Текст книги "Я посетил сей мир. Из дневников фронтовика"
Автор книги: Владимир Бушин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
В институте он симпатизировал как раз Инне Гофф, веселой, живой, ко всем дружелюбной. Но она, странное дело, как я упомянул, вышла замуж за сдержанно-осторожного Ваншенкина, а Семен женился позже на Майе Ганиной, что было тоже очень странно и кончилось разводом. Она потом вышла за Юрия Сбитнева, а Семен так и остался бобылем.
Чтоб стать мужчиной, мало им родиться…
Но вот интересно! В 2008 году Ваншенкин и Турков перепечатали свои статьи из сборника 1983 года, ничего в них не изменив. То есть прошло после института еще 25 лет, но Ваншенкин так меня и не вспомнил! А ведь я за это время не раз напоминал ему о своем существовании. Например, когда в 1985 году в списке кандидатур на Государственную премию по поэзии остались только он и Михаил Львов, русский татарин, фронтовик, я предложил ему снять свою кандидатуру: ты, дескать, гораздо моложе, все впереди, и вспомни, как в институте мы, перебивая друг друга, чуть не все поголовно бормотали стихи Львова:
Чтоб стать мужчиной, мало им родиться,
Как стать железом, мало быть рудой.
Ты должен переплавиться, разбиться
И как руда, пожертвовать собой!
А его стихи о Маяковском за границей?
Он так глядел на все крамольно,
Как будто прибыл к ним затем,
Чтоб выбрать здания под Смольный,
Назначить крепости под Кремль.
Я убеждал: ну что премия! Закатишь ты банкет, и скоро все о ней забудут. А твой отказ запомнился бы почти так же, как выход из Академии наук Чехова и Короленко в знак возмущения отказом царя утвердить избрание в Академию Максима Горького. Но все было тщетно. Ваншенкина мое предложение изумило и даже возмутило. «С какой стати! – писал он мне. – В этом году впервые присудили премии за художественные достоинства». Вот как! Оказывается, Шолохову, Фадееву, Симонову, Каверину, Светлову – всем до Ваншенкина давали премии, не принимая в расчет художественные достоинства их произведений. А Миша Львов вскоре умер…
Был еще и такой случай напоминания о себе. Когда появилась песня Давида Тухманова «День Победы» на слова Владимира Харитонова, Костя на съезде писателей возмущенно осудил ее и даже предложил ввести уголовную ответственность за такого рода, по его понятию, пошлых произведений о войне. Ну, совершенно как в свое время Вера Инбер заклеймила в «Комсомольской правде» песню Блантера «Враги сожгли родную хату» на слова Исаковского или Станислав Куняев – фильм «Кубанские казаки». Я, конечно, выступил против расправы над лучшими песнями о войне. Но разве все это дает основание для сознательного затмения памяти?
Правда, в студенческую пору вспоминается еще и вот какой скорбный эпизод. Мы с Костей и почему-то Виктор Бершадский из Одессы, оказавшийся в Москве, должны были ехать куда-то читать стихи. Стоим мы с Костей у ворот Союза писателей на Поварской и ждем, а того все нет и нет. Чуть не час прождали, а дело было зимой. Я не вытерпел и говорю: «Слушай, неужели мы с тобой, два русских добрых молодца, не обойдемся без одного хилого одессита? Поехали!» Костя ничего не ответил. Только позже я понял смысл его молчание… Вот так и живу и коротаю дни вне памяти и сознания поэта-лауреата.
Сгоревшая в полете
До следующего юбилея и сборника воспоминаний далеко. На всякий случай я предложу здесь читателю свою статью, напечатанную в журнале «На рубеже» («Север») № 3 за 1962 год. Она называлась «Здравствуй, Наташа…»
«Этот сборник рассказов привез мне из Сталинграда поэт Федор Сухов. Его автор Наталья Лаврентьева. Наташка… Я кончал Литературный институт, а она была первокурсницей.
Федя говорил о книге с увлечением, но, зная его бесконечную доброту и восторженность, я склоне был отнестись к его словам осторожно. И я не хотел читать книгу, боялся читать. Она издана посмертно. Четыре года назад Наталья Лаврентьева погибла в Волжске при выполнения редакционного задания областной газеты. Сейчас ей едва перевалило бы за тридцать.
