Текст книги "Жизнь Кольцова"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
Как и в первый раз, после цветастой Москвы с ее голубым инеем, яркими морозными рассветами и запахом жареных пирогов, Петербург показался серым, скучным и недоброжелательным.
Московский попутчик уговорил Кольцова остановиться в номерах на Литейном.
Кольцов быстро переоделся и пошел искать квартиру петербургского журналиста Полевого. Еще в прошлом году Белинский послал ему большую статью о Гамлете и Мочалове. Полевой не ответил. И вдруг начало статьи появилось в «Северной пчеле». Это была неожиданно: Белинский не рассчитывал и не желал печататься у Булгарина. Кольцов должен был найти Полевого, обо всем расспросить его и подробно описать Белинскому все то, что скажет Полевой.
Была суббота, торговля заканчивалась раньше, чем обычно. Алексей зашел в первую попавшуюся книжную лавку и спросил адрес Полевого. Хозяин посмотрел в узкую длинную книжицу и назвал улицу и дом. Однако идти к Полевому показалось поздно, и Кольцов, решив отложить посещение его до понедельника, отправился к Сребрянскому.
Его встретил Феничка и сначала не узнал, а узнавши, обрадовался, засуетился. В комнате был полумрак. Сальный огарок, оплывая, тускло освещал грязный стол с разбросанными на нем нотными рукописями.
– Это я переписываю, – объяснил Феничка. – Все-таки, знаете, неплохо: копейка с листа…
– А где Андрюша? – спросил Кольцов.
– Плох наш Андрюша, – Феничка отвернулся и смахнул слезу. – Лекаря говорят: безнадежно. Да тут ведь какая история получилась…
И рассказал Кольцову о неудаче со статьей.
– Вот она, проклятая! – Он порылся в бумагах и книгах, кучей сваленных на полу, нашел рукопись и подал ее Кольцову.
Алексей расспросил, как ему найти госпиталь, где лежал Сребрянский, простился с Феничкой и медленно зашагал к себе на Литейный.
«Неладно нынче у меня в Питере получается, – размышлял он, – ну, да голову вешать не приходится. Покончу с делами, сам отвезу Андрюшу в Козловку… Может, еще отойдет на домашних хлебах-то. Эх, город каменный, сожрал ты малого!»
7Книгопродавец сказал неверный адрес, и он не сразу нашел квартиру Полевого. Когда же нашел – хозяина не оказалось дома. Так случилось и раз и два. Однако свидание с ним было нужно и важно для Белинского, и поэтому Кольцов положил хоть месяц ходить и дожидаться, но все-таки увидеть Полевого и все у него разузнать. Как охотник, терпеливо выслеживающий дичь, он по нескольку раз на день стучался к Полевому, и всякий раз сердитая, заспанная старуха спрашивала из-за двери: «Кого надоть?», а узнавши, говорила отрывисто: «Дома нетути», – и отходила, шлепая туфлями.
Кольцов дважды побывал у Сребрянского в госпитале. Страшное ощущение близости смерти, поразившее в эти два свидания, не покидало его. И, может быть, потому, что Сребрянский был особенно хорош и кроток при этих встречах и так светла его милая, добрая улыбка, – может быть, именно поэтому Кольцову особенно ясно представилась близость смерти несчастного, умного и талантливого друга.
Когда Кольцов в первый раз вошел в большую холодную палату, где стояло пять убогих кроватей, и служитель подвел его к одной из них, – в заросшем грязной светлой бородой костлявом человеке он не сразу узнал Андрея. Все, что осталось от Сребрянского, были его лучистые глаза. В них сияла радость. Он с трудом приподнялся, и друзья обнялись.
– Слава богу… – прошептал Сребрянский. – Все-таки довелось свидеться… А я боялся…
Он не договорил, задохнулся в приступе кашля.
