Текст книги "Обработно – время свадеб"
Автор книги: Владимир Личутин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Жаренье-варенье началось с утра раннего. Всех подняла Параскева, стащила с кроватей, не дала залеживаться, на постелях валяться, а Степушку первого разбудила и, пока все бродили по комнатам, сонно зевая, заставила брюки гладить. Правда, Палька тут же утюг отняла.
– Пока холостой, так я наглажу, а женишься, самому придется за собой ухаживать. Брюки – мужская постоянная забота...
Степушка не возражал, он сегодня сразу проснулся, хотя обычно долго приходил в себя после сна. Им овладело странное возбуждение, он не знал, чем занять себя, и потому с тоской смотрел на часы.
Только Параскева не томилась от безделья. Печь дотапливалась, и тесто подошло, пора было крутить-заворачивать рыбники. Параскева спешила и умом все подсчитывала, сколько будет гостей, как бы не ошибиться да не ударить лицом в грязь. А руки делали свое привычное дело, колотили-валяли тесто, вкусным запахом дрожжей поволокло по кухне. Параскева рыбники пекла длинные, с сигом и кисловатой свежепросольной щукой и с харюзами, в общем, на любой вкус. На противень две штуки, сразу пышное тесто мазала масляным куропаточьим крылом и совала на печь, в постоянную душистую теплоту, чтобы еще выше поднялись пироги. Потом вспомнила про холодец, побежала на поветь, где застывал он в больших эмалированных мисках; холодец получился тугой и светлый, с белыми кляксами жира, от него тянуло чесночным и говяжьим запахом; когда коснулась чашки, он мягко вздохнул и вздрогнул, бог ты мой, не студень – вкуснятина. Прямо руками отломила кусок, растаял он, жевать не надо... Нет, насчет закусок, насчет еды Параскева не прогорит, на этом ее не поймать, тут она кой-кого и поучить может.
Потом на двух огромных чугунных сковородках натопила сала, из кладовой притащила две семги свежих. Где достала, не сказать, сама не крала, не ловила, на законные деньги куплено. Стала саламату жарить. Рыбу на щедрые куски порезала. Не рыба, а сало свиное, так жир и течет, от костей освободила семгу и на сковороду, в кипящее варево, да снова на крупные уголья. Самой Параскеве этой рыбы даром не надо, она семгу не ест, но гостей как не удивишь, если в доме свадьба, если любимый сын Степушка женится.
Потом Параскева шаньги заливные крупяные заделала, яйцом сверху полила, а на утренний завтрак, пока молодые записываться не отправились, для подкрепления сил «картовные кажноденные шаньги» испекла. Тут все отзевались, за стол сели, едва влезли. Люба со Степушкой во главе стола, не пара – картинка, любованье-загляденье. Параскева румяные «картовные» шаньги подала да две миски масла кипящего. Все ломали мягкие дрожжевые шаньги, обжигали пальцы, макали кусками в топленое масло.
... Вот он, родной дом, будто и не уезжали никуда. Кажется, чего тут мудрого, эка невидаль – картофельные шаньги, да и в городе их недолго завернуть и пекут, когда настроение найдет. Но таких не получится, как ни старайся, хоть в лепешку расшибись. Вроде и красивее, и поджаристее, и тесто лучше взойдет, а у этих и корочки жаром прихватило, и картошка плохо размята, и сметана позавчерашняя. Но здесь же дом детства, и потому тут все будет вкуснее, пока в силах готовить мать.
Потом Параскева налимью уху разлила по чашкам, а под уху по стопочке не грешно. Санька сразу в буфет сползал, там неприконченная бутылка стояла, налил по розовой тонкой рюмочке, и все стукнулись за Степино-Любино здоровье. Параскева пить не стала, только пригубила «для поверия», но ореховые глаза ее наполнились счастьем, когда осмотрела полное застолье: будто и не минули долгие годы, снова сам-десять по лавкам, только вот мужа Степана нет, не дожил до этого счастливого дня.
