Текст книги "Город у моря"
Автор книги: Владимир Беляев
Жанр: Классическая проза, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
ПИСЬМА ДРУЗЬЯМ
– Нехай вам грець! Чешите языками дальше, а я пойду хлопцам писать! – так сказал я Маремухе и Саше, выслушав терпеливо все их насмешки по поводу моей вечерней отлучки.
Оставляя их вдвоем в мезонине, я так и не сказал им, где пропадал весь вечер третьего дня. Как выяснилось из допроса с пристрастием, который мне учинили хлопцы, они намеревались и впредь контролировать каждый мой шаг, опасаясь: а не отрываюсь ли я от коллектива? Они по-товарищески боялись, как бы я не свихнулся на стороне, не «переродился», и разными намеками хотели выведать у меня все. А я не смог признаться. Заикнись я только про званый ужин да про раков – получилась бы такая проработка, только держись! А разве я честь нашего флага у того инженера не держал? Держал!
Еще в сенях я переобулся в легкие тапочки, а литейные мои «колеса» выставил в козий сарайчик до понедельника.
Под забором в нашем дворике приютилась ветхая, обросшая диким виноградом беседка. Посреди нее был вкопан в землю шестигранный столик.
Славно писалось в уютной тени беседки! Ветерок-низовка иногда залетал сюда с моря и шевелил обложку тетради, то приоткрывая ее, то укладывая листочки на место.
Сперва я написал Фурману – в Луганск, на завод имени Октябрьской революции, Монусу Гузарчику – в Харьков и, конечно, Гале Кушнир – в Одессу. С самого утра я думал над тем, что мне написать ей. Обида, которую нанесла она мне, взяв было сторону Тиктора в истории с Францем-Иосифом, теперь казалась совсем пустяковой.
Забыв все досадные колкости и мелкие обиды, я вспоминал сейчас только все милое и нежное. Скромную, веселую Галю я невольно сравнивал с Анжеликой – со всеми ее суевериями, с лампадкой на ковре, тоскливой феей да увлечениями чарльстоном.
«Конечно же, Галя во сто тысяч раз скромнее, проще и сердечнее!» – думал я, старательно выводя в конце открытки строки:
"…И если это письмецо найдет тебя, выбери свободную минутку, Галя, напиши, как ты живешь, как устроилась, нравится ли тебе работа, Одесса, – словом, все опиши и вспомни при этом наши прогулки в Старую крепость и все то хорошее, что было между нами. Просят тебе передать пламенный комсомольский привет Петрусь и Саша Бобырь, которые живут со мной в одном домике, у самого Азовского моря.
С комсомольским приветом Василий Манджура".
Никакой уверенности в том, что мои письма дойдут до адресатов, у меня не было. Расставаясь, мы записали названия заводов, на которых будем работать, и все. Но ведь на заводах тысячи рабочих!
Никите Коломейцу я решил написать большое, обстоятельное письмо. Его-то адрес впечатался в мою память на всю жизнь: "Город Н., Больничная площадь, школа ФЗУ около завода «Мотор». Старательно я вывел этот адрес и придавил голубенький конвертик камешком-голышом, чтобы не унес его ветер. Но стоило мне раскрыть тетрадку, как я понял, что в ней кто-то хозяйничал. Две страницы были вырваны из середины, а на первой красовался знакомый почерк Бобыря.
Прочитал я и невольно улыбнулся.
"Начальнику городского отдела ГПУ.
У меня очень хорошая память. Увидел кого – запомнил навеки. Это я все к тому, чтобы вы, товарищ начальник, отнеслись…
Здесь Сашкино послание обрывалось. Последнее его слово «отнеслись» появилось позже, взамен зачеркнутой фразы: «не смеялись, как мои товарищи».
Снова мне живо представился день приезда, распаленный Саша Бобырь, доказывающий, что возле киоска с бузой он видел Печерицу. Не забыл я, какой вопль поднял Саша, когда Маремуха спросил: "А ты не сказал, увидя Печерицу: "Чур меня, чур!
Сложив вчетверо испорченную страничку, я положил ее в кармашек косоворотки и принялся сочинять письмо Никите Коломейцу. Длиннющее оно получилось. И виноват в этом не столько я, сколько сам Коломеец.
