраженно бытовой характер (точнее, разумеется, антибытовой), идейная подоплека отсутствовала, не говоря уж об идеологической, последние битники безмятежно соседствовали с первыми хиппарями и с предтечами панков, преобладала же аморфная, вызывающе праздная (тусующаяся, сказали бы сегодня) масса. Внутренняя мотивация наличествовала разве что у поэтов, что и превращало их в статусных лидеров неформального сообщества.

Много лет спустя, уже сорокалетними, перебравшись мало-помалу в Союз писателей и, соответственно, в довольно-таки жалкое кафе питерского Дома литератора, мы практически воссоздали там сайгонскую атмосферу (с неизбежной иронической поправкой на солидный возраст) и поддерживали ее вплоть до того, как в ноябре 1993 года Дом сгорел.

Официальная литературная жизнь со всеми пряниками и примочками не то чтобы не манила, но требовала душевных жертв, на которые мы в большинстве, в подавляющем большинстве, были неспособны.

Или даже не так: стихотворцы, смолоду угадавшие в себе неспособность на такого рода жертвы, и оказались рано или поздно в «Сайгоне». В каком-то смысле это было равнозначно приобретению жизненного опыта, чего и требовали от книжных, чересчур книжных мальчиков и девочек казенные литературные инстанции. Опыт, правда, приобретался здесь специфический и последующее вхождение в советскую литературу облегчить не мог. Что, однако же, было ясно с самого начала.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации