Текст книги "Толедский собор"
Автор книги: Висенте Бласко-Ибаньес
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Когда, наконец, мучители его устали, ничего не добившись от него, его отвели обратно в каземат и забыли там. Он питался сухим хлебом и страдал от жажды еще более, чем от голода. Вначале он молил изнемогающим голосом, чтобы ему дали напиться, потом перестал просить, зная, какой будет ответ. Ему предлагали дать сколько угодно воды, если он выдаст имена виновников покушений. Все время ему приходилось делать выбор между голодом и жаждой. Боясь терзаний жажды, он бросал на пол, как отраву, пищу, которую ему давали, потому что она была пропитана солью и усиливала жажду. У него начался бред, как у погибающих при кораблекрушении, которые грезят о пресной воде среди соленых волн. Ему снились прохладные ключи, и он высовывал язык, проводил им по стенам каземата, думая, что погружает его в воду, и с ужасом приходил в себя. Разум его начинал мутиться от пыток; он ползал на четвереньках и стукался головой об дверь, сам не зная зачем.
Его мучители как будто забыли о его существовании. Они заняты были допросами новых заключенных. Сторожа молча приносили ему пищу, и проходили месяцы, в течение которых никто не заходил к нему в каземат. Иногда ночью до него доходили, несмотря на толщину стен, рыдания и стоны из соседней камеры. Однажды утром его разбудили несколько ударов грома, очень удивившие его, потому что в это время сквозь узкое окно пробивался луч солнца. Подслушав, что говорили сторожа у его дверей, он понял, в чем дело. В это утро расстреляли нескольких заключенных.
Луна ждал смерти, как единственной возможности избавления от мук. Ему хотелось поскорее покончить с этим призраком жизни в каменном мешке, среди физических страданий и страха перед жестокостью тюремщиков. Его желудок, ослабленный лишениями, часто не мог принимать пищи, и он отворачивался с гадливостью от миски с отвратительной едой, которую ему приносили. Долгая неподвижность, отсутствие воздуха, плохая и недостаточная пища довели его до смертельного истощения и малокровия. Он постоянно кашлял, чувствовал стеснение в груди при дыхании, и некоторые медицинские знания, которые он приобрел в своем стремлении все знать, не оставляли ему никакого сомнения, что он кончит, как бедная Люси.
После полутора года предварительного заключения, он предстал на военный суд вместе с целой группой обвиняемых, в том числе стариков, женщин и мальчиков. У всех были исхудалые, бледные, вздутые лица и испуганное выражение глаз – обычное следствие долгого одиночного заключения. Габриэль искренно хотел, чтобы его приговорили к смерти. Когда прочли длинный список обвиняемых и названо было имя Луны, судьи свирепо взглянули на него. Этот обвиняемый был теоретик. По показаниям свидетелей выяснено было, что он не принимал непосредственного участия в террористических действиях и даже восставал против насилия в своих речах, – но все же известно было, что он – один из главнейших анархических агитаторов, и что он произносил часто речи во всех рабочих обществах, посещаемых виновниками покушений.
Габриэль провел еще много месяцев после того в одиночном заключении. По намекам сторожей он мог приблизительно следить за колебаниями в решении его судьбы. То он думал, что его сошлют вместе с товарищами по несчастью на каторгу, то ждал немедленного освобождения, а то, по другим слухам, полагал, что предстоит массовый расстрел, и что он в числе осужденных.
Через два года его, наконец, выпустили вместе с другими, осужденными на изгнание. Габриэль вышел из тюрьмы худой и бледный, как тень. Он шатался от слабости, но забыл о своем состоянии от жалости к другим товарищам, еще более больным, чем он, с видимыми знаками пыток и варварских издевательств. Возвращение на свободу воскресило в нем его прежнюю мудрую жалость к людям и готовность простить всем. Наиболее неистовые из его товарищей готовились поехать в Англию и измышляли планы мести за свои страдания. А Луна, напротив того, говорил, что нужно жалеть слепые орудия обезумевшего от страха общества. Эти исполнители чужой воли думали ведь, что они спасают свою родину, карая тех, кого они считают преступниками.
