Электронная библиотека » Владимир Маканин » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Буква «А»"


  • Текст добавлен: 12 ноября 2013, 15:02


Автор книги: Владимир Маканин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

А Коняев подошел близко. Вожак стоял молча. И неспешно сплевывал травинкой, которую грыз.

Начлаг и его опера знай добавляли Коню к первой его «десятке». Пять лет. Еще пять. Чтобы здесь его сгноить – здесь же и зарыть. Уже старый. Уже, казалось, презирал сволочную лагерную смерть. Что ж он теперь так задумался? Где ж его вопли о загубленных? Вот бы и покричать кстати!.. Зеки всё видели.

Тем временем, продолжая злую забаву, солдаты охраны подняли вытащенную из собачника подстилку. Грязное собачье тряпье. Заворачивали в него Еньку. Такая потеха! Спеленать в вонючем и кинуть вонючку в барак… Не сомневаясь, что в гневе зеки тотчас выкинут грязного пидара обратно. Тоже люди. Тоже и им смех. Мы и вы. Кидать туда-обратно…

Енька задергался в собачьем тряпье. (Зачесался? Ага! Блохи!) Захныкал. Жалкие светлые волосики прилипли ко лбу. Скошенный идиотский лобик. Глаза полны слез.

Из барака и точно его выбросили. Сразу же. Раскачали и вышвырнули, да так, что, перелетев ступеньки, пидар закувыркался на траве.

Солдаты охраны уже подхватили его. Снова и снова. С гоготом заворачивали в вонючую собачью подстилку.

Коняев, перетоптавшись, сделал полшага-шаг вперед. Шаг. Но уж такой скромный! Охранники, однако, и скромный заметили. Сразу попритихли, замедлили движения рук. Ждали?.. И сержант, что поодаль, медленно шел сюда ближе.

Подойдя, сержант, с подначкой в голосе, заметил:

– Это ты, Конь… Говорят, ты вчера кашей всласть потешился?

Они ждали. Какая ни падаль этот пидар, а из его барака. Его пидар. Как вожак (а еще больше – как пахан) Коняев обязан был вступиться.

Но Коняев так и не шевельнулся. Только смотрел. Старое паханское сердце, заменявшее ему в эти минуты мысль, поджалось. Такое не скроешь… Конь покраснел, побурел лицом. Стал насвистывать… Думал, им нужен повод.

Повод им был нужен. Но необязателен. На другой день Коняева расстреляли. Его повели на кладбищенскую вырубку. На ту самую. Будто бы обсудить на месте (и, может быть, решить) проблему поименного захоронения зеков. Ведь он так рьяно настаивал. Кричал!.. Старому маньяку отвели на кладбищенской вырубке отдельное место. Именная! Хотел – получи. Ты у нас первый такой. Насмешка насмешкой, а Конь свое взял. Можно сказать, что он докричался. Именно с этого дня хоронили с надписями. На сосновых дощечках… Его даже спросили, хорошо ли ему место.

Копал Конь глубоко, зная, что из ямы вылезти не дадут. Он не спешил выбросить наверх свою лопату. Столь задороживший жизнью, трухнувший, когда туда-сюда швыряли Еньку, он уже расслабился. Стоя в яме, мог себе позволить. Напоследок – что угодно. Как и все зеки, Конь закричал: «Да здравствует…» Закричал, но не закончил. Услышал изготовку автоматов. Чирик-чик. Чирик-чик. И тогда горловым хрипом. Из ямы… Глядя им в лица, Конь послал их. Да, да, их всех. И заодно с ними того, кому только что не докричал здравицу, надо же, как хитро и ловко!.. Да, да, вместе с ним, рядком с ним и нас послал! – рассказывал потрясенный солдат, пристреливший старого Коня в яме.

Сам же безумный Конь, его ночные крики, его паханская стариковская боль – все разом ушло в прошлое… Но повторять-то было сладко. Неслыханно сладко и страшно!.. Преодолеть магию имени, потоптать – тоже новизна. Еще какая! Скаля беззубые рты, зеки повторяли – послал! да, да, «его»! послал «его», и еще как! Пьянящая новость, новизна облетела лагерь, последовав впритык за новизной поименных могил. Это она, воля, житуха, сделала сразу один шажок. И сразу второй.

Солдату тоже хотелось послать. Солдатик пробовал это ночью. Засыпая… «Его», конечно, послать не получалось. Не получалось даже и начлага. Солдатик изгрыз угол податливой подушки. Набивал рот вонючими перьями. И начинал все снова… Посылал сержанта!.. опера!.. замначлага!.. Но… Но начлага опять и опять не мог. Ворочался. Бил кулаком подушку. Застреливший Коняева солдатик, казалось, и бессонницу Коня взял теперь на себя. Он вдруг плакал. И среди ночи пробовал (мысленно) снова. Посылал сержанта… опера… замначлага.


В тот день, вися на веревке, Афонцев добивал последние щербинки в правой ноге «А» – еще бы чуть. Почти завершенная буква!

Висел. Крикнул вдруг:

– Чего перекрутили веревку?

– Мы не перекручивали. Она въедается в камень, а камень крошится.

Молчание. И тут Афонцев матюкнулся:

– Кто? Кто это помочился, суки?..

– Гы-гы-гы, – раздалось сверху. – Птичка прилетела…


Мяч крупный. Сшили из тряпок. Набили мяч стружкой и (для веса) опилками. Сначала те двое из охраны… с ними третий, что подстраховывал на межбарачной полянке. Трое сторожей сошлись на этой самой полянке и, став в позицию, часами пинали тряпичный «футбол». Тем самым оголились выходы из бараков. И мало-помалу зеки, кто хотел (а они все хотели), выходили из барака без спроса. Спустившись с барачного крыльца, зеки приближались к играющим. Вяло, тупо смотрели. С неточным ударом мяч, как водится, вылетал за круг (за треугольник), и тогда зеки, стоявшие за спинами охранников, спешили к мячу, плюхнувшемуся в траву. Спешили мяч подать. Вдруг сбросив вялость.

Похоже было, что толкаемый и пинаемый Енька трансформировался в простецком сознании солдат охраны в этот мяч. Нехитрая игра сшитым мячом шла вслед той потехе. Так получилось. Самодвижение бытия. Слабинка солдат мелькнула (могла мелькнуть) в их сторожевых глазах, когда пинали Еньку. Когда толкали друг к другу жалкого пидара… Слабинка перешла в недогляд… Зек, конечно, не смел свободно пойти из барака-один в барак-два. Но теперь он мог постоять, понаблюдать за игрой… обойти кругом и… в барак к соседям. А солдаты знай пинали мяч. Вскрикивали! Восторг обнаруженной вдруг игры детства. Автоматы у них болтались… У кого на груди, у кого за спиной.

Зеки водили глазами – туда-сюда – за тряпичным мячом. На них тоже веяло детством. Когда зеки торопились подать отскочивший в сторону мяч, у них хрустели колени. И в легких подсвистывал воздух. Они давно не бегали. Они годами не бегали. Зек Хитянин, обычный зек, смотрел за мячом неотрывно. Зек ни разу не сумел подать солдатам мяч. (Так объясняли уже после.) Зек облизывал потрескавшиеся губы.

3

Трудно сказать, что Хитянина так взорвало. Мяч детства? Или что можно без спросу шляться из барака в барак?.. Зек вдруг забеспокоился от этих мелких, там и тут, высвобождений жизни. Он часто и нервно дышал. Заглатывал излишек внебарачного кислорода. На полянке… И не мог он ждать. Такой всегда найдется. Хотя бы один. В болото здравый смысл! Такой сразу хочет весь кислород. (Весь, какой есть в воздухе. Весь на этой полянке.) Узкоплечий, худой Хитянин, казалось, не представлял опасности. Усохший телом.