Накануне расставания Никита сказал: «Одно прошу, милый, побольше подробностей. Жизнь всякого человека состоит из множества мелочей, и только тот является настоящим человеком, кто не утонет в этой каше, а, разобравшись, что к чему, найдет правильную дорогу вперед. Потому давай-ка, брат Васенька, побольше мне поучительных мелочей, которые ты заметил на новом месте. Я постараюсь в них разобраться и использую в работе с новым выпуском фабзайцев».
Я и «давал мелочи», как говорят кочегары, «на полное давление». Все написал Коломейцу: и как Тиктор уединился от нас в поездке, и как мы боялись сперва, что у крупной домовладелицы поселимся, и как Печерица привиделся Саше Бобырю у киоска с бузой, и даже этого специалиста по пушечным ударам Зюзю Тритузного, который чуть не встал поперек нашей дороги, я распатронил так, что держись! Сообщил я Никите, что продумываю на досуге одно изобретение по поводу подогрева машинок. Очень обстоятельно описал историю своего визита в танцкласс Рогаль-Пионтковской. А чтобы Никита, чего доброго, не вздумал упрекать в увлечении танцульками, объяснил причину посещения этого заведения:
«Хотел воочию проверить, не является ли здешняя Рогаль-Пионтковская родственницей той старой графини, которая жила у нас на Заречье и так гостеприимно встречала у себя в усадьбе атамана Петлюру, „сичовиков“, Коновальца, представителей Антанты и других врагов Советской власти».
Я просил Никиту узнать поподробнее, какая судьба постигла графиню и ее породистого братца.
Описал нашего красного директора Ивана Федоровича Руденко, который по-отцовски обошелся с нами. Рассказал в письме Никите, как заботится Иван Федорович о рабочем классе: крышу в литейном возводит и сам пытается разгадать секреты, увезенные иностранцами.
Уже смеркалось, и потому письмо пришлось закончить кое-как, на скорую руку. Дальше я написал Никите о мелочи, на мой взгляд, весьма полезной:
"…Передай инструктору Козакевичу: пусть он велит обрезать рукава до локтей тем новым ученикам, которые работают у него в литейной. Сколько у нас браку получалось из-за этих длинных рукавов, а никто не обращал на это внимания. Сообразили только здесь. А дело простое: ползет фабзаяц над раскрытой формой и задевает песок манжетами. В одном месте крючком подрыв исправит, а в других местах сам же невольно сору насыплет. Получаются и раковины и заусеницы. С подрезанными же рукавами формовать куда сподручнее и скорость движения большая. Пусть также Жора растолкует всем литейщикам, что такое кокили, для чего они служат, а еще того лучше – нехай он ради примера заформует да зальет детальку с кокилем. Полезно очень. А то взять, к примеру, меня: лишь тут впервые я увидел, что это за штука такая…
Солнце уже свалило в море. На прогретую и усталую землю спускались теплые молочные сумерки. А я все писал и писал. Даже рука заныла, хуже, чем от набойки.
ЖЕРТВЫ САЛОНА
Все воскресенье вместе с хлопцами мы провалялись в приморском песке, как заправские курортники.
Прокаленный солнцем до самых костей, коричнево-красный от загара, я медленно брел по мягкому асфальту и наткнулся на Головацкого.
Он шел на прогулку в легкой апашке, в кремовых брюках, в сандалиях на босу ногу.
– Ищу пристанища от жары! – сказал Головацкий, здороваясь. – Вентилятор дома испортился. Пробовал читать – невмоготу. Размаривает. Уже и бузу пил и яблочный квас с изюмом – не помогло. Давай заберемся туда, подальше! – И Головацкий кивнул головой в глубь парка.
Признаться, я думал по случаю воскресенья навестить Турунду, даже друзей звал туда к нему, в Лиски, на берег моря, но они отказались. Предложение Головацкого заставило меня изменить первоначальный план. Мы смешались с гуляющими и пошли аллеей мимо площадки летнего театра, отгороженного высокой решеткой. Там дробно стрекотал киноаппарат, и под самым экраном слышались одинокие звуки рояля. Сегодня на открытом воздухе давали «Медвежью свадьбу» и «Кирпичики» – две картины в один сеанс. Гуляющие повалили туда, и в аллеях для воскресного дня было сравнительно просторно.
