Текст книги "Самарская вольница. Степан Разин"
Автор книги: Владимир Буртовой
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Глаза у Томилки – жуткий омут, в который глядеть, и то мороз по коже дерет: черные зрачки в них совсем неразличимы. Да еще эта постоянная загадочная, ни дать ни взять сатанинская улыбка на порезанных ножом губах, даже усы и борода пореза не могли укрыть. Знал Яков Брылев, что еще позапрошлым летом Томилка вместе с теперешним самарским катом Ефимкой промышляли на большой дороге, ночами грелись под воровским солнышком, как они называли прохладную луну. А потом шайка разлетелась, и оба дружка очутились в Самаре, торкнулись в ворота к дьяку приказной избы да не с пустыми руками. С того вечера и заимел дьяк первый кожаный мешочек у себя под окошком, ссыпав в него добрый починок серебряных денег, а Томилку отослал в кабак на услужение к откупщику. Ефимка же с охотою сам нанялся катом при губной избе…
– Опосля малость подойди ко мне, – коротко сказал дьяк Томилке, стараясь не смотреть ярыжнику в лицо.
«Охо-хо, – вздохнул дьяк, оглядывая полумрак кабака. – Курице негде клюнуть, не то чтоб человеку сесть вольготно, душу радуя легким хмелем!»
За широкими столами, давясь друг к дружке, сидели самарские гулевщики – посадские, стрельцы, кому дозволили оставить ненадолго службу у дальних защитных сооружений по причине того, что набеглые степняки все еще стояли в поле, не уходили от города. Гомонили здесь и волжские бурлаки, которые по смутному времени этим летом так и не смогли сыскать никакого приработка на барках и паузках, обычно по весне уходящих с товарами в Понизовье. Сидели шатуны-бобыли[120]120
Бобыль – крестьянин, не владеющий землей, по бедности или по одиночеству, чаще всего бесприютный, живущий в сторожах, в пастухах или в работниках.
[Закрыть], тако же без копейки за душой, зато с кипучей силушкой в плечах. Куда эту силушку приложить? Ни в работы крепости чинить их не берут по безденежью здешних воевод и государевой казны, ни сено косить, ни лес валить… Только настырный немец Циттель едва не каждый день заглядывает сюда, посулами сманивает писаться в рейтары и брать в руки ружье и саблю. Да не каждому хочется пожизненно впрягаться в нелегкую ратную службу, когда что ни год – то война, то смута…
От говора едва ли не сотни людей в кабаке, словно в пчелином улье, стоял сплошной гул.
– Тяк-тя-ак! Появился дьяк – сивая борода! – неожиданно послышался от дальнего окна грубый покрик – стрелецкий десятник саженного роста Янка Сукин, со своим дружком и начальником пятидесятником Ивашкой Балакой, призывно помахал рукой, приглашая Брылева к своему столу. Перед ними пенились объемистые кружки из темного дерева, лица распарены выпитым и изрядной духотой.
Приметив взлезшего в кабак дьяка, из-за стола напротив Янки Сукина торопливо поднялся стрелецкий пятисотенный дьячок Мишка Урватов, скрутил и сунул за пазуху какой-то лист исписанной бумаги.
«Не иначе, прошение писал от стрельцов к воеводе, чтоб не задерживала казна выдачу жалованья», – догадался дьяк Брылев, потому как такие разговоры уже давно ходят по городу, будоражат стрельцов, тревожат командиров и воеводу. Яков молча кивнул головой, когда Урватов с поклоном прошмыгнул мимо, покидая душный и полутемный кабак.
– Волокись к нам, дьяк Яков, место тебе завсегда сыщем! – гоготнул Янка Сукин, легонько шевельнул локтем, и крепко пьяный бородатый бурлак, в рубахе, но уже без кафтана, кулем повалился с лавки, дрыгнув над столом истертыми лаптями. Тукнувшись головой о крепкие доски, бурлак охнул, перекувыркнулся, затем медведем лохматым стал вздыматься на четвереньки.