И что у него на уме, было неясно. Зек как зек. Он только и попросил докурить. Стоя сзади, поклянчил у одного из троих футболистов. Мол, ты же играешь… не отвлекайся на цигарку. И дай же докурить твой вонючий бычок (и тот дал! машинально!).

Но, с окурком покончив, Хитянин у этого же охранника (тот как раз получил мяч в ноги) тронул рукой автомат. И потянул на себя:

– Дай подержать.

Тот выкатил глаза:

– Ча-ааво? – и даже упустил мяч, на который поставил было левую ногу.

– Дай подержать автомат. Тебе мешает… Играть мешает.

И Хитянин дернул оружие на себя.

Вскинувшиеся охранники не верили своим глазам, своим ушам.

Крепко придерживая автомат (и тем он занял руки), охранник открылся. Вот оно. Зеки вылупили глаза. Все как один вылупили, смотрят – вот оно, подумал поймавший свое счастье Хитянин, вот все и расставлено!.. Без ярости, но сильно и зло он врезал солдату кулаком в подглазье. Равны теперь мы? и вы?.. (Меня не будет, а его фингал еще неделю будет светить людям!)

Второй (здоровяк сержант) кинулся на помощь, но все видевший Хитянин опередил и его. Влупил сержанту с левой. На это ушли последние силы. Весь выложился. С разворота сержанту пришлось по скуле. Зачем бить под дых, я хочу и на его скуле… Знак!.. Чтоб зеки видели. Чтоб помнили своего сумасшедшего Хитянина! – мелькнуло у него, уже окруженного. Уже не имевшего шанса жить. Но еще пыром, дырявым ботинком он и тут успел врезать сержанту меж ног – и это тоже со счастливой мыслью. Со скрытым умыслом: найти и заиметь для вечности личного врага.

Его ударили, разбили рот, нос, но Хитянин как-то отскочил, схватить себя не дал. Харкнул сержанту в лицо. Трое, забросив автоматы за спину, надвигались. Опасный, опытный сержант уже целил с решающим ударом, а зек, безумно посмеиваясь, продолжал в них харкать. Густыми, один в один, красными плевками.

Но вроде бы он споткнулся, привстав на колено. И тут же – ловя подсказку – утершийся сержант ударил, как с бугра. Сапогом… Ударил, как надо, опьяненного волей зека. Железной подковкой. В открывшуюся сзади тощую поясницу.

– О-аа-ээ-эх! – Из глотки Хитянина вырвался распад неких последних звуков. Из его легких. Ему сломали спину.

Встать зек не мог. Но он еще поднял голову, сел. Он не мог дышать, воздух не втягивался. Зек только слабо отдувался от крови, красной пленкой выскочившей и залипшей на губах.

Все же сидел. Глаза помутнели, мир стал другого цвета.

Охранники подступили.

– Готов, – сказал один.

– А я еще. Еще… Добавлю ему на дорожку, – с одышкой выговорил ярившийся сержант. Отирал захарканное лицо.

– Погоди. Готов он.

Следовало пристрелить. Зек решился бежать среди бела дня. Побег… Иначе (в это меняющееся время) еще будешь, пожалуй, держать ответ. Перед операми. За сломанную с одной попытки зековскую спину.

А Хитянин все силился – все хотел сдуть кровавую пленку с нижней губы.

Двое шевельнули автоматами, переводя оружие с плеча к руке ближе. Спины нет – не жилец. Но сержант не хотел упустить живого, зачем бить труп. Оглянулся на столпившихся лагерников… Вышагнув вперед, он ударил сапогом сидячего Хитянина в лицо – и лица у зека больше не было.

Сказал солдату:

– Теперь добей его.

Хитянин еще смог поднять кровавую лепешку лица. Глаза видели мало. Но дуло зек, конечно, увидел и по-сумасшедшему прямо смотрел в его крохотный кружок. В бездонный кружок. Давай, сука. Давай.

Очередь в упор. А сержант уже бежал на там и тут глазевших зеков, грозно потрясая автоматом и загоняя их в барак… Возник опер. Бок о бок с ним – другой опер.