Климат Лондона оказал плохое действие на здоровье Габриэля. Его болезнь обострилась, и, по прошествии двух лет, ему пришлось переселиться на континент, несмотря на то, что Англия с её абсолютной свободой была единственной страной, где он мог жить спокойно.
Существование его сделалось ужасным. Он превратился в вечного странника, которого полиция гнала с места на место, сажала в тюрьму или изгоняла по самому ничтожному подозрению. Среди культурной Европы он принужден был вести существование средневековых бродяг. При его физической слабости это сделалось невыносимым. Болезнь и жажда успокоения побудили его вернуться в Испанию, где стали относиться снисходительно к эмигрантам. В Испании все забывается, и хотя власти там более жестоки и произвол сильнее, чем в других странах, но зато там, по природной инертности, не упорствуют в преследованиях.
Больной, без средств, без возможности найти работу в типографиях, где хозяева боялись его, Габриэль впал в нужду и должен был обращаться за помощью к товарищам. Так он бродил по всему полуострову, прячась от полиции и прося помощи у своих.
Он пал духом, чувствуя себя побежденным. Он не мог более продолжать борьбу. Ему оставалось ждать смерти, но и смерть медленно приближалась на его зов. Тогда он вспомнил о своем брате, единственном близком существе, которое осталось у него на свете.
Он вспомнил безмятежную жизнь семьи в верхнем монастыре, промелькнувшую перед его взорами, когда он был в последний раз в Толедо, и решил искать там последнего убежища.
Вернувшись в Толедо, он увидел, что и в этот тихий уголок прокралось горе, и что прежнее безмятежное благополучие семьи нарушено. Но все же собор, безучастный к несчастиям людей, стоял непоколебимо, и под его сенью Габризль надеялся умереть спокойно, скрывшись от всех преследователей – и оставив за порогом свои мятежные мысли и желания, которые навлекли на него ненависть общества.
Ему хотелось не думать, не говорить, сделаться частью этого мертвого мира, уподобиться камню стен – и он вдыхал с наслаждением усыпляющий запах ветхости, который шел от древних стен.
IV
Каждое утро, когда Габриэль выходил на рассвете из квартиры брата, чтобы погулять по галерее верхнего монастыря, первый, кого он встречал, был всегда дон Антолин, «Серебряный Шест». Он был в некотором роде губернатором толедского собора, власти которого подчинены были все служители недуховного звания; он заведовал также менее значительными работами в соборе и наблюдал за порядком в самой церкви и в верхнем монастыре; таким образом, по милости кардинала архиепископа, он был как бы алькадом этого маленького населения.
Ему отведена была самая лучшая квартира в верхнем монастыре, а в дни больших праздников, во время торжественного обхода церкви, он шел впереди всего причта, в ризе и держа в руках серебряный шест, вышиной с него самого; этим шестом он ударял в такт по звонким плитам. Во время обедни он обходил церковь и следил за тем, чтобы нигде не нарушалась тишина, чтобы служащие не разговаривали друг с другом. В восемь часов вечера зимой и в девять летом он запирал лестницу верхнего монастыря и клал ключ в карман, отрезав таким образом все население верхнего монастыря от города. Если случалось, что кто-нибудь заболевал ночью, он милостиво открывал дверь и восстановлял сношение с внешним миром.
Ему было лет около шестидесяти; он был маленького роста, сухой человек с гладким, как бы отполированным лбом, узким лицом без морщин и острыми, бесстрастными глазами. Габриэль знал его с детства. Он был, по его собственному выражению, простой солдат церкви, которого за долгую и верную службу произвели в сержанты с тем, чтобы он уже не ждал дальнейшего повышения.
Когда Габриэль поступал в семинарию, дона Антолина как раз только что посвятили в священники после долгих лет службы в соборе. За его слепую веру и за несокрушимую преданность церкви семинарский совет всячески покровительствовал ему, несмотря на его невежество. Он был простой крестьянин по происхождению и родился в маленькой горной деревушке в окрестностях Толедо. Толедский собор он считал первым храмом в мире после собора святого Петра, а богословие казалось ему воплощением божественной мудрости, которая его ослепляла и к которой он относился с благоговением полного невежды.
Он обладал тем святым невежеством, которое церковь так ценила в прежние времена. Габриэль был уверен, что если бы дон Антолин жил в пору расцвета католичества, он был бы произведен в святые, предавшись духовной жизни, или же примкнул бы к воинствующей церкви и был бы ревностным инквизитором. Но, родившись во время упадка католичества, когда благочестие ослабело и церковь уже не могла подчинять своей власти силой, Антолин прозябал в неизвестности, занимая низшие должности в соборе, помогая церковному старосте заведовать жалкими деньгами, которые правительство давало на содержание собора. Он долго и тщательно обдумывал всякий расход в несколько су, стараясь устроить так, чтобы святой храм, как разоренная знатная семья, мот хоть прикрывать приличной внешностью свою нужду.
Ему несколько раз предлагали место духовника в женском монастыре, но он был слишком привязан к собору, чтобы покинуть его. Он гордился доверием сеньора архиепископа, дружбой каноников и совместной административной деятельностью с казначеем и старостой. Он не мог поэтому не выказывать высокомерного превосходства, когда стоял в рясе, с серебряным шестом в руках, и к нему подходили деревенские священники, заходившие в собор, когда они приезжали в Толедо.
У него были, конечно, слабости, свойственные всем духовным лицам. Он любил копить деньги и из скупости имел нищенский вид. Его грязная шапочка была всегда наследием от какого-нибудь каноника, который отдавал ее ему за негодностью, и ряса его, зеленовато-черного цвета, была такого же происхождения. При этом однако, по слухам, ходившим в верхнем монастыре, у дона Антолина были деньги и он давал их в рост. Впрочем он никогда не давал больше, чем два-три дуро самым бедным служителям церкви, и получал эти деньги обратно с процентами, когда в начале месяца производилась уплата жалованья служащим. Скупость и ростовщичество соединялись в нем с чрезвычайной честностью во всем, что касалось интересов церкви. Он беспощадно преследовал за малейшую утайку церковных денег и сдавал свои счеты церковному совету с необычайной аккуратностью, раздражая даже церковного старосту высчитыванием каждого гроша. Церковь была бедна – и отнять у неё хоть грош он считал грехом, заслуживающим вечных мучений в аду. Но и он, Антолин, как верный слуга Господень, был тоже беден, и потому считал вполне дозволенным пустить в рост деньги, которые он успел скопить, отказывая себе во всем. С ним жила его племянница Марикита, очень некрасивая, толстая, краснощекая девушка, приехавшая вести хозяйство своего дяди, о богатстве которого дошли слухи и до её деревушки. В верхнем монастыре она командовала всеми женщинами, пользуясь властью дона Антолина. Самые робкие из обитательниц верхнего монастыря составляли как бы двор вокруг неё; чтобы снискать её благоволение, они убирали комнаты и готовили за нее. Она же в это время, в монашеском платье, но очень тщательно причесанная, – это была единственная роскошь, которую разрешал ей дядя, – гуляла по галереям монастыря, надеясь встретить какого-нибудь случайно попавшего туда кадета, или привлечь взоры туристов, поднявшихся для осмотра башни или Залы Гигантов. Она кокетничала с кем только могла. Властная и суровая с женщинами, она нежно улыбалась всем холостякам, живущим в верхнем монастыре. Тато, сын старшего брата Габриэля, Томаса, был её большой друг. Она приходила к нему в отсутствие дяди и подолгу болтала с ним. Ей нравился грациозный мальчик, который готовился стать тореадором. Габриэль с его болезненным лицом, с таинственностью его далеких скитаний, тоже внушал ей большой интерес. Она была любезна даже со стариком Эстабаном, в виду того, что он был вдовец. Тато говорил со смехом, что вид мужского костюма сводил с ума бедную девушку, которая жила в доме, где почти все мужчины носили длинные женские одежды.
Дон Антолин знал Габриэля с детства и говорил ему «ты». Невежественный священник помнил блестящие успехи Габриэля в семинарии и видя его теперь жалким и больным, живущим в монастыре почти из милости, все-таки относился к нему с прежним уважением. Габриэль же боялся дона Антолина, зная его непримиримый фанатизм, и, встречаясь с ним, предпочитал только слушать его и ничего не говорить самому, чтобы не выдать себя. Дон Антолин первый потребовал бы его изгнания из монастыря, если бы узнал об его прошлом, а Габриэлю хотелось пожить спокойно в соборе никем неузнанным.
При встрече по утрам с Габриэлем, дон Антолин неизменно предлагал ему один и тот же вопрос:
– Ну что, как здоровье?
Габриэль был настроен оптимистически. Он знал, что не может выздороветь, но спокойная жизнь и заботливый уход брата, который насильно кормил его каждый час, как птичку, остановил течение болезни. Смерть встретила на пути большие преграды.
– Мне гораздо лучше, дон Антолин, – отвечал он. – A у вас вчера удачный был день?
«Серебряный Шест» опускал свои грязные костлявые руки в глубины своей рясы, вынимал оттуда три книжечки с талонами, красную, зеленую и белую, и принимался переворачивать листки, считая те, от которых остался только талон. Он так бережно обращался с этими книжечками, точно они имели большее значение для религии, чем Евангелие, стоявшее на аналое в церкви.
– Плохой был день, Габриэль! – говорил он. – Теперь зима и мало туристов. Самый лучший сезон – это весна, когда приезжают через Гибралтар англичане. Они едут на праздники в Севилью, а потом заезжают посмотреть наш собор. А когда устанавливается весеннее тепло, приезжают гости и из Мадрида и решаются, скрепя сердце, заплатить несколько грошей, чтобы посмотреть «Гигантов» и большой колокол. Тогда, по крайней мере, приятно продавать билеты. Был один день, Габриэль, когда я собрал восемьдесят дуро!.. Помню, как теперь, это было в праздник Тела Господня в прошлом году. Мариките пришлось зашивать карманы моей рясы, которые прорвались от тяжести пезет. Истинное было тогда благословение Господне!
Он с грустью смотрел на книжечки, опечаленный тем, что в зимние дни ему приходилось отрывать так мало листков. Все его мысли поглощены были желанием продать как можно больше входных билетов для осмотра достопримечательностей и сокровищ собора. В этом было единственное спасение церкви: этим современным способом покрывались расходы собора, и дон Антолин гордился тем, что именно он доставлял этот доход церкви и таким образом являлся до некоторой степени опорой храма.
– Видишь эти зеленые билеты? – говорил он Габриэлю. – Это самые дорогие: они стоят по две пезеты и дают право осмотреть самое интересное в соборе: сокровищницу, часовню Мадонны и «Очаво» – восьмиугольную мраморную часовню, где хранятся реликвии. Все реликвии других соборов ничто перед нашими, так как все они большей частью поддельные. A вот эти красные билеты стоят только по шести реалов и дают право осматривать ризницы, коллекцию облачений, часовни дона Альвареса де-Луна и кардинала Альбернозы, залу капитула с портретами архиепископов, словом, целый ряд интереснейших драгоценностей! Кто не сунет руку в карман, чтобы увидеть все это?
Потом, указывая на последнюю книжечку с талонами, он прибавлял почти презрительным тоном:
– Эти белые билеты стоят всего по два реала. Они дают доступ к «Зале Гигантов» и на колокольню. Их покупает простой народ, который приходит в собор по праздникам. Представь себе, что многие возмущаются продажей билетов, считая это грабежом. Недавно еще пришли три солдата из академии вместе с несколькими крестьянами и стали скандалить, требуя, чтобы их пустили смотреть «Гигантов» за два су. Точно мы милостыни просим! А многие уходят, ругаясь и браня церковь, как язычники, и делают непристойные надписи на стенах лестницы. Какие времена, какие ужасные времена, Габриэль!
Габриэль улыбался и ничего не отвечал, a дон Антолин, ободренный этим молчанием в котором он видел сочувствие к себе, продолжал с некоторой гордостью:
– Это ведь я выдумал бипеты, т.-е. собственно не выдумал, а впервые ввел в употребление здесь. Ты вот бывал в разных чужих странах и знаешь, что всюду можно все осматривать только за деньги. Сеньор кардинал, предшественник теперешнего – да сохранит его надолго Господь! – тоже много путешествовал и был человек с новыми понятиями. Это при нем устроили электрическое освещение в соборе. От него-то я и слышал, что в Риме и в других городах музеи и разные интересные здания всегда открыты для осмотра – только нужно платить за вход. Для публики это большое удобство, так как она может видеть все, что ее интересует, не обращаясь ни к кому за протекцией. И однажды, когда я с казначеем ломал себе голову, не зная, как покрыть все необходимые месячные расходы жалкой тысячью пезет от правительства, я предложил пускать в собор публику для осмотра по билетам. Представь себе, что многие были против этого. Протестовали каноники из молодых, говоря что-то о торговцах в храме; протестовали и старики, доказывая, что если собор показывал даром свои сокровища столько веков, то нельзя теперь этого менять. Они, конечно, были все правы – ведь каноники все умные и рассудительные люди, – иначе они не были бы канониками. Но в это дело вступился покойный кардинал – царство ему небесное! – и капитулу пришлось принять нововведение. Потом все были этому рады, – да и как было не радоваться! Знаешь, сколько денег было выручено в прошлом году за входные билеты? Более трех тысяч дуросов – почти столько же, сколько дает нам многогрешное правительство – и без всякого ущерба для кого бы то ни было. Публика приходит, платит, осматривает, что хочет, и уходит. Все это перелетные птицы – больше одного раза никто не является. И что за беда заплатить какие-нибудь четыре пезеты, если за них можно осмотреть знаменитейший собор в христианском мире, колыбель испанского католичества, толедский собор… Шутка ли сказать!
Дон Антолин устремил глаза на Габриэля; видя его загадочную улыбку, он принял ее за подтверждение своих слов и стал продолжать свои излияния.
– Не думай, Габриэль, – сказал он, – что я исполняю свое трудное дело без настоятельной необходимости. Кардинал мне доверяет, каноники относятся ко мне хорошо, а казначей только на меня и возлагает надежды. С помощью этих билетов мы имеем возможность удовлетворять нужды собора, и он сохраняет прежнее величие в глазах посетителей. В действительности же мы бедны, как крысы. К счастью, у нас остались еще на черный день крохи от нашего прежнего богатства. Если ветер или град сломает у нас расписные стекла окон, то у нас остался еще большой запас таких же стекол от прежних веков. Господи Боже мой! – ведь были времена, когда собор содержал на свои средства в ограде храма мастерские для живописи по стеклу, имел своих стекольщиков и других ремесленников, так что можно было предпринимать большие работы, не заказывая ничего на стороне. Если у нас порвется какая-нибудь риза, то есть в кладовых, для починки её, остатки дивной парчи, с вытканными на ней цветами и фигурами святых. Но когда-нибудь запас истощится. Что будет, когда разобьется последнее расписное стекло, когда не будет больше парчи для починки риз? Придется вставить в окна белые дешевые стекла, чтобы оградить собор от ветра и дождя. Собор будет похож – да простит мне Господь это сравнение! – на харчевню, и каноники толедского собора будут славить Бога в облачении деревенских священников.