– Это ныне с рыбой туго, если мужика в доме нет, а раньше у нас всегда бочки закатаны, – заговорила Параскева. – Я двенадцати лет запоходила на озера-то. Бывало, старшие пока с неводом бродят, я продольники ставлю: на крючки мясо наживлю, да и закину. На каждом крючке по налиму. Пока холодна вода, все попадает.
А однажды бечева-то, как тетива, напряглась. Отец кричит мне, держи, мол, пуще. А он и показался, теленок. Я продольник бросила, кричу: «Тага, теленок». А отец-от покойничек смеется: глупа Параня, телят-то в воде не бывает. Это налим всплыл. Осподи, отец-от вынул его, так калачом в бочку закатывали, потом всей деревней смотрели. Сколь велик он был.
Тут и Саня давний случай вспомнил:
– Мама, помнишь, как лещей ловили, а ты нас вожжами стращала?
– А как не упомнить-то, – сразу откликнулась Параскева. Румянец волнения густо и болезненно осыпал щеки, знать, кровь от воспоминаний круто пошла в голову, но только сейчас, ой, как трудно остановить мать. – Двадцать три тони тогда закинула, уже руки напрочь стали отваливаться, а тут еще ты на нервы капаешь: «Чего пустую воду качать?» Я вожжами и жиганула, чтобы замолчал. А как двадцать четвертую тоню закинула, так сразу две бочки лещей попало. Ведь надо же было вас, чертей, как-то ростить. Десятерых поднять – не шутка в деле. Тут одного без отца вырастят, сразу в газетке шумят, мол, мать-героиня, а попробовали бы этакую ораву на ноги поставить.
– Ты у нас молодец, – сразу подластилась Палька, чтобы остановить материны воспоминания.
– Ну ладно, Палька, ты мне зубы не заговаривай, знаю я тебя, – отмахнулась Параскева. – Ну, хватит прохлаждаться, надо приниматься за дела.
У Параскевы забот гора, и надо было до вечера перелопатить их: еще раз по деревне пройтись, созвать гостей да вино посчитать – хватило бы, да суп под вечер сварить из баранины, чтобы мужики сразу под стол не пошли, да посуду у соседей занять, да доски для лавок заготовить, ведь стульев на всех не хватит.
Девки да парни, те на машине с молодыми в загс, а там через реку до Белогоры на моторке, заодно и сестру Александру прихватят. Ихнее дело гулять, а ей, Параскеве, всю свадьбу крутить надо. Ее про здоровье не спросят, а если не так что будет, за глаза высмеют да десять лет вспоминать станут. А как всех улестить да всем умаслить, если что ни человек, то и свой норов. Если деда Геласия, к примеру, не пригласить, лютая обида до самой смерти, но и Азиата как не позвать, Степушкиного спасителя. А они ужиться не могут на одной улице, у них постоянный раздор. Казалось бы, и делить-то нечего, да память вот не затушишь, память – не головешка, водой не зальешь.
Саня с Николаем, старшие, от первого мужа дети, со Степушкой в Белогору не поехали, ведь и по дому заделье нужно справить, матери одной не под силу. И Палька осталась, она перемывала посуду. К трем часам все уладили, сыновья уже по рюмашке пропустили, не утерпели. Палька городской салат под майонезом приготовила, а теперь сидела на табуретке, грустно оглядывая кухню. Давно ли ее так же «продавали замуж», кричали «горько» и просили «подсластить», и не было тогда никого счастливее Пальки. Но куда же подевалось, куда уплыло ее счастье, только ласковое отражение его живет в душе.
А Параскеве Осиповне не сиделось. Она еще раз окинула столы прищуренным глазом. Кажется, все на месте. Печенка вареная кусками есть, грибы соленые в масле, грибы вареные в сметане, холодец, рыба жареная, щука кислая – это все холодная, самая первая еда, ее довольно наготовлено, а потом еще борщага заварен, да саламата семужья, да рыбники, да баранина с картошкой. Под такую еду только и пить. Четыре ящика водки стоят в сенях, все накопления ухайдакала.