В зеленом тупике, куда пришли мы с Головацким, оказалось совсем пустынно. Сквозь решетку сада просматривался освещенный переулок, который вел на Генуэзскую. Тупик сада, образуемый ветвистыми деревьями, оставался в тени, и мы сразу почувствовали себя прекрасно, откинувшись на выгнутую спинку скамеечки.
– Тс-с! Внимание, Манджура! – подтолкнул меня Головацкий, указывая на переулок.
В полутьму Парковой улицы выпорхнули две девушки в легких ситцевых платьях. Едва очутились они в тени лип, как первая девушка присела на ступеньку крылечка. Поспешно, словно ее догонял кто-то, она стала проделывать какие-то фокусы со своими ногами. Скоро я понял, что девушки освобождаются от туфель. Потом, как кожу со змеи, они стянули длинные чулки, засунули их в туфли и бережно завернули обувку в газеты, еще заранее припасенные для этой цели. Оглядываясь и разминая ноги, по-видимому чувствуя себя отлично босиком, девушки побежали в сторону Лисок. И тотчас же из освещенного переулка под тень лип выпорхнула целая стайка подруг. Подбежав к крылечку и садясь на ту же ступеньку, они проделали то же самое, что и их предшественницы, и, завернув свои узкие туфли кто в старую газету, кто в платок, легко и радостно разбежались по домам.
Улыбаясь и таинственно поглядывая на меня своими умными глазами, Головацкий сказал:
– И смех и грех, не правда ли? Такое зрелище можно наблюдать отсюда каждый вечер.
– Смотри, еще! – шепнул я. – Новые жертвы!..
На Парковую вырвались, пошатываясь, две подруги. Одна была в блузочке-матроске, с челкой на лбу. Другая придумала себе платье-тунику с удивительно широкими рукавами.
Девушка в матроске с откидным воротником даже до заветной ступеньки не могла добраться. Она с ходу обхватила старую липу и, прижавшись к ней, сбросила с ног блестящие туфельки.
– Какое блаженство! – донесся сюда ее тонкий голосок. – Думала – сомлею, так жать стали!
– Чулки-то стяни, Марлен, – сказала ее подруга, уже присевшая на крылечко, – подошву протопчешь!
– Погоди. Пусть пальцы отдохнут… – И девушка в матроске медленно прошлась под липами в одних чулках, как бы остужая ноги на камнях тротуара.
– А вольно тебе было такие тесные заказывать! – сказала ее подруга, стягивая чулки.
– Да я и так тридцать седьмой ношу. Куда же боле? Смеяться станут… – отозвалась Марлен.
Когда девушки растворились в сумерках, убегая босиком на Лиски, Головацкий сказал:
– Та, что в матроске, на заводе у нас работает.
– Откуда же они так бежали?
– Штатные завсегдатаи танцкласса Рогаль-Пионтковской… Ты не был там?
– Был! – буркнул я и заколебался: стоит ли рассказывать Головацкому, как та мадам обозвала меня хамом?
– Что же ты думаешь по поводу увиденного?
– Заведение для оболванивания молодежи!
– Руку, дружище! – воскликнул Головацкий. – Значит, мы с тобою одного мнения… В салоне Рогаль-Пионтковской молодого человека отучают мыслить. Ему преподносят суррогат веселья и заслоняют от него удивительно интересный мир, можно сказать – целую вселенную. – Головацкий оглянулся и продолжал: – …Вот эти деревья, звезды, что мерцают на небе, даже эти песчинки, что, хрустя под ногами, скрывают еще в себе множество неразгаданных тайн природы. Тайны эти ждут человека, который бы пришел к ним и, открыв их, помог обществу. Глянь-ка на эти домики, что перед нами. Познай способ их постройки, пошевели мозгами: а нельзя ли строить лучше, практичнее, удобнее, чем строили наши деды, строить так, чтобы солнце гостило в этих домиках круглый день? Разве это не задача, которой стоит посвятить всю жизнь? Или, скажем, перенесемся с тобой мысленно на берег моря. Как мы еще мало его знаем! Рыбку-то нашу, азовскую, все еще по старинке волокушами вытягивают, а ведь где-то уже есть электрический лов. Или другая задача: поймать энергию прибоев, поставить ее на службу социализму! Разве это не сказка, которую можно сделать былью? А ведь ежевечерне десятки людей – перед которыми возможно такое интересное будущее! – по нескольку часов, как нанятые, бесцельно дрыгают ногами. Позор!