Появился на выстрелы и начлаг. Он закурил. Коротко меж собой обсудили. Пристреленный зек… Сам виноват; это ясно.

Опер осторожно, носком сапога, туда-сюда поворачивал голову Хитянина. Рассматривал:

– Сумел, падла. Хорошую смерть нашел.

Начлаг переспросил:

– Что?

– Хороша смерть… Чужую, говорю, смерть он себе взял. Вожачью, а?

Начлаг коротко бросил:

– Свою.

Начлаг ушел.

Понабежала охрана – с разных углов лагеря. Частью из казармы, полусонные. Сержант с автоматом (и с фингалом на скуле) все еще загонял зеков в бараки, страшно крича, а то и передергивая затвором.

Опер, напряженность снимая, махнул рукой – убрать мертвого. Два охранника прихватили труп Хитянина за ноги и поволокли. Скоренько, скоренько, бегом! – метнулись туда, потом сюда. И вдруг повернули назад… Тупые! Ни фига не соображают!.. Наконец поволокли, как положено, к фельдшеру, чтоб на бумаге означил случай и смерть.

Так и волокли, головой по земле. Голова Хитянина болталась, цеплялась за траву, словно бы зек оглядывался. Охранник, державший правую его ногу, гыгыкнул напарнику – мол, этим вот ботинком, глянь, он врезал нашему сержанту. По яйцам…

– Ага! – сказал на бегу второй.


Солдаты охраны, попинав мяч, а затем приостановив вдруг игру, охотно обсуждали с зеками тяжкий этот случай. И такой внезапный!

– …Ударил. Он первым меня. Ударил ни за что. И ведь я не сержант!

Так объяснял солдат охраны, тот самый, с цигаркой, кому досталось в подглазье от Хитянина. Мы – как вы, настаивал он. Мы солдаты… Он явно недоумевал… Вроде как сержанту можно, конечно, врезать ни за что – но он-то простой солдат! он служивый! Простой и тоже, заметь, обижаемый! За что же в глаз, если мы как вы?

И зеки (тоже охотно) соглашались:

– Да, спятил.

– Рехнулся Хитянин, это ясно…

Зеки в случившемся не винили охрану, винили Хитянина. Хотелось, чтоб все справедливо. Стояли в кружок и по-честному рассуждали. Но где они стояли и где рассуждали?.. А стояли они на той самой игровой полянке, в межбарачном пространстве, куда раньше зек и подумать не мог выйти. Ничто не напрасно. И не только стояли – теперь зеки сами пинали мяч. Теперь им можно… Здесь же, где Хитянин попробовал жизнь на прямой прорыв. Где застыл его немигающий взгляд в дуло. Так получалось понятнее. На траве… Мертвую голову зека заменило живое скольжение мяча.

И как раз тряпичный мяч отскочил далеко. Зек, всех опередив, бежал пнуть его разок-другой и не промахнуться! Зек становился в такую минуту серьезен. Остальные смотрели, одобрительно ему подсвистывая.


Начлаг отправился в командировку. Срочно… Считалось, что в Иркутск – в связи с вопросами зимнего снабжения лагеря. (Но он уже не вернулся, приискав себе другую работу.) Как оказалось, начлаг уже загодя считал свои дни.

Он попросту сбежал. В его столе нашелся черновик письма к жене (уехавшей прежде него). Там были такие выражения, как: «Их безумие, готовое прорваться». И еще: «Не боюсь смерти, боюсь этого их безумия». Чей след пылил в начлаговских чутких мыслях – беглого Вани? или Коняева? Или, пожалуй, след Хитянина?.. Начлагу казалось, кто-то свыше и впрямь учитывает теперь каждую лагерную смерть. Не дает пропасть в прошлом… Кто-то знающий, что ничто не напрасно. Кто-то очень спокойный. «…Если бы ты видела, дорогая, мертвый взгляд пристреленного зека, когда его волокут головой по траве…»

И еще спешно приписанное «…Как больная крыса, их злоба… инфицировать… затаиться… дыша заразой из темного угла…»


В день отъезда начлаг вызвал к себе мрачноватого и всегда насупленного Лям-Ляма. Всего лишь с одним конвойным!.. Лям-Лям считался среди зеков правой рукой Коняева. Так что самим этим вызовом Лям-Лям был поощрен. Возможно, назначен. То есть теперь (вслед за Конем) он наследовал барак и вожачество.