– Кажись, все на месте, – сказала вслух Параскева, присаживаясь на кончик скамьи.
– Господи, да посиди ты, мама, убилась совсем, – откликнулась из кухни Палька.
– Убилась не убилась, а никто за меня не сделает, – сказала Параскева, заглядывая в низкие окна. – Чтой-то молодые не едут, а уж гостям время быть.
Решила, раз время есть, нужно переодеться; за шкаф платяной встала, на кровати ее наряды лежат: кофта из хорошей шерсти, спокойного серого тона – подарок Аришки, да юбка такая же, из приятного материала. Одевалась Параскева Осиповна неторопливо, тихо напевала под нос:
– А крестьянина любить, а крестьянина любить, буду век счастливо жить, – и любовно оглядывала богатый стол. Потом вдруг дверку шкафа захлопнула, прибежала на кухню к Пальке. – Осподи, дочка, а гармониста-то забыли пригласить...
– Как забыли? – откликнулась Палька. – Оська, из клуба баянист, будет.
– А он играть-то хоть чего может? – недоверчиво спросила Параскева, и правый ореховый глаз немножко закосил к носу, так случалось, когда Параскева очень беспокоилась, но ничего предпринять сама не могла. – Мне чтобы русского играл. Мне синфонии ни к чему... Ой, господи, все проспали. Чего сидишь, не видишь, машина пришла, молодых встречай, – сразу засуетилась, замельтешила Параскева. – А я еще не прибрана, ой, ворона, ой, Параня Москва, все-то у тебя не пришей рукав, – бранила Параскева саму себя. Побежала, двери распахнула, оставила полые, на заулок выскочила, закланялась низко в пояс, но сразу взглядом поймала, что молодых в машине нет, и вместо приглашения испуганно спросила:
– А молодых где потеряли?
– По-новому свадьбу играете иль по-старому? – спросили с машины.
– По-новомодному. Кто нынче старое вспомнит? Дак где молодых оставили?
– А они насчет будущей жизни сговариваются. Чтобы быть рядком да жить ладком.
– Все опять неладно. Ты-то, Володька, дружок, шафер ты иль кто? Чего свою должность не сполняешь?! – погрозила Параскева веснушчатому очкастому парню.
– Да полно вам, Параскева Осиповна... Вон они, как голуби, воркуют.
А день выдался сухой и голубой. Лист уже опал на землю, но почернеть не успел, и тлен хватил его лишь по самой кромке, и оттого трава, покрытая березовым листом, казалась красной. Степушка в черной паре, длинный и весь торжественный, обнимал Любу за плечи, часто наклонялся и что-то ей говорил, наверное, смешное, потому что Люба закидывала голову назад.
Пара видна была вдалеке. Они шли не спеша по дальнему концу улицы, вдоль дороги, по опавшим багровым листьям и казались особенно неожиданными и радостными среди всеобщего увядания.
– Ой, хоть бы не застудились. Господи, доченька, Любонька, да она совсем легохонько одета... Вы-то куда смотрели, черти окаянные. Нельзя ничего людям доверить.
Но гости уже смеялись, толпясь на крыльце, смешались с Параскевиными детьми, а сама хозяйка очутилась на дороге, вся нетерпеливая, и уже близкие слезы покатились по лицу, а Параскева все вглядывалась сквозь этот влажный туман, и показалось ей, что сын не к ней идет, а удаляется все дальше и дальше. Параскева не выдержала, сорвалась с места, побежала неровной тропинкой, ноги скользили по влажной глине и оранжевым листьям, но молодые не торопились, они почему-то стояли, а может, ждали ее, Параскеву.
– Благословляю вас, дети мои, – тихо сказала Параскева, и сделалось ей сразу душно. Она обняла, притянула к себе Степушкину голову. «Осподи, – подумала она, – какой родимый запах, это ж сын мой, совсем мужик ныне». Потом обняла невестку, поцеловала в прохладный лоб. – Живите хорошо, не ссорьтесь и любите друг друга. Любите, прошу вас.
Потом, не зная, куда деть руки, стала гладить торопливо Степушкину сухую спину и Любины узенькие плечи, а слезы все спешили по рыхлым белым щекам, прошитым розовыми нитями больного румянца, и была мать, как показалось Степушке, в этот момент совсем старой.
– Ну, ты чего, мама, свадьба – не похороны, тут смеяться надо, – неловко сказал Степушка и так же неловко обнял мать за плечи, впервые в жизни обнял и повернул лицом к дому. – Гости же нас ждут.
– Все хорошо будет, мама, – добавила Люба и ласково подхватила Параскеву Осиповну под локоть. Тут сразу стало тесно, но Степушке невесту отпускать даже на мгновение не хотелось, потому они так и шли втроем по узкой скользкой тропинке, а Степушке то и дело приходилось косо сбегать в придорожную канаву.
Потом все шумно рассаживались за столом. Не разобрать было отдельных слов в этом гомоне, да и особо никто не прислушивался, сразу запахло табаком и едой, хотя к тарелкам еще не прикладывались. Люба, оправляя белое шерстяное платье, наклонилась к Степушке и сказала:
– Мне страшно.
Степушка подмигнул ободряюще и тут же вежливо улыбнулся теще. Она была цыгановатая и вся седая, и длинные паутинки расписали узкое лицо. Любина мать улыбнулась печально и добро, потом быстро пожала Степушкину ладонь своей тонкой горячей рукою, и Степушке сразу стало весело и легко.
Председатель Радюшин сел напротив, был он с женой Нюрой, сам весь отглаженный и светлый, от него далеко пахло одеколоном. Когда гомон чуть поутих, когда разлили по стаканам белое вино, председатель безо всяких уговоров встал, оглядел застолье, словно оценил всех разом, но каждого в отдельности не выделил, чуть набычил большую черную голову в сторону молодых.
– В хорошее время, скажу вам, женитесь. Об эту пору, на обработно, раньше всегда на Поморье свадьбы шли. Все дела прикончены, так почему не гулять, а? Ведь это гуси паруются по весне, им немного и надо, было бы скрытное место. А люди не птицы, им устойчивость нужна, потому осень для нас – самая лучшая пора. По урожаю и свадьбу ведут. А мы уж свадьбы забыли, лет пять у нас осенних свадеб не было, закисли мы. Так ли я говорю, Параскева Осиповна?
– Да как не закисли, Николай Степанович, наши парни вовсе захолостяжились, девок-то на деревне боле совсем не стало, – откликнулась Параскева, тоже поднялась со стула, вино у нее плескалось из рюмки, щеки подрагивали, но радостно светились глаза.
– Ну, дай-то бог тебе, мой крестник, Степан Степанович, и тебе, Люба невестушка, чтобы полон был дом углами, а углы детями.
– Во-о-о-о, – разом, едино выдохнуло застолье. – Крепко сказано.
А председатель, прежде чем выпить, еще крикнул нарочито громко:
– А мы ведь Любовь Владимировну из Кучемы не спустим. Ты как хочешь, Степушка, а не спустим.
– Тоже верно, – поддержало застолье и, не мешкая, опорожнило рюмки. Смолкли все, насыщались студнем и семужьей саламатой, рыбниками и грибами с картошкой и на какой-то миг впервые забыли молодых.
Те сидели розовые от волнения, Любина ладошка лежала в Степушкиной лопатистой руке.