– Так надо это безобразие прекратить.
– Видишь, Манджура, однажды я уже пробовал повести борьбу с этой мадам, но кое-какие ортодоксы на меня зашикали: мельчишь, мол, Толя! Нам, мол, следует проблемы решать, а ты привязался к танцульке. А я вовсе не мельчу. Если мадам Рогаль-Пионтковская и окочурится в один прекрасный день, с влиянием ее придется еще долго бороться… Вот эта, в матроске, – скромная и очень понятливая девушка. Однажды в библиотеке я заглянул в ее абонемент и в восторг пришел, сколько книг она прочла. А потом затащили ее подружки на эти шимми да фокстроты раз-другой, и на глазах меняться стала. Сперва челку себе завела модную, потом брови выщипала какими-то невообразимыми зигзагами, а погодя и перекрестилась.
– В церкви? Комсомолка?!
– До церкви пока дело не дошло, – сказал Головацкий, – домашним образом перекрест устроила. Надоело, видишь, ей скромное имя Ольга, назвала себя Марлен. Ну, а подружкам только подавай! Они сами такие: вчера еще были Варвары, Даши, Кати, а как заглянули к Рогаль-Пионтковской, перекрестились на заграничный лад: Нелли, Марго, Лизетты… В слесарно-сборочном даже одна Беатриче объявилась – Авдотья в прошлом…
– Скажи… а Анжелика – тоже заграничное имя? – спросил я мимоходом.
– Ты про дочку главного инженера? Тоже перекрест. Правда, более скромный. По метрике – Ангелина. Всего две буквы исправила.
– А хлопцы-перекресты есть?
– Встречаются. В транспортном цехе, например, работает возчиком некто Миша Осауленко. В позапрошлом году он сотворил глупость – искололся весь у одного безработного морячка. Живого места на коже не осталось. Все в татуировках: якоря, русалки, обезьяны, Исаакиевский собор, а на спине ему изобразили банановую рощу на Гавайских островах. На пузе накололи штоф, бубновый туз и красотку. А под этим – надпись: «Вот что нас губит!» Чуть заражение крови не получил от этих наколов. Ездил на битюгах забинтованный, пока не свалился. А потом проклинал себя на чем свет стоит. Выйдет на пляж загорать – а вокруг него толпа собирается: что это, мол, за оригинал такой разрисованный? Люди приезжие думали, что Миша – старый морской волк, а он дальше Белореченской косы не отплывал, да и то в тихую погоду, ибо его море бьет крепко. Пришлось ему, бедняге, уходить купаться на Матросскую слободку – подальше от глаз. Но, думаешь, он набрался ума-разума от этого промаха?.. Открыла Рогаль-Пионтковская свой танцкласс, он и причалил туда от скуки. А плясать парень здоров! Ясно – мадам комплименты говорит и на свой лад всех настраивает. Иду однажды на завод, слышу – позади этот разрисованный Миша едет на своей платформе и поет во весь голос: «Джон Грей был всех смелее, Джон Грей всегда таков…» Другой же танцор кричит ему с панели: «Эдуард! Закурить нет?»
– Ты шутишь, наверное, Толя? – сказал я.
– Какие могут быть шутки! Чистая правда. Пошел я в транспортный цех. «Как тебе, говорю, не стыдно? Неужели ты сам себя не уважаешь?»
– А он что тебе сказал?
– Брыкался сперва. Дескать, это «мое личное дело». Поговорили мы с ним часок-другой, и он наконец согласился, что дурость показывает.
– А сейчас на танцульки ходит?
– Одумался. Зато другие без танцкласса жить не могут. Вот эта Марлен. Из рабочей семьи, хорошая разметчица, а тоже поплелась к самому модному сапожнику Гарагоничу. «Давай, говорит, построй мне по журналу лакированные туфли на самом высоком каблуке».
Гарагонич, не будь дурак, содрал с нее всю получку, поднял ее на добрых десять сантиметров, а как там она ходить будет – это его не касается. Ты сам видел, качается, как на ходулях. И все это, друже, из того салона расползается. Главный очаг мещанства! Мадам действует на молодежь тихой сапой. Приятельницы ей песенки шлют заграничные, ноты, пластиночки для граммофона, модные журналы, а она их распространяет. Пора нам, Вася, дать бой!
– Как же бой давать, коли у нее патент?
Головацкий засмеялся:
– По-твоему, патент – это охранная грамота для частника? Залог того, что государство ему на пятки наступать не будет? Наивен же ты, Манджура! Давай-ка лучше потолкуем, как действовать.
…Так, душным вечером, на окраине городского парка, вблизи кустов зацветающего жасмина, возник наш план наступления на танцевальный салон Рогаль-Пионтковской.
Все до мелочей мы продумали и обсудили на этой скамеечке. Когда все уже было договорено, Головацкий спросил:
– Ты не очень устал сегодня?
– Нет. А что?
– Быть можем, мы проследуем в мою хижину и там набросаем все наши замыслы на бумагу, чтобы ничего не растерялось?
КАЮТА НА СУШЕ
Головацкий жил в маленьком флигельке на площади Народной мести.
Мы прошли в глубь запущенного длинного двора. Около двери флигелька Головацкий пошарил рукой под стрехой и нашел ключ. Висячая колодка скрипнула под его руками.
Зажигая свет в сенях, Толя пропустил меня вперед. Задняя стенка прохладных сеней была сплошь заставлена книгами. И в комнате повсюду виднелись книги: на полках, на этажерке, даже на неокрашенных табуретках.
– Только ты не удивляйся некоторым моим причудам, – как бы извиняясь, предупредил он, – я, видишь ли, болельщик моря…
Меблировка небольшой комнаты состояла из узенькой койки, застланной пушистым зеленым одеялом, письменного стола и круглого обеденного столика, над которым спускалась висячая лампа под зеленым абажуром. Мне сразу бросилось в глаза, что два окна, выходящие во двор, были круглые, как пароходные иллюминаторы. Спасательный круг с надписью «Очаков» дополнял сходство этой комнаты с корабельной каютой. И стул был тяжелый, дубовый, какие бывают на пароходах в капитанской рубке.
– Тебя окна удивляют? – спросил Головацкий. – Если бы ты только знал, какую баталию пришлось мне вести с квартирной хозяйкой, пока она разрешила перестроить их таким образом.
– Они же наглухо у тебя в стенку замурованы! Воздуха нет.
– Ничего подобного! – И Головацкий, как бы оправдываясь передо мною за свое чудачество, повернул невидимую прежде защелку. Он потянул на себя круглое, чуть побольше спасательного круга, окошечко. Со двора повеяло запахом цветов, и молодая луна сразу приблизилась к этому флигельку. – Моя конструкция, – сказал Толя, открывая другое окно. – Сам подмуровку делал, ребята из столярного по моему чертежу рамы сколотили. Необычно, правда? А я люблю! Как на море себя чувствуешь. В состоянии движения. А эти квадратные гляделки располагают к покою.
– Но поголовное большинство людей пользуется же квадратными окнами?
– Привыкли к мрачному однообразию, – полушутя, полусерьезно сказал Толя. – Обрати, например, внимание – с прошлых времен в нашей одежде еще преобладает черный цвет: черные картузы, кепки, костюмы, платки у наших бабушек и даже выходные платья у девушек. А разве не пора повести борьбу против этого траура в повседневной жизни? Природа ведь так богата красками! Сколько прекрасных цветов в сиянии радуги, в оттенках неба над морем! Тут надо смело рвать с прошлым!
– Да ты не горячись, Толя. Я просто спросил тебя, – успокоил я хозяина странной комнаты и подошел к полке с книгами.
Каких только книг у него не было! И по географии, и по биохимии, и по логике… Старинная лоция Азовского моря соседствовала с учебниками астрономии и навигации. В простенках между полками висели таблицы с видами рыб, морские узлы на дощечках, изображения пароходов, идущих под сигнальными огнями, и даже чертеж двухмачтового парусного судна.
– Ты небось моряком хочешь стать?
– Почему ты так думаешь? – И Толя очень пристально глянул на меня, желая узнать, понял ли я на самом деле цель его жизни.
– Да вот литература у тебя все о море! – И я кивнул головой в сторону морских книг.
– Надо, милый, хорошо знать не только ту землю, на которой живешь, но и то море, которое расстилается в десяти шагах отсюда. А быть может, когда-нибудь и поплавать придется. Ведь мы же, комсомольцы, шефствуем над флотом!
– А этот офицер… кто? – спросил я настороженно, разглядывая над кроватью Головацкого бережно окантованный под стеклом фотографический портрет морского офицера в черной накидке, при кортике, в очень высокой фуражке.
– Лейтенант Петр Шмидт, – объяснил Головацкий.
– Какой Шмидт? Тот, чье имя завод носит?
– Он самый. Тот, который поднял сигнал: «Командую флотом. Шмидт». Выступал против царизма, любил рабочий люд. Свою роль в революции сыграл. Недаром рабочие Севастополя избрали его в Совет депутатов!
– Давно его именем завод назван?
– Вскоре после революции. И ты думаешь, случайно?
– Не знаю…
– Тогда слушай… Дело в том, что Шмидт немного работал на нашем заводе…
– Шмидт? Офицер Шмидт?
– Ну да, мичман Шмидт! Его родственники тут жили. И он, решив повидать собственными глазами, как живет рабочий люд, на время отпуска сменил мичманский китель на рабочую блузу… Или возьми историю самого портрета Шмидта, – продолжал, воодушевляясь, Головацкий. – Как узнал я от стариков про лейтенанта, пустился по его следам. Интересно же! Все газеты старые того времени перечел, дом, в котором его семья жила, излазил весь, от чердака до погреба. Но увы! Ничего не сохранилось. Как-никак двадцать лет миновало. Три войны, три революции, голод. А потом думаю: не мог Шмидт жить в нашем городе и ни разу не сняться, будучи в отпуску! Пересмотрел у всех частных фотографов негативы тех лет – и вот, полюбуйся, отыскал совершенно случайно. Увеличение уже по моему заказу делали.
– Так надо его в музей! Для всех!
– Неужели ты думаешь, я такой шкурник? В тот же день, когда портрет Шмидта был у меня, я отослал негатив в Исторический музей. Мне и письмо благодарственное оттуда пришло.
– А круг откуда?
– Извозчик один надоумил, Володька некто.
– Бывший партизан? Рука повреждена?
– Он самый. Обмолвился как-то, что в Матросской слободке живет один севастополец, чуть ли не участник самого восстания. Я к нему. Оказалось, сам-то он на «Очакове» не ходил, но круг с того мятежного корабля сохранил. Реликвия! Еле вымолил.
Кофе в кастрюльке забурлил. Головацкий приподнял медную кастрюльку и проложил между ее донцем и голубеньким пламенем спиртовки железную планку. Напиток, который он готовил, требовал постепенного и малого подогрева.
– Взгляни теперь на эту фотографию, Манджура, – сказал Толя, подходя широкими шагами к противоположной стене. – Тоже наш земляк.
Я увидел на фотографии бравого морского офицера в царской форме. Он сидел прямо перед аппаратом, в белом кителе, разукрашенном орденами, в белой фуражке с темным околышем, положив руки на колени.
– Что это ты белопогонниками увлекаешься?
– Во-первых, погоны у него темного цвета, – поправил меня Головацкий. – Во-вторых, если бы все царские офицеры прошли такую жизненную школу, как этот человек, и хлебнули горя столько же, то, возможно, Деникины да колчаки не смогли бы выступать с оружием против революции. На кого бы они тогда опирались?.. Это, к твоему сведению, Георгий Седов, знаменитый исследователь Арктики, погибший от цинги во льдах, на пути к Северному полюсу.
– А он тоже с Азовского моря?
– Ну конечно! С Кривой косы. Как видишь, офицер офицеру рознь. Если бы у лейтенанта Шмидта, помимо его искренних стремлений свергнуть самодержавие, был характер Георгия Седова, то кто знает, как бы окончилось восстание на «Очакове»!
– Седов, значит, хороший человек был? – спросил я осторожно, уже окончательно теряясь.