– Молчи, – так же шепотом сказал Кольцов. – Тебе вредно…
Сребрянский засмеялся беззвучно:
– Ты-то что шепчешь? Я не умею громко… а ты дуй вовсю! Ну, рассказывай…
Закрыв глаза, слушал безучастно о воронежских знакомых, о печальной участи Кареева, о Кашкине.
– Кто бы мог подумать! Так отвернуться от друга…
– Жизня! – силясь изобразить улыбку, просипел Сребрянский. – Ведьма… А все-таки, ежели по совести… ах, хороша, проклятая! Нагнись-ка, Алеша, – позвал одними губами. – Все… все плохое кончилось навсегда… Здесь, – он приложил руку к груди, – здесь осталось одно светлое… незабываемое…
Вздохнул и, обессиленный, упал головой на жесткую соломенную подушку. Пришел служитель, велел уходить. Кольцов стал прощаться, спросил, не надо ли чего. «Приходи почаще», – шепнул Сребрянский.
Как в ночи, ничего не видя, брел Кольцов. Снег хлестал по лицу, и он утирал варежкой щеки, мокрые от снега и слез.
Глава вторая
В Питере живем и добрым людям вечера даем!
(И з письма Кольцова Белинскому)
1
– Пожалуйте, дома-с, – сердито сказала старуха.
Когда Кольцов вошел в кабинет Полевого, тот вскочил с кресла и, запахивая на груди засаленный халат, рассыпался в извинениях за свое неглиже, обругал дуру бабу за то, что не предупредила; предложил трубку, чаю, и, когда Кольцов отказался от того и от другого, успокоился, сел напротив и, склонив голову набок, приготовился слушать.
Кольцов передал ему письмо от Белинского. Полевой разорвал конверт, стал читать и, читая, то качал головой, то пожимал плечами и бормотал:
– Ах, кипяток! Ах, горячая головушка! Фу ты, боже мой!..
Алексей с удивлением рассматривал знаменитого журналиста.
Издатель закрытого полицией «Московского телеграфа» представлялся ему не таким. Величественная осанка, гордо поднятая голова, орлиный взор – ничего этого не было. Были воровато бегающие глазки, неприятные ужимки, суетливость и, наконец, засаленный халат и ноги, обутые в плисовые с меховой оторочкой стариковские полусапожки.
– Ну-с, – закончив чтение письма, сказал Полевой, – Виссарьён-то Григорьич думает небось, что я и забыл про него, мол, с глаз долой – из сердца вон! Не так ли?
– Да, признаться, он маленько обижается на вас…
Кольцов с интересом наблюдал за быстрой переменчивостью лица Полевого, за шустрой беготней его беспокойных глазок, в свою очередь не без любопытства ощупывающих самого Кольцова.
– Обижается?! На меня?! А вот и не за что! Не за что-с! Ведь кабы вы знали, любезнейший Алексей Васильич, – я, кажется, так вас называю? – кабы вы знали, что́ это такое хлопоты питерские, да устройство дел, да недосуг! И я все собирался, все нонче да завтра, – да и вот по сей день…
– Ну, а статья-то, Виссариона Григорьича? – спросил Кольцов. – Что со статьей?
– Да вот-с, статья… – Полевой извлек из вороха бумаг толстую тетрадь. – Это не статья, это махина-с! Как ее печатать? Я было думал – в «Пчеле» и уже тиснул начало, да глядь – ба! – валит еще продолженье, этак нумеров на тридцать… Да еще и цензура: тут выраженье, там выраженье, – а ведь вы знаете Белинского: без него выбросишь – убьет!
– Так, стало быть, не будете печатать?
– Душой бы рад, да видите…
– В таком случае, – вставая, решительно заявил Кольцов, – пожалуйте рукопись, я перешлю ее Виссариону Григорьичу.
– Нет-с, уж я сам с ним сперва перепишусь!
– Так напишите ж скорее!
– Напишу, напишу, не беспокойтесь… Ума не приложу, – заёрзал Полевой, – чего вы-то, почтеннейший, тревожитесь? Добро б вас самих касалось…
– Да коли меня, так и речи не было б… А уж для Виссариона Григорьича – что хотите: вынь да положь! Без этого от вас не уйду.