– Я боюсь, – опять сказала Люба, невольно клонясь плечом к жениху, а Степушка снова только растерянно улыбнулся и опять промолчал, потому что он все еще раздумывал, а как понять председателевы слова, шутит он или говорит всерьез. Степушка снова и снова взглядывал на Любу, она сидела прямая и торжественная, сквозь смуглоту щек проливался мягкий малиновый румянец. Невеста жила в своих, недоступных Степушке мыслях.
Тетка Матрена словно угадала Любины мысли и, чтобы закруглить их, вдруг сморщилась, будто от зубной боли, ее приятное круглое лицо перекосилось, и она закричала, сияя железными зубами:
– Горько-то как, ой, как горько.
И застолье поддержало тетку Матрену, разом заподнималось, разом заглазело хмельно: это любопытный маленький человечек пробудился в каждой душе.
– Ой, подсластить надо!
– Надо так надо... – Поднялись молодые, сквозь фату Любино лицо брызгало смущением. Степушка двумя ладонями, как берут ковш с водой, чтобы напиться, обнял невестины горячие щеки, заглянул в детские еще глаза. Рот у Любы ждуще приоткрылся, шевелились пересохшие круглые губы, словно желали от чего-то предостеречь, но, как и тогда, около бани, захмелел внезапно Степушка и с жадностью и запойно поцеловал.
– Ай да Степан Степанович, ой, как сладко, – закричали довольные гости: ублажил жених. Снова забыли молодых, кто-то уже выскочил на середину горницы, замолотил каблуками тут же и на лавку сел, но сменила тетка Ксения, одним яростным глазом впилась в застолье, руки кренделем.
Дорогую рыбу ела,
В рыбе сердце видела.
За кого замуж хотела,
Маменька не выдала.
Тут и тетка Матрена вылетела, голову в половицы наставила, словно готовилась забодать сестру, и ноги так застучали топотуху, казалось, пол провалится от столь частого перебора.
Поклонишься воронушке
На чужой сторонушке.
Здравствуйте, воронушки,
С нашей ли сторонушки?
Двери распахнули, с повети топот послышался; кто за стол не зван, толпятся там, заглядывают поочередно в комнаты, перемывают-судачат, кто приглашен да что едят-пьют. Сестра Александра совсем осела на болезненных ногах, голубушка, с подносом выходила несколько раз, поднесла каждому по стопке белого да пирогов свадебных. Вино согрело смотрящих, там тоже гармошка выискалась, запели под высвист частушку:
Меня дроля разлюбил,
Вся истосковалосе.
Было сорок килограмм,
А шестьдесят осталосе...
В общем, все что-то ели, пили, пели и разговаривали. Уж как умудрялись в таком гомоне и гоготе хитроумно беседовать, трудно сказать. Только Параскева сидела, точно наседка с цыплятами, водила ореховыми глазами по застолью, прислушивалась, о чем беседы ведут. Брат Михаил уже успел «окоченеть» с вина, он ничего не мыслил, глаза остановились, и голова упала на свои готовно подставленные руки меж тарелок со студнем и рыбой. Санька с Колькой подхватили дядю и незаметно уложили в его комнате спать, для него гулянье кончилось.
Дед Геласий тоже разговелся стакашком вина, очки на тяжелых медных проволоках скатились с переносицы на самый кончик, чудом там держатся, у старика на щеках густой гипертонический румянец. Дед Геласий тычет вилкой в студень и не сводит с председателя глаз.
– Ты, Радюшин, высоко себя несешь. Но ты меня не понизишь, не... Крохали себе цену знают.
Но председатель будто и не слыхал старика, как успела заметить Параскева, он сидел одинокий, словно веселье его не касалось, он и жены не видел, хотя она была рядом и локтем касалась его руки и часто поворачивалась к мужу, видно, хотела заговорить. А Радюшин изредка, нарушив общий ритм и не дожидаясь тостов, выпивал рюмку, потом хотел было к Параскеве подсесть, но та, как птица, постоянно снималась со своего стула, если видела, что стол пустеет.