Дон Антолин иронически засмеялся, точно будущее, которое он предсказывал, противоречило всем законам природы.
– Не думай, – продолжал он, – что мы бросаем деньги на ветер, или не стараемся извлечь деньги из чего только возможно. Вот, например, соборный сад, который был издавна собственностью твоей семьи, после смерти твоего брата отдается в аренду. Твоя тетка Томаса арендует его для своего сына и платит двадцать дуросов в год, – и то ей уступили за такую небольшую цену, в виду того, что она очень дружна с его святейшеством; они – друзья с детства. Я работаю, как каторжный следя за всем, что делается в соборе и в монастыре, чтобы нигде не было никаких злоупотреблений… Молодежи ведь нельзя доверится. Я должен сам забегать в «Очаво», чтобы посмотреть, требует ли твой племянник Тато билеты у посетителей при входе. Этот сорванец способен впускать народ даром, чтобы потом получить больше на чай. Потом нужно бежать в верхний монастырь, присмотреть за сапожником, который показывает «Гигантов». От меня никто не увернется, и никто не войдет, не заплатив за вход. Но зато уже я – увы! – давно не служу месс. В полдень, когда закрывают собор, я хожу тут по галерее, читая требник в ожидании часа, когда снова откроют церковь и могут явиться посетители, тогда я спускаюсь вниз. Такая жизнь не достойна благочестивого католика, и если Господь не примет во внимание, что я это все делаю для славы его храма, то я еще поплачусь за свое усердие спасением души!
Дон Антолин остановился на минуту, но сейчас же продолжал говорить дальше; он был неисчерпаем, когда речь шла о финансовом положении собора.
– Ах, Габриэль, – продолжал он – что значит то, что у нас осталось, в сравнении с тем, что было!.. Ведь ты и почти все здесь живущие понятия не имеете о том, как богат был наш собор. У него были царские богатства; временами даже он был богаче королей Испании. Ты с детства знал, как никто, историю наших знаменитых архиепископов; но о том, какие богатства они скопили, ты ни слова не можешь сказать. Вы, ученые, не интересуетесь материальными подробностями… Знаешь ли ты, какие дары мы получали от королей и от знатных вельмож и сколько они завещали собору после смерти? Я то ведь все это знаю; я все изучил по архивным материалам, потому что меня это интересует. Сколько раз, когда мы с казначеем ломаем себе голову над тем, как справиться с самыми мелкими расходами, я бешусь, видя, как мы обнищали, – и утешаюсь в то же время, вспоминая о минувшем богатстве. Ведь мы, Габриэль, были очень, очень богаты. Архиепископ толедский мог бы надеть на свою митру две короны – я не говорю: три, из почтения к папе…
Первый дар принес король Альфонс VI после того, как отвоевал Толедо. Я сам своими грешными глазами видел дарственную запись, великолепную, написанную на пергаменте готическими буквами. Добрый король даровал собору девять городов, которые я могу все назвать тебе, с мельницами, виноградниками, домами, лавками. В заключение он пишет в своей дарственной записи, как подобает щедрому христианскому рыцарю: «Все это я дарую этой церкви и тебе, архиепископ Бернардо, в свободное владение, которое никогда, ни за убийство, ни за другое какое-нибудь преступление не может будет быть у вас отнято. Аминь». Потом Альфонс VII даровал нам восемь деревень за Гвадалквивиром, несколько замков и десятину со всех денег, которые чеканились в Толедо, – и все это предназначалось на облачение пребендариев. Столько же и даже больше дал нам Альфонс VIII. А потом воинственный прелат дон Родриго, который отвоевал у мавров много земель, дал собору целое княжество с несколькими богатыми городами. A кроме королей, сколько знатных вельмож осыпали нас своими щедрыми дарами. Дон Лопе де Гаро, владелец Бискайских земель, не только оплатил из своих средств постройку церкви от Нотариальной двери до хора, но подарил еще собору поместье Алкубилет со всеми мельницами и рыбной ловлей и завещал нам ренту за то, чтобы за упокой его души жгли большую восковую свечу, ту, что называют у нас «драгоценной». Дон Альфонсо Телло де Менезес подарил нам четыре замка на берегах Гвадианы. И по их примеру много вельможей дарили нам земли, десятины и много другого.