Я боялся читать, потому что слишком отчетливо помню Наташу живую. И мне было страшно: вдруг в рассказах не найду таких знакомых и дорогих мне черт. Вдруг цельный и обаятельный ее образ потускнеет, заслоненный серенькой книжкой!
В Наташе уживались восторженность и серьезность, застенчивость и решительность, мягкость и строгость. А еще она была очень добра. И любила жизнь. И в людях всегда умела найти хорошее.
Тогда, на первом курсе она была ужасно влюбчива. Влюблялась в ребят, по моим понятиям, самых нелепых. Я спрашивал: «Что ты в нем нашла? Это совершенно неинтересный человек». Она смотрела на меня чуть искоса и тихо, убежденно говорила: «Ты в нем ни-че-го не понимаешь». Очевидно, она была права.
Дело не только в парнях. Она была влюблена в институт, в его стены и коридоры, в наш сквер, в сурового профессора античной литературы Сергея Ивановича Радцига, который, как гласила древняя институтская легенда, однажды на экзаменах заплакал, когда поэт Александр Межиров не смог рассказать ему о прощании Гектора с Андромахой; она была влюблена в институтского сторожа, в Тверской бульвар, в наши вечера и капустники – в весь мир!
Вспоминается яркий весенний день. Мы. Несколько студентов разных курсов, идем после экзаменов по бульвару в сторону Пушкинской площади. Настроение – как Первого мая на Красной площади. Наташа (она тогда писала стихи), не обращая внимания на прохожих, декламирует. В памяти остались только две заключительных строки:
Хорошо в двадцатых числах мая
В нашей замечательной стране!
Стихи, вероятно, были не весть бог какие, но она читала их так звонко, восторженно и убежденно, что и сама и стихи казались такой же естественной частью этого весеннего дня, как солнце на небе, нежная зелень бульвара, легкий ветерок в лицо.
Такой она была, Наташа… А время шло. У вчерашних студентов-собратьев, у которых было так много общего, настала своя жизнь, подступили свои заботы. Вести о Наташе доходили до меня урывками. Она с отличием кончила институт, вышла замуж за однокурсника Михаила Рощина (Гибельмана), ставшего известным драматургом после пьесы «Валентин и Валентина», многих инсценировок и сценариев, родила дочку, потом разошлась с мужем и уехала в Сталинград работать в областную газету. И вдруг – весть, которой никто не хотел верить. Смерть ее была мгновенной. Торопясь на редакционное здание, она со всего лету, видимо, не справившись с управлением, врезалась в бульдозер. Наташа слово захлебнулась в погоне за жизнью. И случилось это 25 июля в самый полдень лета, назавтра после дня ее рождения.
И вот лежит на столе ее книга. На обложке – зима, падает крупный снег, молодая женщина в черном пальто с коричневым воротником, в платке уходит вдаль. Художник, видимо, знал Наташу, и этой печально уходящей женщине придал сходство с ней, ушедшей навсегда.
Приходилось читать, что в рассказах Лаврентьевой «не найдешь сложных положений, но в них есть сочувствие к человеку. Она рассказывает о жизни маленьких людей с их трудом, заботами, скромной любовью…»
Наташа лишь сочувствует, а не борется? Она – певец «скромной любви»? А что это такое? А бывает «скромная ненависть»?.. Я стал читать рассказы, и чуть ли не в каждом слышна тема любви, звучат горячие слова признаний, герои говорят о том, что им всего дороже на свете, чем они живы.
«Он обхватил ее плечи.
Умница моя, – шепчет он в темноту. – Я хочу, чтобы у тебя было возможно больше радости в жизни. Все одолеем. Мы затем и жить остались». Это говорит молодой парень, недавно вернувшийся с войны, своей жене, актрисе. Лихолетье войны заставило ее отказаться от сцены, и она разуверилась было в своем призвании, сникла душой. Но вот сегодня на даче у друзей вспомнила старое, прочитала по их просьбе монолог из пьесы и, ощутив восхищение слушателей, поддержку, воспряла, возвратилась к своему таланту. Рассказ так и назван – «Возвращение».
«– Тебе не холодно? Возьми пиджак. Слышишь, осина дрожит? Мелко-мелко.
– И осину, и ветер, и звезды – все, все люблю! И тебя люблю. Между прочим, тоже. Пиджак не снимай, мне не холодно.
Всю обратную дорогу они молча простояли у раскрытой двери. Электричка. Как межпланетный корабль, неслась во тьму, и влажный ветер, похожий на морской, бил в лицо».
Нет, это писала рука не проповедника «скромных чувств». Они не любят, когда ветер в лицо, особенно влажный, привольный, морской. В их голове не родится сравнение электрички с грядущим космическим кораблем.
Образы движения, полета, ветра, реки, как любимые символы великой душевной неуспокоенности переходят из одного лаврентьевского рассказа в другой.
«– Давай, давай! – кричала рыженькая (девушка-строительница из рассказа «Добрые люди»), похожая на парнишку. Она стояла на самом верху в голом каменном проеме окна, там, где рождается ветер, и требовательно кричала стоявшим внизу, словно приглашала их с собой в полет…»
Немолодая редакционная курьерша из рассказа «В другую жизнь» так вспоминает свою молодость: «Я-то смолоду жила! Со Степаном на плотах ходила… Кашу варила, песни играла. Бывало катимся себе вниз, воды не слыхать, темнюка такая, что песню вовсю орешь, чтобы, значит, не страшно… Звезды в глаза так и катятся, так и катятся… Вот – жизнь!»
Может быть, свою ненасытную жажду жизни, желание все повидать, познать, испытать Лаврентьева полнее всего воплотила в образе молодой женщины Раисы из одноименного рассказа. Она работает в затоне то механиком, то самоходкой управляет, то слесарное дело освоила, а то и плотницкому искусству обучаться стала. И ведь все не как-нибудь, а как следует! Жадность до жизни увела ее даже от любимого человека, тихого, доброго, честного человека, который хотел чтобы Раиса сидела в его тихой квартире, читала книжки, ждала его с работы. И она ушла, поступила на стройку разнорабочей.
Шофер Федосов говорит:
«– Не поймешь тебя, Рая. Другой раз не знаешь, с какого бока к тебе подойти.
– А ты узнай. Я ведь гаечным ключом не открываюсь. Подход нужен. Только не запоздай. – Она засмеялась. – Жить надо бегом».
Еще и так она говорит: «Бывает мне и трудно, и неудобно, и обидно, а я – все смеюсь. Я и реку за это люблю. У нее, как у меня, характер. Покидается, похмурится и опять течет себе, будто ничего не было… Я люблю в воду глядеть. Ночью, когда никто не мешает. У нас на корме канат лежит. Сядешь на него и глядишь… Уходит. Уходит от тебя вода, и новая накатывает, и тоже уходит…» И все это – «маленькие люди», нуждающиеся в чьем-то сочувствии? Нет, это люди большого сердца и чистых страстей.
Рассказ «До востребования» тоже о большой любви, хотя она и остается как бы «за кадром». Молодая женщина, Варвара Семеновна Гаврилова, очевидно, недавно приехавшая в город, ходит на почту за письмами до востребования. А писем все нет, нет и нет. Время идет, а их все нет. И она устала ждать… Но вот одно письмо пришло, за ним – второе, третья, пятое, восьмое… И все написаны одной рукой. Все с далекого Севера.
Иван Никодимыч, старый работник почты, заприметивший Гаврилову, решает разыскать ее – городок-то невелик – чтобы вручить письма. И нашел ее адрес! И в студеную зимнюю ночь идет к ней. Вот ее дом. «Дверь в комнату была приоткрыта. Варвара Семеновна, веселая и румяная, сидела на диване и, опустив глаза, перебирала кисти праздничной скатерти. Напротив сидел полный мужчина с копной курчавых волос и ел суп. Стояла бутылка вина, рядом – коробка конфет… Старик остановился в дверях…
– Вам кого? – недовольно спросил мужчина с толстым лицом.
Варвара Семеновна подняла глаза, удивленно взглянула на вошедшего. «Простите. Я ошибся. Я не туда попал», – ответил старик и, скомкав адресный листок, двинулся к выходной двери. Он взял в руки галоши и вышел на площадку. Здесь он не спеша надел их и поплотнее закутался шарфом.
Ветер, подталкивая в спину, помогал идти. Старик уходил все дальше, прочь от дома с уютным диваном и праздничной скатертью на столе…
Ему хотелось назавтра, придя на службу, отправить назад невостребованные письма и сообщить далекому Григорьеву, что пишет он зря и больше писать не надо. А письма до востребования пишут тем, кто умеет ждать и кто не устает приходить за ними».
Почти неуловимыми штрихами в приведенной сцене создана атмосфера сытой пошлости, одолевшей Варвару Семеновну – милую, женственную, но слабую и нестойкую. И кажется, что писал ей Григорьев в каждой письме все одно и то же, одно и то же:
Средь этой пошлости таинственной
Скажи, что делать мне с тобой,
Недостижимой и единственной,
Как вечер дымно-голубой…
Далекий Григорьев и его любовь – вот главные герои рассказа, хотя о них прямо почти ничего и не сказано. Они, как вершина айсберга, лишь незначительной частью своей выступают над поверхностью.
Лаврентьева всегда видит своих героев духовно богатыми, значительными, и ныне и завтра заслуживающими счастья. В ее рассказах царит атмосфера духовного обновления, движения – преодолевая препятствия! – к счастю. Молодая актриса Шура из рассказа «Возвращение», победив робость, неуверенность, твердо решает вернуться к своему призванию – на сцену, то есть делает смелый шаг навстречу счастью. Светлана из рассказа «Последний снег» находит в себе силы преодолеть горечь измены мужа, оставившего семью, – и это тоже шаг по пути к счастью, тоже обновление души. Тридцатилетняя секретарша Нина из рассказа «В другую жизнь» закисла в скучной мелкой работенке, тянется к стремительному движению жизни, но боится его, не верит в себя. И все же жажда жизни, тяга к новому побеждают. И совсем иной становится женщина, и иные – радостные! – открываются перед ней пути.
Мне думается, замечая и описывая отрадные, благие перемены в душах своих героев, Лаврентьева была очень чутка и к духу времени, и к человеческой натуре. Это и заставляет думать, что смерть унесла художника, который со временем дал бы нам многое.
У автора, как и у героев книги, отличное зрение. Они видят, ясно различают хорошее и дурное, настоящее и поддельное. «Хороший человек», – думает о Красине студентка Тоня. «Хорший ты, Федосов», – говорит Раиса. «Он хороший!», – решительно заявляет пятилетняя Зиночка о своем пожилом друге по прозвищу Кактус. И для таких людей, как Варвара Семеновна или ее возлюбленный, Кульков и его жена тоже найдены точные слова, ясные характеристики.
Я завидую твоему зрению, Наташа.
…Недавно, в день выборов в Верховный Совет я дежурил на избирательном участке. Мои обязанности были несложны: встречать пожилых избирателей, помогать им разобраться, что к чему – где бюллетени выдают, где урны для голосования. Дела было не много, и я прогуливался по избирательному участку, иногда надолго останавливаясь перед корзинками цветов, стоявшими за урнами, любуясь ими.
Вдруг в дверях показалась старушка. Я поспешил к ней, провел к месту голосования. Опустив бюллетень в урну, она подняла глаза и увидела цветы.
– Хорошо, – сказала не только губами, но и всем своим добрым морщинистым лицом. – Какие красивые цветы! А жаль, что без бумаги обойтись не удалось…
– Без какой бумаги? – оторопел я.
– Обыкновенной. Не видите разве? – она поправила очки. – Часть цветов искусственные. Вот, вот и вот. Да иначе и нельзя, больно дорого было бы.
И она пошла к выходу. Я открыл перед ней дверь, попрощался, но долго еще стоял на пороге, смотрел вслед маленькой медленной удалявшейся фигурке. Радостно было за нее, старую, в очках, но сумевшую одним взглядом отличить живое от неживого. И грустно за себя, столько часов пялившего глаза в одну точку да так и не разглядевшего настоящее от искусственного.
Это было, Наташа, до того, как я прочитал твою книгу. Мне кажется, теперь я стал зорче».
Пусть эта статья будет моим последним поклоном Литературному институту.
А Рощин долго болел и недавно умер. Он несколько раз женился и разводился. Я знал по Коктебелю его мать и Наташину дочь, когда той было лет пять.
В день Сталинской конституции
Когда осенью 50-го года мы после каникул явились на пятый курс, то вскоре обнаружили, что в институте появилось нечто новое, интересное. Это была молодая преподавательница немецкого языка Наталья Владимировна Смирнова, чрезвычайно увлекательное создание. Увлеклись многие, но больше всех – я. Мы были ровесники. Не помню уже, под каким предлогом я стал ее провожать. Она жила у Патриарших прудов. Это недалеко от института, от Дома Герцена, которому более двухсот лет и о котором писали многие – от самого Александра Ивановича, родившегося в этом доме, до Маяковского («Хер цена дому Герцена») и Михаила Булгакова, не говоря уж о помянутых воспитанниках института.
Это знаменитое здание фасадом выходит на Тверской бульвар, а сзади – Большая Бронная. Мы шли с Натальей Владимировной по Большой, сворачивали направо на Малую, пересекали Спиридоньевский, Малый Козихинский, а дальше вот они – Патриаршие. Провожания стали постоянными. Иногда перед тем как расстаться, мы садились еще поговорить о чем-то на одну из скамеек, что стоят вокруг пруда. Ее старинный многоэтажный дом – на углу Ермолаевкого переулка и Пионерского (ныне – Малого Патриаршего), буквально с ста метрах от пруда. Она показывала мне свое окно на четвертом этаже.
Так было и 5 декабря 1950 года. Было уже темно и безлюдно. Над прудом – там был каток – горели разноцветные огни, слышалась музыка, иногда – невнятный говор и смех катающихся на коньках. Сердце у меня стучало так, что мне казалось, она слышит. Я взял ее за плечи и привлек, и поцеловал. Она сказала: «Сегодня день конституции. Вы не нарушили ни одну из ее статей?» Я ответил: «А разве там есть запрет на право целовать красивых женщин?» – «Своих – нет запрета».
В феврале мы поженились, она стала «своей». А жили они с прихотливой больной матерью в довольно большой комнате большой коммунальной квартиры. Мы стали жить у нее. Конечно, это не просто. Я писал диплом, иногда напевая на мотив популярной тогда «Сормовской лирической»:
Но девушки краше Смирновой Наташи
Ему никогда и нигде не найти…
Она работала над кандидатской диссертацией. Вскоре я заметил, что по телефону (он висел на стене в коридоре для общего пользования) стали раздаваться какие-то странные, очень смущавшие ее звонки. Она что-то невнятно лепетала и вешала трубку. После нескольких таких звонков я настоял, чтобы она рассказала, что это такое. И под клятвой молчать она рассказала…
Берия – не Воланд, он знал меру
Ермолаевский переулок после пересечения его Спиридоновкой переходит во Вспольный, а в конце Вспольного на углу с Малой Никитской, тогда улицы Качалова, на правой стороне стоит огороженный высоким забором особняк, в котором обитал Берия. В своих прогулках по этим переулкам он заприметил всегда спешившую по своим делам Наташу, и, как говорится, положил на нее глаз. И дал своему охраннику полковнику Саркисову разведать, что это за особа. И начались звонки домой, или ее догоняла машина и ей, вероятно, этот полковник говорил, что ее хочет видеть человек, «которого вы знаете по портретам»… Это было до нашей женитьбы, когда еще был жив ее отец Владимир Иванович, человек горячий. Она ему все рассказала. И однажды, когда раздался очередной звонок, он взял у нее трубку и наорал, пригрозил, что пожалуется товарищу Сталину. И звонки прекратились. Но вот вдруг опять. Однако и на этот раз после ее решительных отказов звонки вскоре прекратились. Да, как видно, Берия был большой женолюб, но разговоры о том, что по его приказанию девиц хватали и тащили к нему в постель, явная чушь. Я думаю, хватало доброволок. И смешно было видеть в фильме «Московская сага», как Берия разъезжает в машине по Москве и из-под занавески высматривает в подзорную трубу красоток. Фильм этот сварганили люди, не имеющие никакого отношения к искусству вообще и к кино в частности, по невежественному и похабному роману Василия Аксенова, написанному в Гваделупе. Но звонки не сыграли никакой роли в скором крушении моей семейной жизни.
Гораздо важнее другое. Как выяснилось после публикации в 1966 году в журнале «Москва» булгаковского «Мастера», событие 5 декабря 1950 года произошло на той самой скамейке – да, да, скамейки там массивные с чугунным корпусом, с чугунными ножками, и с той поры вполне могла сохраниться именно та скамейка – на той самой, на которой в двадцатые годы «однажды весною в час небывало жаркого заката на Патриарших прудах появились два гражданина и уселись на скамейке лицом к пруду и спиной к Бронной». Помните этих двух граждан? Михаил Александрович Берлиоз, председатель литературной ассоциации МАССОЛИТ, и поэт Иван Бездомный. Позднее вечером они собирались быть на заседании этой ассоциации как раз в Доме Герцена. Но тогда в час заката вдруг появился загадочный хромой человек с золотыми зубами, у которого правый глаз был черный, а левый – зеленый. Берлиоз и Бездомный приняли его за иностранца. Но они ошиблись. Это был чародей Воланд. Он «окинул взглядом высокие дома, квадратом окаймлявшие пруд, причем заметно стало, что он видит это место впервые и что оно его заинтересовало. Он остановил взор на верхних этажах…». Его заинтересовало место нашего первого поцелую, он остановил свой взор на этаже, на окне моей возлюбленной. Ясно, что его любопытство ничего хорошего нам не сулило. И действительно, когда роман, в котором фигурирует Воланд, появился и всем стали известны проделки Воланда, мы читали роман уже порознь. И почему так произошло, убей меня Бог, не понимаю, не помню, не могу объяснить. Ну да, жили мы в одной комнате с ее матерью, это не просто, мать меня не любила, но никаких конфликтов с ней, помнится, не было. Бог весть! Право, остается лишь валить всю вину на происки Воланда. Видно, Аннушка пролила масло и на нашем брачном пути.
В водовороте контрреволюции
Жизнь развела многих моих однокурсников. Да как! Пожалуй, особенно резко уже после того, как они стали известными писателями, разошлись по разные стороны баррикады Бондарев и Бакланов, в институте бывшие друзьями. Нельзя забыть, как столкнулись они на XIX партконференции. Бондарев, тогда один из самых известных и авторитетных писателей, в своем выступлении уподобил начавшуюся горбачевщину опасному самолету, который поднялся, а где сядет – неизвестно. Бакланов и знаменитый офтальмолог Святослав Федоров яростно возражали: «Мы знаем куда летим и знаем, где приземлимся!» Бакланову договорить не дали, согнали с трибуны. Федоров вскоре разбился как раз на самолете, который летел по известному ему маршруту. Как символично! А Бакланов умер года три тому назад и имел возможность вволю вкусить сладость своего уверенно-слепого пророчества.
Задолго да конференции и вскоре после их разрыва Бакланов написал повесть «Друзья», в которой, рассказав о разрыве вымышленных персонажей, с удовольствием довел своего друга до смерти, а Бондарев, спустя много лет, не так давно напечатал в «Правде» рассказ «Друг», в котором тоже с не меньшим удовольствием похоронил бывшего друга, тогда еще здравствовавшего.
Судьба Юрия Бондарева драматична. Его так громко и долго хвалили, так щедро осыпали наградами и сажали на такие высокие должности вплоть до первого секретаря Союза писателей России и заместителя Председателя Президиума Верховного Совета СССР, что контрреволюция, когда вдруг все исчезло, ударила по нему особенно больно. На него обрушилась Ниагара злобы. Некто Вигилянский (сын писательницы Варламовой-Ландау, когда-то мой сосед по дому, а ныне духовное лицо в Московской патриархии) выступил в «Огоньке» со статьей о действительно уж очень многочисленных изданиях Бондарева. Александр Яковлев заявил, что как только из Канады вернулся в ЦК, сразу обнаружил, что на ближайшие годы в разных издательствах запланировано 11 собраний его сочинений. Это было вранье, но 11 книг вполне могли стоять в издательских планах.
Юра все это тяжело переживал, но когда в 1994 году по случаю 70-летия Ельцин решил наградить его орденом «Дружбы народов», у него хватило мужества публично отказаться от милости алкаша. Это было достойно.
Но был и такой случай. Ведь когда заваруха началась, то все наши прославленные писатели – Герои и Ленинские лауреаты, акыны и ашуги, как один, замолкли: М. Алексеев, Е. Исаев, М. Каримов, К. Кулиев, А. Чаковский… – все! Долго молчал и Бондарев. Помню только одну хорошую статью Расула Гамзатова в «Советской России». А многие просто переметнулись на сторону контрреволюции, пошли в услужение ей, наплевав и на совесть, и на свою партийность: А. Ананьев, Г. Бакланов, Б. Васильев, Д. Гранин, Ан. Дементьев, С. Куняев, Б. Окуджава, А. Приставкин, В. Солоухин… С ними заодно оказались и беспартийные – Герои В. Астафьев, В. Быков, ак. Д. Лихачев, а также Б. Ахмадулина, А. Вознесенский, Е. Евтушенко А. Кушнер, Э. Радзинский, Ю. Нагибин… Эти оборотни, партийные и беспартийные, конечно, не молчали. Совсем наоборот. Голосили во всю Ивановскую.
О набравших в рот воды Ю. Бондарев в 1991 году напечатал в «Правде» статью «Почему молчат писатели», в которой пытался оправдать свою немоту, подвести под нее некий морально-этический фундамент. Я принес в «Советскую Россию» статью, в которой возражал: да, Герои молчат, а мы не молчим и нас не мало. Редакционная дама, которую я попросил перепечатать статью, тотчас сообщила о ней Бондареву и он позвонил мне. Стал уговаривать: зачем ссориться старым товарищам и т. п. Я сказал: «Юра, никакой ссоры. Просто ты думаешь так по важному вопросу, а я иначе и хочу высказаться». И вдруг слышу: «А я выдвинул тебя на Шолоховскую премию…» Увы, номер не прошел, статья появилась, и небеса не рухнули.
А на даче, встретив Сергея Викулова, я опрометчиво похвастался, что вот, мол, Бондарев выдвинул меня на премию. «Бондарев? – возмущенно переспросил Сергей. – Это я тебя выдвинул!» Что ж, ответил я, прекрасно: два таких могучих авторитета за меня. Значит, наверняка получу. Однако, когда дошло до дела, оба забыли обо мне, а премию поделили пополам, вернее, получил тот и другой. Но я хоть и через десять лет, но все-таки тоже получил в 2001 году. Правда, в 2005 году комитет по премиям хотел отобрать ее у меня за непочтение к начальству, но не удалось. Бог им судья…
Было и такое. Бондарев однажды спросил меня, как я отношусь к его роману «Берег». Я ответил, что мыслей на сей счет немало. «А ты напиши мне!» Я не поленился, написал огромное письмо, которое послал в двух конвертах. И что? Он даже не позвонил. Думаю, только потому, что там были не только похвалы, но и какие-то критические суждения. Например, желая показать жестокость, беспощадность войны, Бондарев дал тщательно выписанную живописную сцену смерти… Знойный летний полдень. Где-то близко к передовой лежит на земле в малиннике совсем молодой солдат и ловит губами спелые ягоды, с наслаждением ест их, но вдруг летит пуля… Да, война жестока и беспощадна. Но чей это солдат? Немецкий. Чья пуля убила его? Наша. А кто его звал на советскую землю? А разве судьба наших молодых солдат была иной? И не только солдат – женщин, стариков, детей… В частности и об этом я написал Бондареву. Даже если был не согласен – ведь это было не в газете, а в частном письме – мог бы однокашнику-то звякнуть и, выразив несогласие, сказать хотя бы спасибо. Нет. Тогда были разговоры, что Юра метил на Нобелевскую. Не знаю…
Береги честь смолоду и не забывай в старости
А когда нам было уже за восемьдесят, а Сергею Михалкову за девяносто, началась эта отвратительная свара в Международном союзе писательских союзов (МСПС): Бондарев, много лет работавший заместителем Михалкова, объявил его уволенным. И на страницах «Патриота», куда мне по его настоянию путь закрыли, началась небывало грязная травля Михалкова с привлечением личности даже его жены и с предсказаниями его скорой кончины. Бондарев напечатал в пяти газетах письма, чернящие своего вчерашнего собрата и начальника, а также главного редактора «Литгазеты» Юрия Полякова. А возглавил травлю Арсений Ларионов, впоследствии осужденный за махинации с домами Союза писателей.
А тут еще позорное дело с Шолоховской премией, которую Бондарев стал выдавать уж таким литературным титанам, окружившим его… Выдал и Валентину Сорокину, не только писавшему пронизанные антисоветчиной прозу и стихи, (которые, впрочем, охотно печатала «Правда»), но еще и клеветавшего на самого Шолохова. Он работал в одном издательстве с дочерью Михаила Александровича и начал подбивать колышки, а та ни в какую, но он упрям, бесцеремонен. Когда у нее кончилось терпение, она пожаловалась отцу, ну, и тот, естественно, как всякий отец, вступился за родную дочь. И вот выходит книга и там – поток вздорной, невежественной, злобной клеветы на Шолохова. И именно за эту книгу из рук Бондарева клеветник получает Шолоховскую премию. Другого примера такого цинизма или полного незнания, безразличия к делу я в литературе не знаю.
Во всей этой заварухе я принял сторону Михалкова, что вызвало, с одной стороны, мою статью о Ларионове «Последний любимец Лили Брик» и о Сорокине – «Позы, грозы и метаморфозы литературной сороконожки», обе – в газете «Дуэль»; с другой, – открытый обмен письмам между мной и Бондаревым. Я писал в той же «Дуэли», он – в «Патриоте». Все эти мои письма, в том числе и «бондаревские» – «Что сказал бы Шолохов, Юра?» и «Виноват, ваше превосходительство» – вошли в книгу «Живые и мертвые классики» (Алгоритм, 2007). Бондарев свои письма Михалкову, Юрию Полякову и мне едва ли включит в книгу.
Но как бы то ни было, а 2 мая 2011 года на юбилейном вечере Егора Исаева в музее Пушкина на Пречистинке я по рядам передал Бондареву, сидевшему в зале с женой, книгу своих стихов с надписью: «Валентине и Юрию Бондаревым с признательностью за любовь к поэзии». Как и на давнее письмо о «Береге», он ни словом не отозвался.
Правда, я еще посмеялся в «Завтра» по поводу его рассказа на страницах «Правды», от которой, дескать, мы ежедневно ждем призыва «Граждане, на баррикада!», – рассказа о пылком акте любви с чужой женой. Вроде бы как бунинский «Солнечный удар», да не совсем. Но это уже в октябре и тут я не назвал ни автора, ни газету.
Щедрость гения
А с «Солнечным ударом» был такой эпизод. Читая в его «Береге» сцену пылкой встречи посаженного на гауптвахту лейтенанта Никитина с немецкой девушкой Эммой, которую привел к нему караульный Тужиков, я почувствовал что-то знакомое: «они кинулись жадно друг к другу, задохнулись в поцелуе…» Вчитался, вдумался – да это «Солнечный удар»! Достал, раскрыл, сверил – точно! И позвонил Бондареву. Он не поверил и даже обиделся. Хорошо, сказал я, пошлю тебе оба текста, сравни. Послал. Он и тогда не отозвался. А ведь я вовсе не думал и не обвинял, что это он сознательно списал. Просто пронзительный бунинский текст так запал в душу, что прижился, натурализовался там, стал своим и однажды вот неожиданно выплеснулся как свое собственное. Не любит Юра никакие критические замечания о себе, они на него плохо действуют. А ведь мог бы просто шутя позвонить: надо же, мол, чего в жизни не бывает. Спасибо, что разглядел. Я потом не смотрел и не знаю, переписал ли эту сцену. Мог бы и не переписывать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.