– Он был из простонародья и любил свою родину! – сказал вдохновенно Головацкий и достал с полки какую-то книгу. – Послушай-ка слова последнего приказа Седова, написанные перед выходом к Северному полюсу. Он написал этот приказ второго февраля тысяча девятьсот четырнадцатого года, будучи уже совершенно больным. "…Итак, в сегодняшний день мы выступаем к полюсу. Это – событие для нас и для нашей родины. Об этом уже давно мечтали великие русские люди – Ломоносов, Менделеев и другие. На долю же нас, маленьких людей, выпала большая честь осуществить их мечту и сделать посильные научные и идейные завоевания в полярных исследованиях на пользу и гордость нашего дорогого отечества. Мне не хочется сказать вам, дорогие спутники, «прощайте», но хочется сказать вам «до свидания», чтобы снова обнять вас и вместе порадоваться на наш общий успех и вместе же вернуться на родину…
– А вернуться ему удалось? – спросил я.
– Его похоронили там, в Арктике, на пути к цели. Он жизнь свою отдал за народное дело, а царские министры его тем временем бранью в газетах осыпали…
– Да, такой человек, не задумываясь, принял бы Советскую власть. И не стал бы шипеть по углам, как Андрыхевич! – выпалил я.
– Ну, тоже сравнил… кречета с лягушкой… – Головацкий посмотрел на меня с укоризной. – Тот, кого ты назвал, просто обыватель с высшим техническим образованием. Ты что, знаешь Адрыхевича лично?
– Познакомился на днях случайно, – ответил я.
– Любопытно даже, как человек уже во втором поколении переродился. Его родители в Царстве Польском против русского императора мятеж подымали. Их за это в Сибирь сослали. А вот сынок стал царю да капиталистам служить и революцию воспринял как большую личную неприятность.
– Но прямо он об этом не говорит?
– Иной раз любит разыграть демократа, совершает вылазки из своего особнячка в город. Преимущественно под воскресенье. В пивные заходит, в «Родимую сторонку» – слепых баянистов слушать. Пиво попивает да разговоры разговаривает. Кое-кто из мастеров под его влиянием. Души в нем не чают.
– Но так-то в общем он человек знающий, пользу приносит?
– Приходится работать. Иного выхода у него нет. Я себе хорошо представляю, что бы с Андрыхевичем произошло в случае войны! А насчет пользы – что ж? Пользу можно приносить еле-еле, проформы ради, и можно – от всего сердца, с полной отдачей. Этот же барин только служит. Ты слыхал, наверное, что многие производственные секреты иностранцы, уезжая, скрыли или увезли – кто их знает! Иван Федорович бьется, бьется, но пока результаты невелики. А инженер главный ходит вокруг да около, бровями шевелит да посмеивается. Теперь посуди: неужели Гриевз от своего главного инженера имел тайны? У хорошего, опытного инженера они в душе запечатлеться должны без всяких чертежей. Чертежи – отговорка. Он сердце свое раскрыть не хочет.
– Других порядков ждет! Думает, переменится все, – согласился я с Головацким и рассказал ему о своем споре с инженером.
– Ну, видишь! Чего же боле? Какие тебе еще откровенные признания нужны? – воскликнул Головацкий и, видя, что кофе вскипает, притушил немного горелку. – Не любит он нас. Люди, подобные Андрыхевичу, не помогают нам. Они нас подстерегают. Ты понимаешь, Василь, подстерегают!.. Подмечают каждый наш промах, каждую ошибку, чтобы позлорадствовать потом… Да пусти сюда опять Деникина с иностранцами – он первый ему на блюде хлеб-соль преподнесет!
– А дочка у него такая же? – спросил я, выждав, пока весь гнев Толи выльется на старого инженера.
– Анжелика? Подрастающая гагара. Это о таких прекрасно сказал Горький: «И гагары тоже стонут, – им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает».
Головацкий разлил густой-прегустой дымящийся кофе в маленькие бордовые чашечки с черными пятнышками, похожими на крапинки крыльев божьей коровки. Потом сходил в сени и, зачерпнув из кадки воды, налил два стакана.
– Турецкий кофе пьют так, – сказал он, – глоток воды, глоток кофе. Иначе сердце заходится. Крепкий очень.
В двенадцатом часу ночи покидал я Толину «каюту».
Улицы города уже опустели. Летучие мыши неслышно скользили над головой, когда я проходил мимо парка, закрытого на ночь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.