Мы были сильны и бесконечно богаты, Габриэль. Территория соборных владений была величиной в большое княжество. У собора были владения на суше, на море и в воздухе. Не было провинции во всей Испании, где бы нам не принадлежало что-нибудь, – и все это усиливало славу Господню и благосостояние служителей церкви. За все платилась десятина собору: за печение хлеба, за улов рыбы, за право охоты, за чеканку монеты, за право прохода по дорогам. Крестьяне, не платившие ни налогов, ни податей, были преданы королю, а для спасения души охотно давали церкви один сноп – самый лучший – из десяти. Хлеба было у нас так много, что он едва умещался в амбарах. Какие это были времена, Габриэль! Жива была вера, а это самое главное в жизни. Без веры не может быть ни чести, ни добродетели. Ничего хорошего не может быть, когда угасает вера!
Он остановился на минуту, тяжело дыша прямо в лицо Габриэлю. Он весь проникся жизнью собора и совмещал в себе все запахи храма. От его рясы шел затхлый запах – старых каменных стен, а дыхание его пропитано было сыростью каналов и водосточных труб.
Воспоминание о минувшем богатстве воспламенило старика, и он дал волю своему возмущению.
– И после такого богатства, Габриэль, вот в какую горькую нужду мы впали теперь! Я, слуга Господень, должен продавать билеты, точно на бой быков; храм Божий уподобился театру, и мы должны радоваться приходу в храм каких-то еретиков, недостойных созерцать сокровища храма… Я должен им улыбаться, чтобы собрать что-нибудь на пропитание нам…
Дон Антолин не переставал плакаться на несчастную судьбу церкви, пока они не дошли до дверей его квартиры. Из дверей высунулось некрасивое лицо Марикиты, которая позвала его.
– Дядя, – сказала она, – довольно гулять. Шоколад остынет.
Пропустив дядю в дверь, она, улыбаясь, обратилась к Габриэлю и попросила его тоже зайти к ним. Ей нравился этот болезненный таинственный пришелец издалека, и она всячески старалась подружиться с ним.
Габриэль отклонил её приглашение, и когда она, наконец, ушла к себе, он еще походил по галерее, прежде чем пойти выпить чашку молока, которую брат приготовлял ему каждое утро.
Часов около восьми спускался дон-Луись, регент, всегда театрально завернувшись в плащ и откинув назад шляпу, которая окружала ореолом его большую голову. Он рассеянно напевал что-то, и тревожно спрашивал, не началась ли уже служба, потому что ему грозили штрафом за постоянные опаздывания. Габриэль чувствовал симпатию к этому священнику с душой художника, который прозябал, занимая ничтожное положение в соборе, и больше интересовался музыкой, нежели догматами веры.
Днем Габриэль поднимался в маленькую комнатку, которую занимал регент, этажом выше квартиры Эстабана. В комнатке этой помещалось все имущество музыканта: железная кровать, которая осталась у него еще от времен семинарии, фисгармония и два гипсовых бюста: Бетховена и Моцарта, а также кипа нот, переплетенных партитур и нотных листов.
– Вот на что уходят его деньги! – ворчал старик Эстабан, когда он заходил к регенту, и видел разбросанные по всей комнате ноты. – Никогда у него не остается ни гроша денег. Чуть получил жалованье, сейчас же отправляется в Мадрид – покупать еще ноты. Лучше бы, дон-Луис, вы купили себе новую шляпу, хотя бы самую скромную, а то вы приводите в ужас каноников своим нищенским видом.