Эт к-кой бес… меня пхнул, а? – задрав голову, он повел оловянными глазами перед собой, но, кроме стрелецких ног, под лавкой ничего не разглядел. – Эт куда ж… я влез, а? Аль меня занесли нечистые… – и замотал мокрой от пива бородой. – Братцы-ы, выруча-ай! – вдруг завопил недуром бурлак, должно решив, что если и не в преисподней, то уж наверняка на пороге в кромешный ад…
К нему подскочили ярыжники Томилка с товарищем, под руки выволокли из-под стола и, по-прежнему вопящего: «Братцы-ы!..» – понесли из кабака. За дверью, с неизменной присказкой: «Ляг, опочинься, ни о чем не кручинься!» – кинули у глухой стены сруба отоспаться.
Брылев присел на освободившееся место, с тревогой покосился на щербатого детину. Янка, краснощекий, улыбался дьяку так, что у того спина словно дубела.
«Подпоят, черти забубённые, да и тако же кинут с лавки под стол… кабацким питухам на потеху!» – запоздало подумал дьяк, а перед ним уже и кружка пива поставлена. Дьяк, приняв угощение, вынул из кармана с десяток новгородок и, опрокинув ладонь, хлопнул ими о стол. За стойкой кабака целовальник Фомин чутко уловил звон монет, крикнул за спину:
– Лука, прими деньгу от дьяка!
Худощавый малолеток с зализанными прямыми волосами на остренькой голове выскочил из чулана. Круглые и маленькие, как у мышонка, глазки враз приметили дьяка Брылева, он подбежал и ловко сгреб со стола монетки узкой ладошкой.
– Несу, несу-у, Яков Васильевич! – уважительно пропел расторопный Лука, улыбнулся дьяку и исчез за стойкой. Через полминуты он появился с просторным медным подносом и с шестью новенькими на нем кружками, в которые налито пенистое – и неразбавленное, дьяк уверен был! – пиво. Поставив поднос, Лука выхватил из кармана сушеную рыбу, принес тарелку с нарезанной и посоленной до слезы редькой.
– Ого, дьяк! – засмеялся довольный Янка Сукин, сверкнув крупными зубами. – Ну-у, тогда загуляем нынче, чтоб всем чертям тошно стало, тем паче набеглым калмыкам, чтоб им ершом колючим подавиться, как любит кричать наш воевода! Бурлак да стрелец на такой час целый год денежку копит!
Молчаливый пятидесятник Балака, словно принимая приглашение загулять до темного тумана в глазах, согласно боданул воздух головой, потом рукой мазнул по лицу, будто в крепком уже подпитии.
«А глаза-то у тебя, Ивашка, тверезые, – не преминул отметить про себя дьяк Яков и кинул настороженный взгляд на старинного товарища сотника Хомутова. – Не вынюхиваешь ли и ты здесь о том, что я укрыть хочу понадежнее?» – Дьяк Брылев перекрестился, поднял кружку, пригубил крепкое пиво, причмокнул, оценив смекалку Луки, стрельцам улыбнулся, сказав:
– Ну-ка, отведаем вино, не прокисло ли оно? – И потянул пиво через край кружки.
– Пьем, дьяк! – подхватил Янка Сукин и вскинул перед собой полную кружку. – Лихо ли наше житье ныне? Еще первая голова на плечах…
– Еще и шкура не ворочена наизнанку, не все наши женки злодейски порезаны! – неожиданно со злостью проговорил Ивашка Балака и, отхлебнув два крупных глотка, опустил кружку. – И не все разбойные морды святым кулаком биты! – добавил гораздо тише пятидесятник и поглядел вправо.
Невольно и Яков Брылев, не отрываясь губами от пива, повел глазами туда же. И едва не поперхнулся остатками хмельного. В самом углу, к ним спиной, за столом сидел подьячий Ивашка Волков – сутулый, в распахнутом уже кафтане. Из-под шапки вились густые русые кудри. Рядом с подьячим был… Афонька, воеводский холоп! Он обнимал Ивашку Волкова крепкой рукой, вскидывал кружку, приглашая выпить еще и еще.
«Вона-а! – у дьяка Брылева от волнения и внезапно вспыхнувшего в душе страха не только спина, но и уши, казалось, покрылись корочкой льда. – Опоит, сатана, подьячего… Да все и вызнает! А по Афонькиному сыску и мне от воеводы не жить – закопает в землю так, что и «аминь» не крикнешь!» – Дьяк поспешно опустил кружку, попытался вслушаться, что говорят в углу, но рядом стоял такой гвалт… Слова неслись из десятка глоток, будто в драке сбежались два гусиных стада – все гогочут и все крыльями бьют…
– А я своей мачке и говорю: «Мачка, слышь, петухи запели», – балагурил за соседним столом какой-то рязанец, как по говору догадался дьяк. – А она мне: «Так что ж из того нам?» А я ей: «Как это – что ж из того? Жениться мне пора, моченьки более терпеть нету, особливо по ночам!»
Дружный хохот покрывает последние слова балагура, одобрительно стучат кружки о мокрые доски. И крики:
– Лука-а! Греби деньгу, тащи пива-а!
– Несу, несу-у! – отзывался звонко услужливый Лука, сынок целовальника Фомина.
– … А едва мы из стругов вылезли да по домам разошлись, – долетал до дьяка обрывок другого разговора, справа, ближе к стойке, за которой высился чуткий целовальник Фомин, – так я и вопрошаю: «Ну, родимая матушка, каково вы тут без меня живете? Дружно ли?» – «Дружно, сынок, ой как еще дружно, кипятком не разлить нас таперича!» Это она мне в ответ да и прибавила к этим словам: «Прежде одну свинью кормили, а теперь еще и с поросеночком!» – «Что же ты так-то говоришь, матушка, о своей снохе, а о моей жене? Неужто чем не угодила?» А она мне в ответ свои резоны: «Коль привез с собой из польского похода голову с ушами, сам от добрых людей услышишь!» С той поры и нету покоя моей душе, братцы! Уж лучше бы мне сгинуть от пули какого-нибудь ляха или крымца…
– Ворчат наши дураки всяк по себе, да покудова без пастухов стадо бродит, – слышится еще разговор за спиной.
«Ого, да тут и крамольные слова летают, не только побаски!» – насторожился дьяк, сам по-прежнему не спускает глаз со спины подьячего Ивашки Волкова.
– А ну как тот пастух да и к нам грянет?
– Господь не допустит такого лиха к нашим дворам.
– Глупый да малый всегда говорят правду…
– Э-э, была правда у Петра да у Павла на Москве, где людишек на дыбе ломают…
– Ты к чему это речешь, Прошка?
– Юродивый Матюшка намедни сказывал: быть, дескать, великому петушиному клику на Самаре. А к чему это, не дотолклись от упрямого. Знай свое твердит: «Сами дойдете! Сами до правды достучитесь!»
– Ну-у, глупому Матюшке не страшно и с ума сойти…
– Нет, не скажи так, брат. Помнишь, как предсказал юродивый, что быть на Самаре великому пожарищу? Так оно и вышло…
В этот полушепот врывается чей-то неожиданный злой выкрик:
– Помню и я обиды воеводские! И они у меня не угольком в печной трубе по саже писаны! По лютой зиме женка слегла в тяжком недуге, а воевода Алфимов со своими приказными ярыжками сволок меня на правеж в губную избу – кнутом били, чтоб не смел отговариваться от провозной повинности и ехал бы со своими розвальнями ему бревна на хоромы из лесу возить! Когда воротился к дому от той повинности, женка и отдала Богу душу… Соседи досматривали последние часы ее, а не я! Неужто такое можно спустить, а?
– Тише! – одернули крикуна. – Коль дьяк здеся, то и приказные ярыжки недалече на травке пасутся, ушами мух отгоняют!..
Яков Брылев даже плечами передернул, будто ему между лопаток, устрашая, концом острого кинжала уже ткнули! Вспомнил и он тот случай, о котором посадский только что говорил, сам же и был в губной избе при правеже…
«Крикнет теперь мужик – и не выйти целым из кабака!»
– Робеешь, дьяк? – неожиданно спросил Ивашка Балака и внимательно посмотрел ему в лицо. – Робкому в кабаке живо по загривку настукают, ежели и вправду с послухами воеводскими сюда пришел. – А сам не улыбается, и левый глаз, чем-то в драке, должно быть, порченный со вздернутой бровью, отчего кажется с постоянным прищуром.
Янка Сукин, обнажив в улыбке верхний с щербинкой ряд зубов, обнял Якова Брылева за плечи и тиснул так, что у бедного дьяка косточки, показалось, передвинулись с левого бока на правый и наоборот! Легкий хмель от выпитого пива почище крещенского морозного сквозняка из головы выдуло. Стрелецкий десятник неизвестно кому погрозил кулаком в сторону стойки с целовальником Фоминым:
– Покудова дьяк Яшка с нами, чего ему бояться? Пей, дьяк, на всех снизу и доверху плюнь! Вот так! – и Янка Сукин сделал вид, что плюет в потолок. – У Янки кулак с телячью голову, не всякому и полтычка на ногах снести, а коли размахнусь да сплеча ударю…
– Ой, братцы! Пиво наружу стучит, дозвольте по малой нужде… – Яков Брылев силился выбраться из-под Янкиной руки, а тот будто рухнувшей матицей придавил его к лавке, даже позвонок дугой выгнулся. – А на пиво вот вам еще… – и с усилием выгреб из кармана еще пять новгородок.
Янка Сукин засмеялся, откинув крупную голову назад, озорно подмигнул простодушным, как у дитяти, глазом сомлевшему от тяжести дьяку, приподнял руку с его плеча. Пошатываясь, Яков пошел не к выходу, а в угол, к столу, где сидели Афонька и Ивашка Волков. И успел разобрать, как крепко хмельной подьячий с усилием ворочает непослушным уже языком.
– А супруга мне… по самой рани… кричит: «Ты куда… собрался, непутевый?» А я ей… Ха-ха-ха!.. Я ей, м-мил друг Аф-фоня, в ответ эдык з-загадочно: «Пош-шел на тараканов… с рогатиной! Н-не жди к дому, н-навряд ли… жив ворочусь!» Н-нет, друг Аф-фонька, мне ум-мирать таперича н-никак не можно…
– Ты прав, как архиерей, Ивашка! – живо поддакнул воеводский холоп, подливая крепкого вина из штофа в кружку подьячего. – К чему нам с тобой умирать, ась? – и ухом склонился к лицу Ивашки, который что-то бессвязно бормотал. – Мы еще послужим великому государю да батюшке воеводе…
«Трезв Афонька! – по голосу догадался Яков Брылев, присаживаясь у черной крашеной печи на подставленный догадливым ярыжником Томилкой табурет. – Ивашку подпаивает не зря… Что-то унюхал для воеводы докучливый холоп, от Алфимова ведет тайный сыск про свое душегубство, старается послухов извести…»
– Тсс… – Подьячий предостерегающе приложил к своим мокрым губам крючком согнутый палец. – Пр-ро воев-воду – молчок! Чок-чок и молчок! – Хохотнул, радуясь своей словесной выдумке, и неожиданно добавил то, чего Брылев боялся больше всего. – Дьяк Яшка повелел – м-молчок!.. Про воеводу! А то враз – ж-жик, и башку ссекут мне набеглые калмыки… Ха-хах-ха!
У дьяка, словно четырьмя катами в один мах четвертованного, отнялись руки и ноги… Он судорожно лизнул пересохшие в один миг губы.
«Ой, сболтнет, гнида трухлявая… Еще покудова что-то разумеет… А хлебнет малость, в прибавку к выпитому – и сболтнет потаенное, что для воеводы дороже любых денег!»
Томилка без труда понял, что дьяку душу терзают тяжкие волнения, склонился к нему, подавая в кружке не пиво, а прохладный свекольный квас.
– Подьячего Ивашку, Томилка, как хочешь, а отцепи от Афоньки, – еле слышно выговорил дьяк, от чужого глаза прикрыв дрожащие зубы кружкой с квасом и только для вида отхлебывая из нее: и без того все нутро будто погребным льдом засыпано!
– Отцеплю… – пообещал вчерашний тать, – и что далее с ним?
– Далее? – Дьяк собрал всю силу воли в кулак, разом выдохнул, и так тихо, что Томилка, склонясь ухом, еле разобрал: – Смерть, говорят, сослепу лютует, берет людские души не глядючи! За мной добрый гостинец не пропадет…
Томилка так улыбнулся, что дьяк мысленно перекрестился, снова лизнул сухие губы: «Сатана, а не человек…
Ох, прости, Господь, меня прегрешного, а и своя жизнь милее…»
– Изба мне нужна, дьяк Яков. Опять в зиму без жилья, хуже волка лесного… Ровно пес бездомный под лютым небом… Будет?
– Будет, Томилка! Хоть ныне в ночь… после праведных проводов… переходи жить ко мне в прируб. Просторный, с печкой, тремя окнами и с отдельным ходом и сенцами… Ондрюшке рубил, да он покудова в походе и не женат еще… И бабу свою бери, – знал дьяк, что сошелся Томилка с бедной стрелецкой вдовой, живущей в доме родителей бывшего мужа с малым сынишкой.
– Спаси Бог тебя, дьяк Яков! Верным холопом при тебе за то буду, – тихо пообещал Томилка, в его глазах вдруг промелькнуло на какую-то секунду что-то человеческое, теплое, мелькнуло и тут же исчезло. – А теперь ступай из кабака… Тут сейчас такое начнется…
Дьяк Брылев не стал дожидаться от Томилки объяснений, что и как он надумал делать. Доверившись бывшему татю, он почувствовал на душе благостное облегчение, разом выпил холодный квас, поднялся и без оглядки пошел вон из кабака…
Спустя час, не более, изрядно помятый в драке холоп Афонька был у воеводы и, затворив накрепко двери – невесть от кого таился в собственном воеводском доме, – поведал Ивану Назаровичу, что пьяный подьячий Ивашка Волков едва не выболтал важного, по всему видно было, секрета. И он, верный холоп, дознался бы до секретной вести, да, на беду, кабацкие питухи с посада затеяли драку с пьяными бурлаками. В драке какие-то люди сгребли пищавшего Ивашку Волкова, самого Афоньку в крепкие кулаки взяли, когда вознамерился было он пролезть сквозь кулачную свалку к двери вослед за Ивашкой.
Алфимов, полулежа в удобном кресле, бережно поглаживал начавший понемногу подживать рубец на щеке. Он нахмурился, долго думал над принесенными холопом сведениями.
– Стало быть, – наморщил лоб воевода, – губошлеп Яшка упреждал подьячего, чтоб тот про воеводу – молчок?
– Да, батюшка Иван Назарыч! Так и изрек: «Дьяк Яшка сказал: про воеводу – молчок! А то башку ссекут». И ныне дьяк не менее часа сидел в кабаке, поначалу со стрельцами пиво пил, а потом у печки сам по себе, да перед самой дракой и пошел к своему дому… будто знал, что там затеется с его уходом.
– Может, и знал, брат Афоня, может, и знал, чтоб ему ершом колючим подавиться! У дьяка в Самаре средь ярыжек приказной избы есть и доверенные люди. – Воевода бережно, чтобы не потревожить плечо, встал, прошел по горнице, из окна второго этажа глянул на подворье – стрельцы Юрка Порецкого, поскидав кафтаны, копали ямы, смолили столбы, готовясь ставить вокруг нового воеводского дома крепкий забор. Чуть подальше, перед соборной церковью, табунились пестро одетые нищеброды, поджидая, когда горожане начнут сходиться к обедне.
– Ныне ночью без лишнего шума, лучше всего в избе, надобно ухватить Ивашку Волкова и в губной избе на дыбу вздернуть! Да самим, не доверяя чужим ушам, хорошенько поспрошать, от какого лиха остерегал его дьяк, – и с запоздалым сожалением покачал головой. – Не думал я, что придется остерегаться от собственного дьяка, не думал… Только одна заботушка от калмыцкого набега едва прошла – ныне поутру отошли калмыки от Самары! – как новая над собственной головой повисла! Дьяк и извет на Москву может послать! Сам же сказывал, что десять лет тому назад жалобились самаряне на прежде бывшего у них воеводу Мясоедова, требовали сыска за его к городским людям налоги и за взятки! Кто знает, какой извет на меня сочинят?