– Ах, торопыги! Вот торопыги! – Полевой комически воздел руки. – Все вскачь, все рысью! А мне и подумать надо и решиться не сразу: публика косится на меня, да и только… А все старые проказы довели, ей-богу-с! Молод был, глупехонек, все думалось – ничего да ничего, а теперь вот на старости лет расхлебывай… А ведь я всей душой люблю Виссарьёна Григорьича и почитаю, да вот-с какие дела-то… И рад бы в рай, да грехи не пускают!..
Он сам проводил Кольцова до двери, мелко-мелко кланяясь, простился с ним, просил не забывать. Алексей на минуту задержался на лестнице, поправляя выбившийся шарф. Он услышал, как за дверью Полевой распекал старуху:
– Экая дурында! Ведь говорил же, чтоб никого не пускала, так нет: «Пожалуйте, дома-с!» У-у, дармоеды проклятые!..
2В книжной лавке Смирдина всегда толклось много народу. Тут можно было увидеть знаменитых литераторов, художников, еще больше – почитателей этих знаменитостей, а не то так и просто франта, озябшего на прогулке по Невскому и забежавшего к Смирдину погреться и, облокотясь на прилавок, полистать модный журнал с картинками.
Кольцову надо было купить ноты для Анисьи: еще летом он нашел ей учителя, и она с увлечением, делая большие успехи, занималась с музыкантом Ногаевым.
Пока приказчик отбирал по записочке нужные пьесы, Алексей принялся разглядывать толпу покупателей и бездельников, пристроившихся у прилавков и окон смирдинского заведения.
Несколько молодых людей в широченных шляпах и плащах слушали разглагольствования неряшливо одетого, с толстым, отечным лицом человека. Кольцов с любопытством прислушался.
– Страсть! Огонь! – размахивая огромным, желтым в красную клетку платком, кричал толстяк. – Страсть вулканическая! Огонь всепожирающий! Вот что искусство! Возьмите Брюллова Карла Павлыча: демон-с! Везувий страстей! Я когда в мастерскую его вхожу – поверите ли? – дрожь пробирает… А нынче что ж, – толстяк вынул табакерку и втянул носом изрядную порцию табака, – нынче всякая серость полезла… ап-чхи!.. Ни страсти… ап-чхи!.. Ни огня… одна, – он снова чихнул, – одна низменность! Всякие там… Венециановы… Натуральные школы-с!
Молодые люди почтительно потоптались перед толстяком и закутались в плащи.
– А в жизни, – вволю начихавшись, продолжал толстяк, – ведь он, Карл Павлыч-то, он ведь и в жизни – огонь… Гнев! Ревность! Перуны! Кто бы из вас, – толстяк насмешливо прищурился, – кто бы из вас способен был вонзить кинжал в пылу страсти, разорвать грудь любимой?..
Молодые люди потупились.
– Его супруга – ангел-с, мадонна: совершенство форм, грация… Я молюсь на нее! Но вот-с, она смотрит влюбленными глазами на государя – заметьте, на государя! – восклицает: «Ах!» И что же? Карл, как разъяренный тигр, бросается к ней и вырывает из уха сережку – с мясом-с!
– Виноват! – кашлянув в руку, обратился Кольцов к толстяку. – Вот слушаю вас и никак в толк не возьму – о художнике ли нашем великом Брюллове изволите рассказывать или же о мяснике базарном.
Краснобай окинул Кольцова презрительным взглядом.
– Милостивый государь, – надув щеки, произнес, – как вы смеете…
– Да что ж тут сметь! – резко сказал Кольцов. – Все сбили в кучу, несете околесицу, сплетни какие-то, и все под маской искусства… Да вы сами-то нюхали, что это за школа натуральная? Ведь вас молодые люди слушают… совестно!
Толстяк побагровел.
– Вы… ты… этак мне?! – угрожающе надвинулся на Кольцова. – Мне?! Да знаешь ли ты… Ах, ваше превосходительство! – Толстяк расплылся в сладкой улыбке и, глядя через плечо Кольцова, стал кланяться, прижимая руку с платком к груди. – Честь имею, ваше превосходительство…
– Все шумишь, Яненко? – раздался негромкий насмешливый голос.
Кольцов обернулся. Перед ним стояли Жуковский и Смирдин.
– Алексей Васильич! – удивленно произнес Жуковский. – Вот встреча! Что это, неужто вы с ним, – указал на Яненко, – спор затеяли?
– Да так-с, – не переставая кланяться, заюлил толстяк, – все об искусстве… Вернейшие мысли высказали… не имею чести быть знакомым-с…
– Вот кстати, – не обращая внимания на Яненко, сказал Жуковский, – только вчера Алексей Гаврилыч о вас справлялся. Я сейчас к нему – поедемте? Там у нас дельце одно затеялось… С Брюлловым познакомлю, он нынче быть обещался. Александр Филиппыч! – обратился к Смирдину. – Книги, голубчик, ко мне домой пошли…
И, сопровождаемые поклонами, Жуковский и Кольцов под руку вышли из магазина.
3У Венецианова были гости.
Один – с длинными волнистыми, чуть рыжеватыми волосами и крошечной бородкой, франтовато и дорого, но небрежно одетый, очень подвижной; другой – нескладный, судя по землистому цвету лица и довольно поношенному сюртуку, близко знакомый с нуждой, забавно мешавший в разговоре русскую речь с украинской.
Венецианов обнял Кольцова и представил его гостям. Франт оказался Брюлловым, нескладный – художником Сошенко.
– Ну что, Алексей Гаврилыч, были? – поздоровавшись, спросил Жуковский.
– Был! И очень даже был! – воскликнул Венецианов. – Уперся, да и только. Две тысячи – и говорить не желает…
– Який немец зловредный, хай ему! – Сошенко стукнул кулаком по ладони. – Уразумел, бисов сын, яким хлопцем володие…
– Понял, проклятая сосиска, – раздраженно сказал Венецианов, – раз этакую цену заламывает…
Алексей с недоумением поглядывал то на того, то на другого: что за немец? какие две тысячи?
– Да расскажите же, – не выдержал наконец, – что тут у вас делается? Слушаю, слушаю, а в толк никак не возьму!
– Ах, прелесть ты моя! – спохватился Венецианов. – Тут, брат, история прегорькая… Кащей-немец рабом владеет, а тот раб – художник гениальный. Вот, милый, все мы, сколько нас тут ни есть, ломаем бедные головы: как бы нашего Тараса от того немца избавить… Да где же те две тысячи, какие помещик за своего раба запросил. Ох, рабство! Ох, лютый зверь, да когда ж мы над твоим прахом попируем?!
– Друзья, – сказал Жуковский, – коли мы не сделаем, то кто же? У меня мелькнула заманчивая мысль. Правду сказать, все это довольно сложно, однако…
– Ну, не томи, не томи, голубчик, – простонал Венецианов.
– …однако вполне вещественно, – закончил Жуковский. – Карл Павлыч, скажите, дорогой, сколько вам платят за портрет?
Брюллов удивленно взглянул на Жуковского.
– Да так… – пожал плечами. – Тысячу, скажем, и две даже. А-а, понимаю! Только у меня на беду нет ни одного заказа, сам сижу без гроша…
– А ежели бы я доставил вам такой заказ?
– Вы, верно, шутите?
– Нисколько. Я уже говорил кое с кем из людей влиятельных и… денежных, конечно, – запнувшись, с улыбкой добавил Жуковский. – Тот портрет, что вы напишете, мы разыграем в лотерею и… вы понимаете, господа?
– Мысль действительно прекрасна, – согласился Брюллов, – и я готов хоть завтра начать сеансы… Но кто же будет изображен на портрете?
– Ваш покорный слуга, – поклонился Жуковский. – Как прикажете одеться? Официально или по-домашнему?
– Фрак, я думаю, – прищурился Брюллов. – Просто и строго.
– Но со звездой! Обязательно! Ах, Алексей Васильич, – Венецианов вытер платком глаза, – вот ведь люди, гляди, а? С этакими людьми жить и жить хочется!
4Дела в Сенате устраивались хорошо. Слово Жуковского действовало, как магическая палочка. В первых числах марта можно было бы ехать в Москву, чего Кольцов очень хотел, – там были друзья: Белинский, Боткин, Аксаковы – весь собор, как называл Кольцов кружок Белинского. А в Питере, хоть все и были добры к нему, да постоянно в памяти жила мысль: тут убили Пушкина. Не раз приходил к его дому, глядел на окна, плотно завешенные шторами, бесконечно вспоминая свои встречи с ним, его слова, его дружескую белозубую улыбку.
Однако ехать было нельзя: Сребрянскому стало хуже, и лекарь сказал, что он не только до двора, а и до Москвы не доедет. Пришлось оставить мечту об отъезде и ждать поправки Андрея.
Питерские издатели – Воейков, Краевский, Владиславлев, Плетнев – все просили стихов, и Кольцов, не желая кого-нибудь из них обидеть, давал всем. Они охотно брали стихи, однако никто не платил, да он и сам не думал о плате: продавать свои песни за деньги казалось ему обидным и грязным делом.
Милее всех ему были Панаев и Венецианов, и он чаще, чем с остальными литераторами, виделся с ними. В их разговорах, в обращении не чувствовалось ненавистного петербургского холодка. Всегда восторженный добряк Венецианов возил его в Царское и Петергоф. Фонтаны поразили и очаровали; они были как сказка, услышанная в детстве: «в некотором царстве, в некотором государстве»… Но Царское! Лицей, пруды, статуи… Вечно живой образ смуглого мальчика в тесноватом лицейском мундирчике… «Не се ль Элизиум полнощный»… Алексей глядел и не мог наглядеться.
Дважды они побывали в мастерской Брюллова. Карл Павлович писал Жуковского; портрет был превосходен, певец «Светланы» словно в зеркале отражался: легкий наклон головы, знаменитая плешинка, брильянтовое сиянье ордена… Брюллов обещал закончить работу к апрелю.
– Нет, ты подумай! – Венецианов хлопал по плечу Алексея. – В апреле Тараса нашего вызволим… Экая сила, братец ты мой!
Брюллов показывал Кольцову рисунки Шевченко. Они были необыкновенно талантливы, и дикой, нелепой казалась мысль, что не случись так, как случилось, – и этот талант погиб бы в людской своего недалекого и жестокого господина.
В мастерской Брюллова Алексей встретился с Кукольником. Тот был слегка пьян, кривлялся, бранил Белинского за то, что он не понимает его, и грозился бросить писать по-русски.
– А как же, на каком языке вы станете писать? – спросил Кольцов.
– Натурально, на итальянском! Язык богов, вечной красоты…
– Будет врать-то, – одернул его Брюллов. – Экой еще Петрарка нашелся…
Кукольник обиделся и, покривлявшись еще немного, уехал. С Кольцовым, однако, был ласков, пригласил к себе на «среду»: по средам у него собирались литераторы.
Алексей пошел и пожалел – в кукольниковской гостиной толокся сброд: чиновники, генералы, какие-то наглые молодые люди – поклонники. Хозяин важничал, врал напропалую, гости много пили, шум стоял немыслимый.
– Ба! Алексей Васильич! И вы в этот вертеп пожаловали?
Кольцов обернулся, увидел Панаева и обрадовался ему.
– Вот хорошо-то, – сказал, здороваясь. – Все свой человек, а то я уже поглядывал, как бы стрекача задать…
– Что ж так?
– Да больно уж народец пестрый, прямо ярманка!
– А тут всегда так, вы не обращайте внимания. Идемте, я вам питерского Иуду покажу…
Панаев взял под руку Кольцова и прошел с ним в кабинет хозяина. Здесь было накурено до темноты. В глубоком кожаном кресле сидел, развалясь, кентавр в генеральских эполетах. В прическе с височками, в баках, в презрительно выпяченной губе – во всем чувствовалось желание подражать государю. Возле генерала, кланяясь и подобострастно заглядывая в глаза, юлил невысокий обрюзгший лысоватый господин во фраке, с орденской ленточкой.
– Да, брат Булгарин, – сквозь зубы, как бы нехотя, говорил генерал. – Эти ваши новейшие искусства… пошлость одна. Ничего возвышенного, все так мизерно…
– Так точно, ваше высокопревосходительство! – кланялся Булгарин. – Вот именно, мизерно-с, как вы изволили выразиться!
– Намедни в оперу ездил, – продолжал кентавр. – Подняли занавес, гляжу: мужики! Странно, композитор Глинка – дворянин, что же это, а? Уже и дворяне на холопской балалайке стали играть, а, Булгарин?
Булгарин сокрушенно помотал головой:
– И не говорите, вашесство!
– Но музыка, – цедил генерал, – где же музыка, а, Булгарин?
– Какая музыка, вашесство! Так, бренчат.
– Да нет, помилуй! – Генерал выпятил грудь и пошевелил пальцами. – Помилуй, Булгарин, что бренчат! Это трактир, где извозчики чай пьют!
– Вот именно, трактир-с! – восхитился Булгарин.
– Так надобно запретить эту музыку! – Генерал сделал жест, обозначающий запрещение. – Запретить! И внушить автору, чтобы он… ну, другую написал, что ли… Дать, наконец, ему европейские образцы!
– Так точно, вашесство, вот именно: запретить и дать образцы. Я уже писал об этом, вашесство!
– И что же?
– Не запрещают. Ведь сейчас в искусстве-то в русском – кто? Все так, кто-нибудь, из мужиков даже имеются, а благородного звания, почитай, что и нету-с… Ведь вон, – Булгарин совсем прилип к генеральской эполете, – вон ведь у них кто в литературе коноводит сейчас? Белинский, вашесство! Дебошир, санкюлот, пьяница, вашесство!
Панаев подмигнул Кольцову. Тот был бледен.
– Иван Иваныч! – еле сдерживаясь, чтоб не закричать, проговорил он. – Вертеп, вы сказали? Не-ет, хуже! На простом наречии это, сударь, не так называется! Вы как хотите, а я уйду!
И, не попрощавшись с хозяином, ушел.
5Наступала петербургская весна. Мокрый снег, ветер с моря и пронизывающая до костей сырость наполнили воздух гнилью. Развезло дороги, началась распутица, и отъезд отложили снова.
Кольцову наскучило в Питере. И хотя каждый день он был зван то к одному, то к другому литератору, ему было скучно. Несколько раз брался за перо, да «перо, – писал он Белинскому, – было как палка», стихи не шли, и он рвал на мелкие клочки исписанные бисерным почерком листочки.
За эти два месяца он перезнакомился со всеми питерскими знаменитостями. Бенедиктов подарил ему книжку стихов. Однофамилец Жуковского, писавший под именем Бернета, частенько захаживал в номера, где жил Кольцов, и, завывая, читал свои новые, пустые и напыщенные поэмы. Из круга художников Кольцов был особенно близок с Венециановым и Мокрицким. Мокрицкий даже нарисовал его портрет, сказать по правде не очень удавшийся.
– Ты, Аполлон Николаич, извини, – сказал Кольцов, – только это не я, ты из меня красавца писаного сделал… Экий валет червонный!
– Польстил, польстил! – смеялся и Венецианов. – Красавчик получился, а самой красоты-то кольцовской и нету…
Однажды Панаев предложил Кольцову собрать у себя в номерах литераторов.
– Ей-богу, голубчик Алексей Васильич, это идея! Вы у всех перебывали, все вас знают и, кажется, теперь, не в пример прошлому, уважают. Разошлите приглашения, а я помогу насчет сервировки, вин… а?
Панаев так увлекся мыслью о литературном вечере, что, расписывая, как все это устроится, просидел у Кольцова далеко за полночь. Тут же были намечены гости, назначен день, написаны пригласительные билеты.
Кольцову и самому понравилась затея Панаева; не жалея денег, он стал хлопотать об ужине, об официантах, о столах и скатертях. Как-то раз, еще задолго до литературного вечера, Кольцов угостил Панаева донскими маринованными бирючками. Прасковья Ивановна была мастерица приготовлять эту рыбку, и Панаев, отведав бирючка, сказал, что вкуснее ничего едать не случалось. Теперь он вспомнил про бирючка – у Кольцова его оставалось еще с полбочонка – и велел среди прочих угощений поставить на видном месте и бирючка.
Это, Алексей Васильич, гвоздь вечера будет! – потирал руки Панаев. – Будьте покойны, уж я-то в этих вещах разбираюсь до тонкости!
Наконец в ближайший понедельник к дому госпожи Титовой в Басковом переулке на Литейном, где жил Кольцов, начали подъезжать экипажи. В наемных каретах приехали Краевский и Полевой. Подкатывали извозчичьи санки. Панаевская франтовская «четверня на вынос» с бородатым горластым кучером наделала шуму в тихом Басковом переулке. Когда же, визжа колесами и сияя фонарями, к дому госпожи Титовой подъехала голубая, с княжескими гербами на дверцах щегольская карета князя Одоевского, жильцы меблированных комнат, отродясь не видавшие такого великолепного съезда, как бы невзначай стали выходить из своих нумеров и прогуливаться по коридору.
У входа стоял Кольцов и принимал гостей. В комнатах ярко горели свечи, и официанты из соседнего трактира сновали вокруг сдвинутых и уставленных винами и закусками столов.
– Ну-с, Алексей Васильич, батюшка, – похвалил Краевский, входя к Кольцову, – богато жить стали, посмотреть приятно-с.
Венецианов с Мокрицким приехали позже других. У Мокрицкого топорщился плащ от какого-то тщательно завернутого в серую бумагу четырехугольного предмета. Скинув тяжелую ватную шинель, Венецианов тщательно вытер клетчатым платком очки, взял из рук Мокрицкого таинственный предмет и развернул его. Предмет оказался небольшой писанной масляными красками картинкой. Венецианов поставил ее на стул, повернув так, чтобы пламя свечей не отражалось на лаковом глянце картины. Ее окружили гости.
– Боже мой! – вырвалось у Кольцова. – Вот уж красота так красота!
Картина изображала поле. Оно уходило вдаль, сливаясь в мутном мареве с горизонтом. По пояс во ржи стоял молодой парень и точил косу. Светлые волосы косаря слиплись на загорелом лбу.
Венецианов вынул табакерку, понюхал и только после этого обратился к Кольцову:
– Прошу, прелесть моя, принять в день именин-с – от именинника же! А? Что? День-то какой нынче? Какой день-то? – Он поднял очки на лоб и оглядел гостей. – Алексея, судари мои, божья человека-с! И посему, радость ты моя, – он обнял Кольцова, – мы с тобой нынче именинники! Прошу принять…
– Позвольте и мне, – произнес князь Одоевский. Он подошел к Кольцову и с глубоким поклоном поднес ему изящный сверток. – От всей души и на всю жизнь… пока не разобьется. Осторожней, осторожней, батюшка… это чашка!
Панаев схватился за голову и побежал к столу распорядиться. «Ай-яй-яй! – шепнул на бегу Алексею. – Хоть бы словечком намекнули!» – «А я и сам позабыл, – смутился Кольцов. – До сей поры привычки не было праздновать… Да и что я за фигура такая?»
Хлопнули пробки, официанты разлили шампанское, и гости один за другим потянулись к Кольцову с поздравлениями.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.