Начлаг угостил папироской (сказал: «Кончаются»). И сам же (неслыханно!) расспрашивал обалдевшего зека о житье-бытье в бараке-один. Все ли справедливо у них в ужин с едой – без вожака, а? Отпускают ли с насыпи больных пораньше?.. Спросил и о Хитянине. Заметно ли было, как тот свихнулся?..

Начлаг закурил вторую папироску, но Лям-Ляму не предложил (кончаются!). Молчали. Лям-Лям сглотнул слюну.

Начлаг ему вдруг сказал, что, если рассуждать в общем и целом, – зеки и охрана как бы один-единый мир. Начлаг еще и прибавил: да-да, единый мир, потому что (такова природа вещей) – усвойте это, зеки!.. – потому что охрана и сам начлаг тоже не вне колючей проволоки. Тоже ведь внутри. Вот ключ к правде лагеря… Охрана тоже люди. Опутаны колючкой. Вместе… Этого уравновешивающего всех и вся оттенка потерявшийся Лям-Лям (он не сводил глаз с коробки папирос) так и не схватил. Не уловил.

В бараке-один, конечно, спросили, зачем он был зван, но Лям-Лям не понимал и только пожимал плечами. А зеки не понимали Лям-Ляма. Красота! Вот ведь и нашему лагерю определилось стать таким местом, где уезжающий начлаг вызывает и угощает зека последней папироской!.. В тот же день переволновавшийся Лям-Лям упал с разгружаемой машины, вывихнув руку. Что за вожак! С подвязанной рукой Лям-Лям то подымался, то спускался со строящейся насыпи. И нет-нет говорил глупости. Его мучило проснувшееся честолюбие. Он нелепо страдал. Еще и подвязанная рука придавала ему дурную значительность. Как портфель чиновнику.

Тяжко вздохнув, Лям-Лям еще раз взошел на самый верх насыпи и сделал знак. Зеки тотчас перестали бросать землю. Кач и взмах лопат прекратился по всему переднему краю. Пыль снесло ветерком.

Весь в синеве неба, Лям-Лям, покашливая, понес какую-то невнятицу. Какую-то чепуху.

– Заткнись! – рявкнул на него появившийся наконец опер.

И лопаты зеков снова заскрежетали. Заработали.


Опер подошел ближе. Он подступил неслышно. Так что куривший Афонцев с опаской вскочил на ноги.

– Ты ведь знаешь, что там на скале?

Афонцев кивнул: кто ж не знает, если вы знаете. Там буква. И без бинокля ее отсюда видно. Если вглядеться…

– Что за буква?

– «А», – ответил Афонцев.

– Ясное дело. Буква «А» – всякому понятно. А что дальше? Что за слово?

Афонцев вновь послушно ответил: не могу знать. Он и правда не знал. И чуть отвернул лицо. Он опасался, что опер ему сейчас врежет.

Но опер только усмехнулся – мол, мне… Мне ты мог бы сказать! Иначе что за доверие?.. Если ты, Афонцев, со мной в прятки – я с тобой в злого дядю. Понял?

И ворчнул уходя:

– Буквы писать – надо знать зачем.

Опер на ходу, на скором шаге попытался тут же узнать у Фили – у нервного зека с одним глазом и перекошенной челюстью. Быстрый какой! Хотел выведать у зека, который куда лучше обращался с ножом, чем со словом. Но и урка Филя-Филимон ответил витиевато – если и знаю, не сразу скажу! Сурприз! Может, буква как раз в имени вождя… Херка тебе с бугорка, а?