– Все они, батюшка воевода, волжские разбойники, от века в век, – буркнул Афонька, но смолчал, как кричал посадский про погибшую по вине воеводы женку. Заверил только: – Ивашку возьмем в его доме, ночью, и тихо.
Но поздно вечером, когда воеводские доверенные ярыжки с Афонькой за вожака вломились в открытые двери избы подьячего, перепуганная женка со слезами, то и дело завывая в голос от недоброго предчувствия, пояснила, что Ивашка, ее непутевый муж, как с утра ушел из дома, так и не объявился по сию пору. И никто не приволок его, как бывало прежде, к порогу пьяного до бесчувствия.
– И где его, пьяницу горького, нечистый носит, не ведаю! – голосила баба, не обращая внимания на то, что докучливые ярыжки обшаривали бедную избу от подполья и до чердака – малость через трубу на крышу не пролезли!
– Нет его нигде! – было таково объяснение ярыжек, когда они явились к воеводе.
– Так искать по всей Самаре! Опросить всех, кто последний раз видел его в кабаке и с кем он вылез оттуда! – взволновался не на шутку Алфимов. – Не убег же он вослед калмыцким налетчикам, и не щука он – укрыться в воду от глаз людских!
Искали и день и два, переворачивали Самару с ног на голову, да все впустую: сгинул бесследно кучерявый подьячий. И только через неделю по вороньему гвалту в одном из глухих овражков близ дубравы нашли тело, полусъеденное зверьем и птицами… Горожане угрюмо перешептывались, говоря, что смерть недуром закружила над городом, дьяк Брылев радовался в душе, Алфимов от досады грыз костяшки пальцев, однако подступить со строгим сыском к дьяку не решался из-за отсутствия улик и не зная, с кем еще он в тайном сговоре против воеводы, кто бы мог послать на Москву извет на воеводское самоуправство…
Зато бездомный кабацкий ярыжник Томилка, связав в два узла нехитрый скарб стрелецкой вдовы, вечером, как пропасть подьячему Ивашке Волкову, перебрался из чулана Семки Ершова в просторный прируб к Якову Брылеву и зажил там вольготно, будто сам хозяин полудома. А людям сказали, будто Томилка откупил прируб у дьяка за приличные деньги, нажитые, правда, как шептали самарские женки, не совсем честным трудом…
И Брылеву бы утешиться таким поворотом дел, да поутру, как объявился труп Ивашки Волкова, дошла до Самары страшная весть… Екнуло сердце у дьяка, когда стрелецкий пятисотенный дьячок Мишка Урватов, всунув голову в приоткрытую дверь горницы приказной избы, с порога по глупости своей сразу же брякнул:
– Дурные вести пришли, дьяк Яков! От Саратова на легком струге пришли гонцы до Синбирска! Их перевстрел сам воевода, допытывал, и я слыхал, как те гонцы известили его, будто вор Стенька Разин уже Царицын под себя прибрал и побивает воевод, приказных и государевых служивых людишек!
Дьяк Брылев вскочил с лавки и встал над столом, словно громом сраженный: ведь там, в Понизовье, и самарские стрельцы с его единственным сыном Ондрюшкой!
Когда глупый дьячок, вдоволь наглазевшись на неподвижного дьяка, закрыл потихоньку дверь и, должно, пересказывал эту новость подьячим и писарям, Яков Брылев, медленно приходя в себя, обернулся в угол с иконой Иисуса Христа, начал креститься и шептать со страстной надеждой в голосе:
– Великий Боже! Сделай так, чтоб сын мой, кормилец мой и догляда моя в старости, кровинушка моя Ондрюшка уберегся от лихой пули казацкой, от лихой сабли донской, от пушечного ядра каленого!
Молился, не ведая, что его кровинушка Ондрюшка бьется в эту минуту не с донскими казаками, а все с теми же набеглыми калмыками да башкирцами, которые и под Самарой стояли не один день…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.