Текст книги "Лица и сюжеты русской мысли"
Автор книги: Виктор Визгин
Жанр: Философия, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Экзистенциальный философ под микроскопом филолога
Автор рецензируемой книги «Лев Шестов – философ беспочвенности. Генезис творчества» (Лозанна, 2010)[91]91
Piron G. Leon Chestov philosophe du déracinemen. La genese de loeuvre. LAge d’Homme. Lausanne, 2010. Отсылки к страницам этого издания даются сразу после цитирования в круглых скобках.
[Закрыть] Женевьева Пирон изучила неизвестный для большинства «шестоведов» материал, в том числе из архива внучки философа Катрины Скоб. Приложение к ее книге содержит список рукописей и черновых тетрадей философа, а также краткое описание его эпистолярного наследия и другие интересные материалы. Впервые на языке оригинала публикуются выдержки из черновых тетрадей. Эти извлечения позволяют самому читателю проследить, как у Шестова складывалась афористическая манера письма. Характерно, что она возникает в черновых записях к книге «Достоевский и Нитше. Философия трагедии» (1903), хотя сама книга в печатной версии была представлена ее автором в «дискурсивной» манере. Только в следующей книге, в «Апофеозе беспочвенности» (1905), оставшиеся невостребованными фрагменты этих записей вошли в опубликованный текст. Родился шестовский жанр книги афоризмов. Тем самым автор позволяет нам посмотреть вместе с ним в «микроскоп» филолога и проследить, как у Шестова возникало его неповторимое экзистенциальное слово. Женевьева Пирон, опираясь на анализ рукописного наследия Шестова, попыталась как можно полнее раскрыть поэтику русского философа, проследить различные этапы его писательской биографии, выстроить периодизацию его творчества, одним словом, многогранно представить этого обычно воспринимаемого как идейный монолит мыслителя. И это ей удалось.
У истоков творческой судьбы Иегуды Лейба Шварцмана (1866–1938), ставшего писателем Львом Шестовым, мы находим глубочайший жизненный кризис (1895–1896). «Твои мучения – твой духовный рост», – говорит Шестов своему герою, шекспировскому Гамлету[92]92
Шестов Л. Сочинения в двух томах. Т. 1. Томск, 1996. С. 63.
[Закрыть]. Его собственное творческое возрастание неотделимо от пережитой им личной драмы, открывшей ему способность чувствовать боль другого и страдать вместе со всем страждущим человеческим родом. Отсюда его интерес к трагическому началу в жизни и к его представителям в культуре от Шекспира и Достоевского до Ницше, Кьеркегора и Метерлинка. Его душа была всегда со страдальцами. Отсюда у Шестова такой интерес и к Гейне с его «матрасной болезнью».
Незримые духовные связи соединяют Шестова и с таким знаменитым культурным героем, как Жермена де Сталь, писавшая, кстати, свои книги в том же укромном Коппе (Coppet) на берегу Женевского озера, в котором обдумывал свои русский мыслитель. Эта параллель, пришедшая нам вдруг на ум, не просто совпадение в биографиях двух литераторов. Нет, идеализм романтическо-сталевского толка, впоследствии принявший черты идеализма русских народников, был пламенной верой молодого Шестова (С. 114). И от него он как «реалистический критик», становясь «критиком субъективным», приходит к философии абсурда с характерным для него афористической манерой письма. Последняя книга Шестова-критика («Достоевский и Нитше. Философия трагедии», 1903) написана еще в традиционной манере, которая однако «взламывается» в его следующей книге («Апофеоз беспочвенности», 1905), написанной полностью в форме сборника афоризмов.
Прослеживание метаморфоз шестовского афоризма – пожалуй, главный результат филологических штудий автора этой книги. Вот ситуация: Шестов мыслит эмоциями, эхо личной катастрофы – постоянный фон его мысли, но его мышление открывается миру не как бесформенные «излияния души», а как литературно если не изысканно, то уж взыскательно «сделанные» словесные «вещи». Их рабочие «блоки» – прежде всего сами авторы, его герои, которых он выбирает своим неравнодушием, но также и цитата, искусством которой Шестов никогда не пренебрегал, литературные персонажи, различные риторические приемы и конструкции, их смена и т. п.
Автор, по сути дела, работает в той же самой фрагментарной манере, что и ее герой, создавая своего рода монументальный филологический «коллаж». Приведу пример. Метаморфозу «реалистического критика» в «субъективного критика» исследователь локализует предисловием к первой книге Шестова («Шекспир и его критик Брандес», 1898), написанным post scriptum (С. 125). И с этим можно согласиться. Но тогда, казалось бы, более ранний текст этой книги должен рассматриваться как создание «реалистического критика». Однако он анализируется в главе о Шестове как «субъективном критике». Читателю, привыкшему к строгой научной логике, в этом и подобных случаях разобраться нелегко. Но таков ведь и сам необъективируемый объект гуманитарного знания – человек с его личным опытом, питающим и стимулирующим его творчество. Автор книги о Шестове как бы вращает полиэдр жизни и творчества философа, поворачивая его разными гранями, которых у русского мыслителя множество. Термин «калейдоскоп», мелькающий в этой книге, здесь вполне уместен. К сожалению, отсутствие даже следов какого-то несогласия с Шестовым, критического подхода к его идеям сужает собственно философскую составляющую этого ценного исследования.
К каким же результатам подводит нас автор этого исследования? Перед нами раскрывается мир шестовской поэтики как поэтики «непрямого говорения»[93]93
Гототишвили Л. А. Непрямое говорение. М., 2007.
[Закрыть], «косвенного сообщения» (Кьеркегор)[94]94
Визгин В. П. Язык Кьеркегора в «Постскриптуме» // Философские науки. 2009. № 7. С. 34–52.
[Закрыть], свойственного подлинной экзистенциальной мысли. Уже в книге о Шекспире он «применяет такие приемы, которые “создают эмоцию из умолчаний”» (С. 148). Философ-поэт, радикальный антисциентист оказался под объективом научного «микроскопа», и в результате мы видим, как возникают и претерпевают метаморфозы его ключевые образы, варьируются тематические мелодии, как Шестов использует анализируемых им авторов и их персонажей для выражения своей мысли, какими средствами создает в своем тексте продуктивное напряжение и вызывает читательские эмоции.
Женевьева Пирон методично раскрывает работу экзистенциального слова «философа беспочвенности» в ее различных ракурсах, как бы дифференцируя привычный «интеграл», узнаваемый нами за именем Льва Шестова. Ее опыт работы будет ценным для философов уже потому, что философская мысль неотделима от словесной ее ткани и не может изучаться, как и создаваться, в отрыве от нее. В случае же Шестова это единство особенно рельефно обнаруживается. Философу следует обратить внимание и на концептуальный аппарат такого анализа, на его словарь («инструментовка», «ритм», «интонация» и т. п.). Эти отсутствующие в привычной нам философии, опирающейся на логическое содержание суждений, термины и сами темы, выражаемые ими, вполне адекватны для описания творческой лаборатории такого автора, как Шестов[95]95
«Музыка для Шестова выше всего, он хочет, чтобы философия превратилась в музыку» (Бердяев Н. А. Трагедия и обыденность // Sub specie aeternitatis. СПб., 1907. С. 252).
[Закрыть].
Русской мыслью интересуются на Западе прежде всего филологи-русисты, исследования которых в большинстве случаев посвящены литературе. Но у нас, как, впрочем, и у французов, философия плотно срослась с литературой и по сути дела является ее достойной отраслью, сохраняя, разумеется, свою специфику, задачи и историю.
У западных славистов нередко встречаются такие суждения об истории России, которые многими нашими интеллектуалами сегодня вряд ли могут быть приняты, по крайней мере без оговорок и уточнений. Так, например, «всеприсутствие цензуры» (С. 106) в пореформенный период и подобные оценки, подыгрывающие большевистскому тезису о России как «тюрьме народов», вряд ли отвечают критериям истины в исторической науке.
Антифилософский философ, радикальный антипозитивист, воспитанный эпохой позитивизма, рационалист по своим мыслительным привычкам на службе антирационализма – сколько подобных парадоксов можно сказать о Льве Шестове! Прав Жорж Нива – во Льве Шестове есть какая-то магическая, завораживающая сила, он нас гипнотизирует, его стиль, письмо, идейно кажущиеся крутящимися в колесе повторения того же самого, на самом деле увлекают своим живым, порой обжигающим словом. Понимание, если верить Аристотелю, есть узнавание в неизвестном известного. Но с Шестовым это плохо получается. Как же его понимать? Свет понимания приходит не сразу. Бумага, типографская краска, библиографический аппарат, даже научный дискурс с его «объективными мыслями», с помощью всего этого выражаемыми, – лишь мертвые знаки до тех пор, пока в работе чтения не произойдет встречи читателя с автором «на высшем уровне». Для этого в исследовании, повернутом к читателю своей научной «броней», должны быть просветы. В случае с Женевьевой Пирон таковым выступает лирико-биографическое предисловие. Озаглавленное столь интригующе («От Кенигсберга до Калининграда»), оно локализует подобный экзистенциальный «всплеск». Будущий автор этой книги, а в середине 90-х г. студентка, изучающая русскую литературу, посмотрев экспозицию калининградского музея, подошла к прилавку недавно изданных книг русских философов, забытых в советское время. Продавщица дает иностранке совет: «Читайте Шестова». И вот результат:
Шестова, в новом академическом издании, я читала в поезде. Один «афоризм», посвященный Европе, говорил о воздвигнутой людьми, наподобие Вавилонской башни, цивилизации, крушение которой началось в 1914 году. Я только что проехала центр города, пересекла пустырь, где раньше был взорванный замок, затем ряды брошенных, покрытых ржавчиной судов, напоминающих кладбище слонов. Только позднее я осознала, что в этом же самом городе, в Кенигсберге, жил и читал лекции Кант, что именно здесь он воздвиг наделенную могучей архитектоникой философскую конструкцию, основанную на спокойствии совести, которое вызывало у Шестова такую тревогу, такое беспокойство (С. 12).
Крушение европейской цивилизации, о котором говорил Шестов, Пирон увидела воочию, держа его книгу в руке. Заболтанные слова о «пророческом» статусе русской мысли вдруг для нее стали живыми. Как одно единое событие она пережила встречу с предсказываемым Шестовым крушением Европы и одновременно с ее возрождением, открываемым реабилитацией русской религиозной мысли. Ушел Кенигсберг с Кантом как символом рухнувшей цивилизации с ее благодушием, самоуверенностью в своем «чистом и практическом разуме», моральным удовлетворением от «постоянства прогресса», оказавшегося мнимостью. Явился неожиданно Книгсберг – гора и город русских книг, внезапно всплывших из забвения, как загадочная Атлантида из вод Леты. «Мои мысли бегут к маленькой даме-продавщице книг из Калининграда, ко всем тем, кто сохранили и передали то, что в культуре дает силу жить». Глагол жизни – последнее слово предисловия и первое слово всей мысли и Шестова, и Женевьевы Пирон, его исследователя.
Ариадниной нитью в лабиринте шестовского жизнесловия служит вынесенное в заглавие книги слово «déracinemen»[96]96
Это французское слово буквально означает ‘лишение корней’ (la racine – ‘корень’, но может также означать ‘основание’, ‘начало’).
[Закрыть]. Шестов назван в ней «философом беспочвенности (déracinemen)», что отсылает прежде всего к его, быть может, самой блистательной книге (Апофеоз беспочвенности. Опыт адогматического мышления. СПб., 1905). С. Франк не так уж далек был от истины, сказав, что все последующее творчество Льва Шестова оказалось лишь переписыванием этой книги – настолько сильно и полно он в ней выразил свою недоступную прямому высказыванию мысль-интуицию. «С 1903 года в рукописях, а с 1905 года в опубликованных текстах, – говорит наш автор, – слово “беспочвенность” становится центральным в философии Шестова» (С. 86). Что Шестов имеет в виду, когда произносит это пугающее слово? «Задача философии, – говорит русский мыслитель в своем “Апофеозе беспочвенности”, – научить нас жить в неизвестности». И еще: «Люди мало умеют отзываться на происходящие вокруг них ужасы, но бывают минуты, когда дикая, вопиющая несообразность и обидность нашего положения вдруг предстанет пред нами с неотразимой ясностью… И тогда почва уходит из-под наших ног»[97]97
Шестов Л. Сочинения. М., 1995. С. 197.
[Закрыть]. Случается экзистенциальный шок, и мы оказываемся «в свободном полете». Не в бездну ли? И стоит ли на дне ее Бог с гуттаперчевой сеткой? Вот вопрос. Его-то и пытается сформулировать и дать на него ответ Лев Шестов. Этот борец за невозможное и очень добрый, отзывчивый человек из семьи еврейского коммерсанта был русским правдоискателем в философии. В ней, среди ржавеющих, как брошенные корабли Калининграда, метафизических систем искал он заранее им отвергаемое успокоение своей неугасимой «метафизической обеспокоенности» (l`inquiétude métaphysique), как сказал бы неплохо его знавший Габриэль Марсель.
В контексте французской традиции слово «déracinemen» связано с именем Мориса Барреса (1862–1923), писателя из Лотарингии, который в романе «Les Déracinés» (1897), пользуясь искусством иронии, показал стирание региональных различий в централизованной государственной машине. Главный герой романа, преподаватель лицея в Нанси (столица Лотарингии), Поль Бутейе, воспитывает своих учеников в духе кантовского морального формализма: «Лишить этих детей корней (déraciner), отделить их от почвы (sol) и от социальной группы, с тем чтобы, избавив от предрассудков, поместить в абстрактный разум – как это остановит его, его, не имеющего ни почвы, ни общества, ни, как он считает, даже предрассудков?»[98]98
Barres М. Les Déracinés. Paris, 1897. Р. 19.
[Закрыть]. Бутейе, этот «продукт» унитарной педагогической машины, фабрикующей «сынов абстрактного Разума», уезжает в Париж, где делает политическую карьеру. В конце романа он избирается депутатом Национального собрания от Лотарингии. И когда на банкете в Нанси тост в его честь произносят с лотарингским акцентом, то в своем «алаверды» он замечает поздравившему его: «Как вы помните, я восхищался вашим талантом, но я буду вами восхищаться с особенной силой тогда, когда вы совершенно избавитесь от всякой интонации и вообще от всякого лотарингского своеобразия»[99]99
Barres М. Op. cit. P. 491.
[Закрыть]. Этой фразой заканчивается роман, переведенный на русский язык в 1898 г., но с тех пор не переиздававшийся. Сегодня его автор остается у нас практически неизвестным, если не считать его антидрейфусарской позиции, которая и принималась во внимание, когда Борис Шлецер, переводя «Апофеоз беспочвенности», старался избежать реминесценций, отсылающих к Барресу, и поэтому перевел название книги Шестова как «На границах жизни»[100]100
Борис Шлецер перевел «Апофеоз беспочвенности» как «Sur les confins de la vie».
[Закрыть]. Пирон, фиксируя эту ситуацию, справедливо замечает: «Тем самым весь ансамбль идейных ассоциаций утрачивается в так озаглавленном сборнике» (С. 24).
Впрочем, Баррес, по сути дела, никак с Шестовым не перекликается – ведь в случае французского писателя мы сталкиваемся с социолого-натуралистической ментальностью конца XIX в., которую стремился преодолеть русский мыслитель, вдохновляемый Ницше и Достоевским. Мы, однако, сказали об этом писателе и его романе, потому что ключевое слово Шестова в интерпретации Пирон – именно «беспочвенность». «Чего мы ищем, когда ищем корней? Начал? Нет, не начал – мы ищем источников жизни. И потому корнями не могут быть принципы или идеи. Идеи это даже не стволы и не ветви, это листья на дереве жизни», – записывает Шестов в черновых тетрадях 1919 г. (С. 386). Живые, мы устремлены к жизни. Вот самое главное, что хочет нам сказать этот философ, решившийся заглянуть за край философии в ее цель и предел – мудрость.
Как же трагическое переживание молодости отразилось на философской мысли Шестова? Дочь философа Н. Баранова-Шестова скупо сообщает о «нервном расстройстве, мучительных невралгиях, полном изнеможении». К концу 1895 г. он вступает в полосу тяжелого кризиса, «вероятно, из-за того, что приходилось так много времени отдавать нелюбимому делу, и вследствие потрясения, вызванного трагическим событием в его личной жизни»[101]101
Баранова-Шестова H. Указ. соч. T. 1. С. 22.
[Закрыть]. Е. Герцык пишет о «внутренней катастрофе», а его близкий друг А. М. Лазарев говорит, что с ним случилось даже «нечто более страшное», чем катастрофа[102]102
Там же.
[Закрыть]. Ж. Пирон считает, что он, «по-видимому, пережил стирание хранимых в сознании данных, полное расстройство разума» (С. 92). Пережитая катастрофа, предполагает исследователь, привела к тому, что Шестов увидел призрачную сущность человеческого сознания: «Ментальный мир культурного человека, – продолжает она, – стремится создавать обманчивые представления, фальсифицирующие реальность ее вуалированием» (Там же). И как ответ на этот трагический опыт возникает интеллектуальная программа Шестова, его «деконструктивистский» подход к философии и науке, нацеленный на то, чтобы за пеленой рациональной «ясности» почувствовать бездну самой реальности. Вот здесь и всплывает со всей экзистенциальной весомостью слово «беспочвенность», ибо нет более беспочвенной «вещи», чем бездна.
Книга Ж. Пирон является прежде всего исследованием поэтики Шестова: «Я верю, – говорит ее автор, – что только поэтика Шестова содержит в себе ключ, позволяющий раскрыть некоторые секреты, которые содержит его творчество» (С. 93). «В любом исследовании экзистенциальной мысли, – пишет швейцарский ученый, – принципиальный вызов состоит в том, чтобы найти равновесие между различными планами и измерениями, которые предстают амальгамированными: философия, критика, поэтика, внутренняя биография, политика» (Там же). В философском же плане не будет лишним напомнить еще раз, что экзистенциальный мыслитель не может не стремиться преодолеть идеалистическую философскую традицию, бессильную выразить трагизм человеческого существования. Шестов начинает свою философию с признания трагедии в основании мира. Шекспир и Достоевский – два величайших трагика Нового времени – его учителя и вдохновители. Их опыт резонирует с его собственным. А это и есть начало мысли, в данном случае – экзистенциальной. «Спуск» в молодые годы Шестова и нахождение у него наброска собственной идеалистической системы в качестве философских «первокорней» снова выводит читателя на тему «почвенности / беспочвенности»: «Речь идет о том, – говорит Пирон, – чтобы выявить, чем же “Шестов, лишенный корней”, обязан своему первому Я, укорененному в вере в жизнь, мечтавшему о том, чтобы стать знаменитым русским писателем, изменяющим мир с помощью слова» (С. 94). Тем самым вся тема Kampf, ‘борьбы’, о которой особенно настойчиво Шестов говорит в своей книге о Кьеркегоре (1936), оказывается не борьбой с внешними оппонентами, а борьбой с самим собой, что и придает ей глубокую экзистенциальную убедительность.
Интерес для прослеживания генезиса мировоззрения Шестова представляет анализ его ранней малоизвестной статьи о Вл. Соловьеве (1896). В этот период он находится под впечатлением от мысли Л. Толстого с его устремлением к правде и противостоянием любой власти, действующей в этом мире. В этих исканиях Шестов идет во многом теми же путями, что и другие его современники, например М. А. Новоселов, также переживший увлечение толстовством вплоть до осуществления его на практике, но затем его преодолевший.
«Невидимый рост души», в работе самопреодоления совершаемый в горниле величайших страданий, оправдывает жизнь, – говорит Шестов[103]103
Шестов Л. Сочинения в двух томах. Т. 1. Томск, 1996. С. 174.
[Закрыть]. А ведь это и было его экзистенциальной задачей – узнать, как же можно жить, если жизнь наполнена муками и страданиями, смысл которых остается неясен. Шестов считает, что «луч света» в темном царстве случая Шекспир, которому он посвятил свою первую книгу, находит. Автора книги о русском мыслителе увлекает остуженное дистанцией описание поэтики этих экзистенциальных страниц Шестова. Читатель однако чувствует, что духовное измерение при этом уходит в тень, раз главным становится выявление специфики языка философа, форм его речи. Для русской культурной традиции такие исследовательские приоритеты вряд ли безусловны, если отвлечься от формалистического литературоведения, несомненно принесшего немалые научные результаты, но никак не отменившего значимости других, более метафизических подходов. Язык Шестова, разумеется, «поэтически нагружен» (С. 148), в нем можно и нужно находить определенную форму, прослеживать ее метаморфозы, пытаясь раскрыть поэтику его слова, действительно неотделимого от мысли (С. 260). Но формальное описание языка, сколь бы важным для научного литературоведения ни было, для философского постижения культуры имеет смысл лишь в том случае, если оно выявляет духовно-смысловой стержень авторской работы. Не могущее быть отделенным от философии литературоведение Розанова, Вяч. Иванова, Бахтина приучило нас именно так чувствовать словесное творчество.
Уже во вступлении к своей первой книге Шестов отвергает натуралистический наукоцентризм с его культом системы и отвлеченной формы[104]104
В своей критике позитивизма Шестов делает упор на его идоле – систематичности. Но система – это форма par excellence для философии, и критика систематизма есть поэтому и критика формализма в философии. В тексте его книги о Шекспире мы найдем и прямую критику Канта: «Для Канта люди не были людьми, а понятиями, к которым он относился по известным правилам» (Шестов Л. Сочинения в двух томах. Т. 1. Томск, 1996. С. 209). Кроме того, весь его анализ «Макбета» пронизан критикой кантовского категорического императива. «Область нравственности начинается лишь там, где кончается категорический императив…» (Там же).
[Закрыть]. Да, восстание против формализма само имеет свои формы. Самая горячая исповедь, раз она стала произведением, обрела тем самым форму и стала доступна структурно-формальным методам изучения. Но в мире идет борьба духовная, «брань невидимая» и духу жизни и творчества противостоит мертвящий все «дух абстрактности» (lesprit cFabstraction, выражение Г. Марселя). Полюсу экзистенциальной мысли с ее «вторым измерением мышления» (Шестов) противостоит полюс объективирующей одномерной мысли. Отстраниться от опоры на него значит полететь в шестовскую «бездну», потеряв привычную почву под ногами, и погрузиться в неизвестность. Страх «беспочвенности» останавливает неугомонную волю. Она каменеет, как от взгляда Медузы Горгоны, и поэтому, чтобы заклясть страх бездны, продолжают слепо гнать «коня науковерия», который к духовной полноте и совершенству нас вряд ли приведет.
Права Женевьева Пирон, главной темой Шестова была религиозная вера как высшее проявление жизни в человеке. Как она возможна в условиях господства научного взгляда на мир? Как жить верой в Бога, когда все живут верой в научные истины? – вот один из важных вопросов, свежесть и значимость которого Шестов, как никто другой, умел показать. На страницах книги о нем в качестве беспроблемных констатаций мелькают такие выражения, как «отсутствие Бога», «молчание Бога». Эти утверждения произносятся здесь как всеми принятые фактические истины. Интонация их проговаривания подразумевает такую констатацию: известно, что сейчас, в нашей современности, Бог «молчит», «отсутствует», и это настолько очевидно, что нечего об этом и говорить. Этот тезис, помнится, звучал в той же тональности в устах некоторых религиозных хайдеггерианцев, например у В. В. Бибихина. Но вернемся к Шестову, этому герою борьбы с «очевидностями». Автор книги о нем, ни в чем не отступающая от установок своего героя, казалось бы, должна была быть начеку, оставаясь в позиции «подозрения» по отношению к подобным «очевидностям». Но нет, статус «очевидности» у тезиса о «молчании и отсутствии» Бога ею принимается без какой-либо рефлексии, а шестовская установка на борьбу с очевидностями при этом игнорируется. Значит, в отличие от Шестова, «почва» у нее самой есть и состоит она в утверждении, что «Бога сейчас нет»? Но разве мы можем это доказать? Разве отсутствие Бога более очевидно, чем Его присутствие? Разве голос Бога, сейчас звучащий, менее слышен («очевиден»), чем Его «молчание»? Вся эта теология отсутствия Бога совершенно неубедительна. По крайней мере, для ума она не более убедительна, чем противоположная ей теология Божественного присутствия. Но все это – для ума, который на «весах Иова» немного весит. Однако мы и философствуем и даже богословствуем все-таки не без ума. И слово Гершензона, сказанное им Шестову, запоминается своей мудростью и справедливостью (и разум, мол, от Бога, а не только вера).
Итак, для последователей Шестова как радикального борца с идейным догматизмом формулы вроде указанных («молчание Бога», «отсутствие Бога») должны быть «подвешены», поставлены под критическое «подозрение». Если же этого нет, то можно ли верить такому борцу с догматизмом и очевидностями? Все сказанное еще более ставит нас в недоумение, когда мы читаем, что сам Шестов в его интерпретации автором книги о нем «отвергает идею, что отсутствие смысла является фатальностью, присущей неподвижному миропорядку вселенной» (С. 366). Значит, «смысл» (а разве это не «псевдоним» Бога?) присутствует и не молчит, что отрицалось выше («молчание Бога»).
На наш взгляд, все это говорит о том, что персоналистического и диалогического онтологического измерения мысли Шестов в полной мере не достиг, будучи воспитан в духе «позитивистской религии науки» и оставшись в отрицательной зависимости от него. Мятежно отрицающая этот дух зачарованность «всесильной» научностью с ее «необходимостями» и «невозможностями» возникла благодаря именно такому воспитанию, вполне понятному во второй половине XIX в. Уже следующее поколение интеллектуалов моложе его лет на десять и более (Бердяев, Марсель) не было в такой степени «околдовано» духом научности и потому в подобную борьбу с ним не вступало. Шестов философски был воспитан на Шопенгауэре и Ницше, наделенных схожей с ним ментальностью (романтизм, натурализм, научный позитивизм и прорыв за их пределы к мифу и религиозным глубинам). А Бубер, Марсель (не говоря об Эбнере или Бахтине) на него повлиять не могли – к тому времени, когда они публиковали свои первые работы, Шестов уже давно как мыслитель сложился.
Именно к таким выводам приводит анализ спора Шестова с Марселем о «стуке» и «двери» в «стене»[105]105
Выше этот сюжет был подробно проанализирован в разделе «Лев Шестов и экзистенциальная мысль». С. 41–50. Здесь дается его сжатая и несколько по-другому оформленная интерпретация.
[Закрыть]. Все здесь – метафоры, образы, мифы, отсылающие прежде всего к библейской традиции, но не только к ней. Шестов «читает» образ «двери» как знак знания, которое как таковое доверия в нем не вызывает. Но знание, не без основания считает он, оказывается несостоятельным, проваливаясь в безосновность, когда пытаются обратиться к нему за помощью, спрашивая о смысле жизни и о том, как невозможное сделать возможным. Поэтому «стучаться» надо даже там, где мы ничего не знаем о «двери». Шестов считает, что Марсель этого не понял. Но французский философ подходит к этой проблеме иначе – не с языком знания с его необходимостями, а с предчувствием свободного духа, который «веет, где хочет». «Стук» в его словаре – символ богостремительной воли человека – определяется не (фиктивным) знанием (мол, «стучи» в «дверь», ибо известно, что Бог за нею), а получает свой смысл в свете диалога с Богом, ведущегося входящим в веру в Него. В принимаемой французским философом персоналистически-диалогической оптике «дверь» выступает символом ответа Бога на мольбу к Нему, обращенную о даровании веры. И такой ответ ничего общего не имеет с предметным знанием, существуя в глубинах стремящегося ввысь духа, а не в видимом мире, доступном объективирующей обработке научным познанием. Наукоцентристская философия бессильна понять веру в ее инаковости по отношению к рациональному познанию. Философское же понимание связи разума и веры возможно, но на основе иной парадигмы, а именно – персоналистическо-диалогической. В поле ее притяжения сам мир со словарем культурных символов – все это знаки неостановимо идущего диалога человека с абсолютным Ты. А Шестов остается во многом еще «на том берегу», где дуют ледяные ветра «необходимостей» и «принуждений», исходящих от объективных знаний. Он страстно, с надеждой вглядываясь в ветхозаветное Небо, стремится к другому берегу, «берегу жизни», но фатально увязает на «берегу знания», которого решительно не хочет, но оторваться от которого, увы, не может. Вот в чем мы видим его главную «беспочвенность», его роковое метафизическое «зависание» над бездной.
Жорж Нива так охарактеризовал шестовское «зависание»: «Он выходец с Украины, с края… Иоанново христианство не проникает в расщелины его текстов. Но по-своему он, подобно Бергсону и Симоне Вейль, принадлежит к когорте этих великих мыслителей, сорвавшихся с почвы иудаизма и последовавших за христианством, к которому, по разным причинам, они не примкнули» (С. 10). Женевьева Пирон демонстрирует нам, как совершал свой «крутой маршрут» мастер магического слова, катающийся, как бильярдный шар, в треугольнике иудаизма, христианства и немецкой культуры, знак чего он, не без юмора, находил уже в своем псевдониме (С. 222). В этом треугольнике слово «христианство», по сути дела, вбирает в себя и русскую культуру, прежде всего литературу, значение которой для становления творческой личности Шестова отрицать невозможно. Он страстно хотел стать знаменитым русским писателем – и стал им. А слова Ж. Нива о нем как человеке «края» остаются в силе – Шестов действительно метафизический маргинал и маргинальный метафизик.
Стремясь понять Шестова и глубоко погрузившись в его творчество, автор книги о нем беззаветно полюбила эту странную и мощную фигуру русской и европейской мысли XX в. Но подобная установка, столь плодотворная во многих отношениях, тем не менее не позволяет ей посмотреть на своего «любимца» со стороны, занять по отношению к нему более свободную, собственную мировоззренческую и философскую позицию. Нигде на протяжении этой большой книги ее автор ни разу не вступает в полемику со своим героем, не смеет ему перечить ни в чем. Творческого диалога с ним в ней нет. Зато читатель получил ценное основательное исследование поэтики русского философа, не без интереса и пользы пройдется по его страницам, прослеживая, как из туманности русской культуры fin de siècle проступает лик «возмутителя спокойствия» и раздается фатально склонный к монологу голос незабвенного искателя первозданной Жизни.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?