И преданно (оловянно) Филя смотрел единственным глазом на опера. Готовый при случае тотчас впасть в истерику со слезой – да, ссаный опер! мы все за вождя!

Гора горбатилась справа от насыпи. На скале (самый верх горы) и сейчас болтался, покачивался ветерком зек, спущенный на веревке. Метров десять-одиннадцать. Веревка не была длинной. Выбивали самый низ буквы, подошву. За свои трудовые полтора часа – выбоина, щербатина на камне. Величиной с банный таз… С тропы этот таз виделся мелким пятном. А из лагеря – оспинкой.

Но если напрячь опасливое зрение, чего не разглядишь! Лагерное начальство могло увидеть в выбитой букве замысел куда больший, чем он был у зеков. Начальству виднее. Возможно (и это интересно), что замысел и точно был куда большим. Зеки просто-напросто еще не всё додумали.


Возвращались со скалы, трое или четверо. С крошками каменной пыли в волосах. С часто моргающими красными глазами…

– Ишь грибники! – говорил опер.

Уже издали было видно – буква выровнялась.

Оказалось, у опера можно попросить бинокль. Взять и приставить к радостным глазам. И видеть… Зек придвигался при этом поближе. Знал, что от него воняет. Опер отшатывался. Опер только перетаптывался, ревниво ожидая – вернет бинокль зек? или не вернет?..

Начлаг отбыл, а замначлага на все смотрел с прохладцей. Он, правда, был в тот день утомлен. (Он вернулся с охоты на лося.) Любимые его две собаки отдыхали. Сам отдыхал.

– Ату! Ату их!.. – по-охотничьи грозился он на зеков, когда ему докладывали про скалу. Но при этом смеялся.

Замначлага еще был способен грозно замахнуться – но… не бить. Высвобождение уже шло извне. Правда, зеки не знали. Зеки не знали (не могли знать) невнятицы последних полуприказов из далекой Москвы. Замначлага слушал радио один, приглушенно (по ночам). От зеков скрывалось. И замначлага только тихо изумлялся, как это через тыщи километров одно связалось с другим. Там и тут – совпадало. Само собой. В том-то и дело! Высвобождение шло изнутри. Неостановимо… Бинокль в руках и тряпичный мяч в ногах зека увязывались, становясь чередой… да-да, чередой никем не управляемых изменений. Здешний, свой ход перемен… почти мистическим образом он заставлял если не дрогнуть, то замереть уже поднятую для мордобоя руку опера.


Замначлага – самый старший теперь в лагере. Чином майор… Вызвав Лям-Ляма, он сообщил ему, что отныне ШИЗО, звавшийся больничным изолятором, «лазаретом», отменяется: зеков там больше держать и наказывать не будут. Ни одного зека. Ни на полчаса… Майор еще кое-что добавил: смотрите, мол, сами! Да-да, сами!.. Разве что сами зеки захотят кого буйного на день-другой поусмирить.

Лям-Лям не знал, что сказать ему в ответ. Заговорил о судьбе. О судьбе-злодейке. В последнее время Лям-Лям совсем поглупел.

Единственный наказанный в те дни зек Балаян по слову майора был тотчас выпущен. Пулей рванулся из изолятора. Едва открыли дверь… Еще на бегу (не добежав до барака) одичавший зек набросился на охранника: дай, дай! Зек с ходу просил, чуть ли не требовал курева (у охранника!). Оравший, матюкавший солдата Балаян (с ума сойти!) был при этом не сбит с ног, не огрет прикладом и даже вовсе не тронут. Свален он был лишь самовольно набежавшей могучей Альмой. Сторожевой собакой вялого реагирования. Небыстрая. И незлая. (Других собак теперь не спускали.)

– Доволен ли? – спросил майор Лям-Ляма. Спросил, как спрашивают пахана.

– А?

– Доволен ли? Может, сам… Может, сам что-то еще предложишь?