Зимой, регент и Габриэль уходили, после обедни, в комнатку музыканта. Каноники, спасаясь от холода и дождя, гуляли по галереям верхнего монастыря, чтобы не лишать себя моциона, необходимого для упорядоченности их образа жизни. Дождь стучал в окна, и при сером печальном свете дон-Луис перелистывал страницы партитур и, тихонько наигрывая что-нибудь на, фисгармонии, разговаривал с Габриэлем, который сидел на кровати, за неимением второго стула.
Музыкант говорил с воодушевлением о своих любимых музыкальных произведениях. Среди какой-нибудь восторженной тирады он вдруг останавливался и начинал играть; звуки наполняли комнату и, спускаясь по лестнице, доходили до гулявших внизу, как отдаленное эха Потом он вдруг переставал играть, обрывая игру на самом интересном месте, и начинал снова говорить, точно боялся, что его мысли рассеются, прежде чем он успеет их высказать.
Габриэль был первый человек из всех знакомых дона Луиса, который слушал часами его излияния, не тяготясь и не считая его сумасшедшим. Напротив того, замечания, которые он вставлял, прерывая дона Луиса, показывали, что он его слушает с интересом. Все беседы кончались обыкновенно гимнами регента Бетховену, к которому он относился с благоговением.
– Я любил его всю жизнь, – говорил регент. – Меня воспитал монах иеронимит, который, после закрытия его монастыря, скитался по миру, преподавая игру на виолончели. Иеронимиты были всегда музыкантами. Вы этого, может быть, не знали, и я не знал, как и вы, прежде чем меня не принял под свое покровительство монах, ставший для меня настоящим отцом. Оказывается, что всякий монашеский орден выбирал в прежнее время какую-нибудь специальность: одни, кажется бенедиктинцы, писали примечания к старым книгам; другие изготовляли ликеры, иные строили клетки для птиц. А иеронимиты изучали музыку и каждый играл на каком-нибудь избираемом им инструменте. Благодаря им в испанских церквах сохранился хоть отчасти музыкальный вкус. И какие они составляли оркестры в монастырях!.. Испанские дамы очень любили ходить по воскресеньям днем в монастырскую часовню, где собирались отцы, из которых почти все были хорошие музыканты. В то время не существовало иных концертов… При их полной обеспеченности и при их любви к музыке, которая была для них к тому же священным долгом, они были, конечно, замечательными артистами. И поэтому, когда изгнали монахов из монастырей, иеронимиты ничуть не пострадали. Им не приходилось служить обедни из милости или жить приживалами в благочестивых семействах. Они легко пристраивались органистами или регентами. Их нарасхват приглашали к себе разные церкви. Некоторые из них, более смелые, желавшие видеть вблизи музыкальный мир, который казался им каким-то волшебным раем издали, поступали в театральные оркестры, путешествовали, добирались до Италии и так преображались, что их едва ли узнал бы их настоятель.
К таковым принадлежал и мой воспитатель. Что это был за человек! Он был добрый христианин, но настолько увлекался музыкой, что почти перестал чувствовать себя монахом. Когда ему заявили, что скоро вновь откроют монастыри, он равнодушно пожал плечами: его гораздо больше интересовала новая соната… Много слов этого монаха навсегда врезалось мне в память. Однажды в Мадриде, когда я еще был совсем ребенком, он повел меня к знакомым ему музыкантам, которые играли в это время только для себя знаменитый Septuor's. Слышали ли вы когда-нибудь это самое свежее и самое прекрасное творение Бетховена? Помню моего учителя, когда он ушел тогда, после музыки, опустив голову, и тащил меня за собой; я едва поспевал за ним, так он быстро ходил своими длинными ногами. Когда мы вернулись домой, он пристально посмотрел на меня и сказал мне как взрослому:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.