А сейчас Параскева среди всех гостей выделила взглядом Радюшина, заметила, что у него рюмка пустая, крикнула:
– Николай Степанович, вы уж сами за собой ухаживайте... Нюра, Нюра, ты за муженьком-то следи.
А дед Геласий все от Радюшина не отступался, кричал взволнованно:
– Уронить себя боиссе? Ой, смотри, председатель, – старик плохо выговаривал отдельные слова и шепелявил, но эта стопка вина не захмелила его и не сбила с мысли, а только влила храбрости. – Ой, высоко себя несешь над народом. Пришел бы ко мне, милости просим, по-человечьи нать, разве бы я не понял? А ты через кульера со мной разговор ведешь. И не поехал я в твою избу, и правильно сделал.
Тут Радюшина наконец проняли стариковские слова, сквозь пьяный разбег мыслей он ухватился за одну постоянную и крохотную ниточку, ее он уловил сразу, потому что никогда не терял далеко.
– Какой ты народ. Ты кулак. Я к тебе на поклон не пойду. Ты в колхозе ни одного дня не рабатывал. Ты моего отца убил. Забыл? Я к тебе на поклон не пойду... И так скоро помрешь. Ты нашу деревню не застопоришь, – говорил Радюшин, откусывая твердые больные слова.
– Типун тебе на язык. Ты чего мелешь? – толкнула Радюшина жена. – Время-то сколько прошло, все забылось и быльем поросло. Есть чего вспоминать.
– А ты помолчи. Если не понимаешь. Если бы твоего батю вот так, зверски.
– А если бы к тебе в дом забрались, как тати, и все подмели? – закричал тонко дед Геласий. – Какие мы были кулаки? Нас восьмеро братьев было, а три коровы да лошадь в хозяйстве. Как отделились, мне даже телки не досталось... Пошто меня прозвали Мокро Огузье, я ведь из озер не вылезал. Отец твой всех равнял, и ты под один гребень чешешь. Высоко несешь себя, да долго падать. Я-то ничего нынче не боюсь, я-то вот-вот помру.
– Если я такой плохой, зачем выбирают? Двенадцать лет горбатюсь. – Радюшин одним движением руки отодвинул в сторону тарелки, гневливая кровь вспыхнула в нем и ударила в голову. – За моей спиной прячетесь, так легче...
– Ну что вы, Николай Степанович? – уловила момент и подскочила Параскева Осиповна. – Не слушайте вы дедку, пьяный он, несет околесицу, ничего не соображает, – мелко говорила Параскева, отодвигая в сторону грязную посуду. – Кто старое помянет, тому глаз вон. Люди ведь всякие... В людях, как в море, все есть.
Еще раз пробежала глазами по столу, зная, что вина нет, идти бы за ним надо, но и председателя так не покинешь, горяч он.
– Ты присмотри, – шепнула Нюре. Та вина не пьет, только раз пригубила и сейчас сидела печальная и озабоченная. Параскева побежала в сени с заботливыми мыслями, хоть бы свадьба не нарушилась. «Что надо людям? Как сойдутся да выпьют, так и начнут поминать да попрекать. Нет бы ели, да пели, да плясали, чего старое перемывать. У Геласия три сына на фронте пали...»
В углу в сенцах ящики с водкой стояли. В первом уже пусто было. Так что сказать, если только гостей сорок человек, такую ораву, да чтоб допьяна напоить, трудно, ох, как трудно. Из второго ящика Параскева достала пять бутылок, но из рук они норовили выпасть, пришлось взять в охапку. И только думала войти в кухню, откуда так и перло куревом, и чадом, и сивухой, как в сени, шатаясь, ступила Феколка Морошина.
Ее на свадьбу никто не приглашал. Она слышала, как внизу плясали и весело пели, и решила в одиночестве тоже отпраздновать Степушкину свадьбу, сбегала в магазин и впервые за пять последних лет купила четвертинку водки. Феколка давно не пила, и с непривычки вино сразу ударило в голову. Захотелось что-то делать, токи всеобщего возбуждения словно бы пронизывали, и ее, Феколку подмывало смеяться и плясать, и она вышла к захмелевшим зевакам. Уже пришло то время, когда все перемешались – гости и зрители со стороны.
На повети Феколке еще поднесли стопку, и она опять не закусила. Хмель ударил в голову, Феколке захотелось Степушку самолично и поцеловать, ведь от парня не убудет и Любка не будет ревновать к старушечьему поцелую. Нет, Феколка обязательно должна пожелать молодым счастья.
Феколка поспешила в горницу, но в сенцах, на свою беду, наткнулась на Параскеву Осиповну. Та остановила старуху грудью, руки были заняты бутылками.
– Куда прешь? – грозно спросила Параскева, ударив Феколку быстрым взглядом, в котором смешались страх и гнев. – Тебе говорено было, чтобы на пути не толкалась, под ногами не путалась. Давай поди домой, спи.
Но Феколка словно не слышала упреждающих слов, желание поцеловать было выше пьяного разума, какие-то мысли путались в ее голове, явь мешалась со сном.
– Я хочу Степушку поцеловать. Я поцелую, и все... – бормотала старуха, напирая на Параскеву.
– Ты, старая лошадь, хочешь моего сына сглазить, да чтоб ему счастье не палось? Поди ты прочь, – сразу вспыхнула Параскева, потому что колдовское и страшное почудилось ей в длинных пепельных глазах Феколки. Словно бы внезапные желтые искры вспыхивали в глубоких зрачках.
– Паранюшка, христом-богом прошу, я ведь только на минутку. Я только заскочу, – настаивала Феколка, но Параскева совсем осерчала.
– Я ей про лепешки, а она мне про баню. Да поди ты прочь-то, колдовская сила, – сказала и несильно толкнула плечом, чтобы выпроводить Феколку из сеней. Но та пьяно шатнулась, не удержалась на ногах и, громко стукнувшись затылком о стену, сползла на пол под самое корыто, в котором когда-то рубили капусту. – Ну, и лежи тут, чтоб тебя нечистый забрал... Гостюшки дорогие, совсем заскучали, сейчас мы дровишек в костер подбросим, чтобы огонек разживить, – громко воскликнула Параскева гостям, успокаивая собственные нервы.
– Я, пожалуй, пойду, спасибо за угощенье, – вдруг встал Радюшин, пятна неровного румянца полыхали под глазами.
– Куда вы, Николай Степанович? – захлопотала Параскева. – Молодые, вы-то куда смотрите? Степка, гостей распускаешь, счастье упускаешь. – Она потянула Радюшина за рукав, а председатель, уже изрядно захмелевший, пробовал было отстать от стола, но пришлось смириться и сесть. Тут и жена Нюра помогла Параскеве:
– Сиди давай, чего дома-то оставил, не семеро по лавкам.
Дед Геласий сидел, как гусак, тоже весь красный, и что-то шипел, тыкая в студень вилкой. Параскева быстрехонько разлила по рюмкам.
– За здоровье молодых!
Радюшин выпил, он был зол на себя, что не сдержался и затеял ненужный разговор, но в то же время облегчение в душе чувствовал он, потому что высказал наболевшее и давнее и сейчас все стало определенным. Ему захотелось освежиться, он шепнул на ухо жене!
– Сейчас, через минутку вернусь, – и пошел на поветь.
В сенцах света не было, двери на поветь были прикрыты, и после кухни тут показалось особенно сумрачно. Радюшина качнуло, он хотел поддержаться за стенку, но руки скользнули по гладким тесаным бревнам и ухватились за корыто. Это было странное, суматошливое мгновение. Радюшин словно со стороны смотрел на себя, как скользят ладони, царапаясь о мох, как ухватился за большое деревянное корыто, которое свалилось на пол. Радюшин, не наклоняясь низко, поднял корыто, снова, даже не глядя вниз, упорно пытался повесить на гвоздь и сердился на себя, что не может сделать такой простой вещи. Корыто скользило вниз вдоль стены, и, наверное, до пола не доставало, потому что не брякало о половицы. Но повесить на гвоздь все-таки удалось, и, довольно улыбаясь и вытирая руки, Радюшин глянул вниз и рассмотрел, что у стены кто-то лежит.
Все свершилось в какие-то секунды, но они запечатлелись в сознании особенно обостренно: вот падает корыто, он его хочет поднять, на полу лежит человек, кто-то пьяный вбегает с повети в сенцы и сразу заполошно на весь дом кричит:
– Человека убили!..
Этот вопль, наверное, достиг всех уголков длинного дома, потому что, растерянно ойкнув, сразу застыла гармошка, послышался бряк-стук многих ног, возгласы:
– Где, кого убили?
Уже кто-то стоял перед Радюшиным и говорил с быстрым упреком:
– Как же вы так, Николай Степанович?
– Коленька, зачем ты ее? – кричала жена Нюра, повисая на плече Радюшина. Председатель водил растерянными глазами с лица на лицо, гости мялись с ноги на ногу, отворачивая взгляды, а тетка Матрена сказала:
– Надо милиционера позвать. Звонить в район надо.
– Чего обрадовались, чего рты пораскрывали? – дрожливым голосом в напряженной тишине спросила Параскева. Она еще не могла понять, что же такое случилось, ведь минут пятнадцать назад она оставила Феколку тут, думая, пусть старуха проспится, но где же вина Радюшина?
– Черт его знает, как получилось... Шел, за корыто ухватился, а оно упало. Кто думал, что так все будет? – совершенно трезво сказал председатель, опять в сумраке сеней отыскивая глаза односельчан и не находя их.
– Степка, мать твою перетак, сколько раз тебе было говорено, убери ты корыто от греха подальше, чертомолина ты окаянная. Это ж, значит, я пришибла ее, о господи! – Параскева говорила отчаянно, часто придыхая от больного сердца, и взмахивая руками, и вспоминая, как все случилось, как ударила она Феколку и как та стукнулась затылком о стену и сползла вниз. Но никто же не был тут, никто не видел, так что же тянуло Параскеву за язык?
– Мама, – крикнула дочь Палька, – ты чего на себя наговариваешь? Ведь все видели, что председатель ее убил.
– Замолчи, пустышка, что бы ты понимала. Это я пришибла. И по делу. Ну, чего вы стали, помогите поднять Феколку. Санька, Колька, – Параскева встала на колени, просунула руку под голову, пытаясь поднять старуху, налитую каменной тяжестью. Тут ей показалось странным, что голова у Феколки совсем теплая, а плечи будто бы упруго дернулись. «Жива, осподи, она же живая», – раньше всех догадалась Параскева и хлесхнула старуху по щеке раз и другой. Феколка вдруг всхрапнула тонко с присвистом и тут же почмокала губами.
– Разыграли спектакль, – сказал старший сын Санька и ушел в горницу к рюмке.
– Ну и Феколка, ну и Морошина, отмочила опять, – сказали гости, рассаживаясь в горнице за столом.
– Степушка, Колюшка, помогите занести Феклу Ивановну в светелку, – попросила Параскева, так и не поднимаясь с колен. Ей было ужасно плохо.
В погустевшем сумраке сеней, потому что дверь в кухню закрыли, остался председатель Радюшин. Он нервно курил сигарету. Короткое пламя выхватывало из темноты осевшую на полу Параскеву, крупную ее голову.
В горнице уже кто-то опять топал по ослабшим старинным половицам, хрипло выпевал частушку:
Хорошо рыбу ловить, котора к берегу валит.
Хорошо парня любить, который правду говорит.
Свадьба разгоралась.
1973 год
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.