Недоверчивый Лям-Лям, потирая болевшую руку, все-таки попросил: пусть проклятущую дверь изолятора приоткроют. Да, откроют… И всегда держат открытой. Пусть там проветривается. Пусть там хлопает и хлопает она (дверь) на ветру – и пусть все видят…

Майор открыл дверь изолятора. Открытой ее оставил. Сквознячок задышал. Дверь мягко ходила туда-сюда. Без скрипов.

Вернувшись в барак-один, Лям-Лям крикнул своим, что изолятора больше не существует. Лям-Лям нервничал. Побаивался, что кто-нибудь из зеков, из своих же, его заподозрит – не сука ли, не ссучился ли пахан? почему все так легко?..

Лям-Лям только разводил руками (одной рукой на привязи) и, оправдываясь, нервно смеялся:

– Я не герой. Я не герой, земляки…

Лям-Лям рассказал, что майор спросил его о второй букве: какую будете бить? какая следующая? – просто интерес ему! – а Лям-Лям как раз забыл. Да, забыл. Букву забыл и само слово забыл. А жаль. Майор – мужик хороший, ему сказать бы можно…

Хмурые лица зеков разгладились: изолятора нет – радоваться, падлы! Надо радоваться!.. Лям-Лям же клялся, что вспомнит слово и сам пойдет с ними вместе бить следующую букву на скале. Хоть бы и с вывихнутой рукой, хоть завтра…

– Если не вспомню – Туз вспомнит. Обязательно.

– Туз?! – Зеки захохотали.


Очередная перемена (но неизвестно какая!) уже ожидалась. Вот-вот… Уже толчками. Уже лихорадилось где-то близко, рядом с их бараками. Возле их нар… Но что? что такого (после отмененного изолятора) могли им еще сказать или еще сделать?.. Ждали… А тут еще старый Клюня, с оборванным ухом, опять твердил, что он чует, чует! не сомневайсь!.. На нарах, укладываясь спать, зек бормотал себе под нос: это она, она, она, воля! житуха! лафа! халява! – это она лихорадится сквозь житейский сор, это она продолжает из воздуха, из леса, из черной земли пробиваться к ним – к зекам.

– Выходи!

Их не повели на работы к насыпи. Их вывели из бараков, словно бы решив наконец объявить… Что-то сказать. Но не сказали – просто оставили их на плацу.

Нет, не поверка. Не велели даже построиться. Никто не знал, что это. Зеки нервно почесывались. Курили. Присев по-этапному на корточки.

– Зачем мы тут? – Одноглазый Филя совался там и здесь спросить.

Бродили по плацу из конца в конец. Лям-Лям лечил себе больную руку. Массировал. Очевидной нелепостью своих движений он раздражал. (Его нет-нет и толкали.) Молодой Панков в пику Лям-Ляму злобно спрашивал – почему? Почему они нас не построили?.. А зеки все бродили. Им без разницы. Кружили, не зная, что делать и что не делать. Поглядывали на вышки… Зато с вышек, со стороны столбов с натянутой колючкой, зеки впервые не казались сейчас вялыми роботами. Казались, к примеру, насекомыми. Казались живыми. Живой рой, повязанный инстинктивным биологическим приказом столпиться, но не разбегаться.

Вероятно, было какое-то начальственное движение. И был же какой-то приказ. Зеков собрали. Но за время их сбора не направленный свыше жест иссяк. Его качество (качество приказа) иссякло. Чего-то не хватало в их воздухе. Или что-то ждалось…


Заика Гусев – зек без фантазий. Но неленив. И в деле один из самых упорных. (Честный, как его кирка.) И уж если Гусев замедлил свою руку, значит, буква завершена.

Гусев, висевший в тот день на веревках, вдруг расслабился. Он просто смотрел по сторонам. Было свежо. Ветрено…

– Г-готова она, – выговорил он, когда его подняли.

Афонцев потрепал Гусева по плечу – ладно, ладно, землячок!

– Висел и с-скучал. Г-готова, – повторил Гусев.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации