Электронная библиотека » Владимир Орлов » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 18 января 2014, 01:24


Автор книги: Владимир Орлов


Жанр: Литература 20 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 48 страниц)

Шрифт:
- 100% +

30

«Наизнанку и навыворот! Навыворот и наизнанку! – твердил себе Шеврикука. – Разговор со мной вели навыворот и наизнанку! Да! Навыворот и наизнанку!»

Вспомнились Шеврикуке его предгибельные печали о неисправностях в светильниках Бабякиных на пятом этаже и возможном коротком замыкании. Вернувшись в Землескреб, он сразу же отладил бабякинские светильники (гэдээровские, естественно, о трех и пяти рожках), выяснил, что и розетки в квартире нехороши, и розетки облагородил. В его печалях вблизи Увещевателя возникал Пэрст-Капсула, но разыскивать его Шеврикука не стал.

Опустился в малахитовую вазу стариков Уткиных.

По наблюдениям внимательных жителей Северной Великороссии, Ярославского Пошехонья, в частности, у леших непременно левая пола кафтана обязана быть запахнута за правую, а лапти перепутаны: правый – на левой ноге и т. д. Такая у них житейская и практическая мода. «Прет-а-порте», как уточнили бы в журнале «Московский стиль». Опять же необходимости сосуществования тех же великороссов хотя бы и с лешими и вековой опыт изысканий и процветаний подсказывали: чтобы отчураться от хулиганств озорного лешего, порой и неоправданно злых, следовало сейчас же вывернуть наизнанку что-либо из одежды, переместить обувь и рукавицы. Средство отведения беды было сильнейшее и безотказное.

Увещеватель не явил Шеврикуке лица. Но явил войлочные тапочки. Они перепутали ноги. И наверняка их высветили намеренно. Возможно, что и штаны Увещевателя либо рубашка его под кафтаном, или свитером, или френчем были надеты наизнанку. Шеврикука этого не знал. Но на обувь Увещевателя его внимание обратили. Естественно, вряд ли Увещеватель при свидании с Шеврикукой трепетал, бормотал в ужасе: «Чур меня! Чур!» – и был намерен рассеянностью обуви (но явно не своей собственной) оберечь себя от злодейской силы или наследства буйных леших из сосновых боров, предположительно запертого в Шеврикуке. Чушь это была бы и глупость! И использовать теперь опыт непросвещенных телевидением фантазеров Ярославского Пошехонья или, скажем, яхромчан Дмитровского уезда было бы делом наивным и неловким.

Ему, Шеврикуке, давали знак.

И все ухваты, пилы, чугуны, самовары, квасники, миски, плошки, поварешки, да и белая плечистая печь за спиной Увещевателя были лишь оснащением этого знака.

А знак такой.

Разговор идет наизнанку и навыворот. Подсказок и намеков не жди. Соображай сам, что, из-за чего и к чему.

Никакого увещевания, никаких вразумлений и бичеваний не происходило. Все укачивающие слова по поводу несовершенств злонамеренного детины, чье дарование так и не расцвело, следовало вывести за пределы разговора. И за пределы Обиталища Чинов. Не для здешних дьяков и стряпчих было это занятие! Увещеватель прибыл из Обиталища более существенного. Словами о детине лишь соблюдались правила приличия. Вполне возможно, что и ради соблюдения приличий и видимости привычного хода дел создали и очередь к Увещевателю. Впрочем, как знать…

Из всего увиденного и услышанного Шеврикукой вытекали две очевидности. Хотя бы две.

Одна из них. О нем все известно. Все, все, все. И даже более того, что он знает о себе сам. В рассуждениях об этом Шеврикука даже дотронулся до левого уха и чуть ли не принялся выяснять, не сидит ли в нем кто посторонний. Стал вспоминать, не звенело ли недавно у него в левом ухе. Опять же по вековым представлениям не осчастливленных еще электронным образованием тех же пошехонских и яхромских великороссов, в левом ухе каждого существа мог селиться непрошеный постоялец – ушкарь, бдить, все запоминать, ловить и не выговоренные слова, и не названные мысли, и дуновения желаний, а потом летать по вызовам с донесениями куда следует. При возвращении же ушкаря к месту бдения в левом ухе обычно звенело. Шеврикука усмехнулся. Темнота и дикость. Нынче могли обойтись, и не утруждая ушкарей…

Известно все… Но все ли? Существует правило. Коли ты наблюдательный, сметливый, вхожий, куда не пускают, умеющий видеть то, что скрывают, проявляй себя менее осведомленным, нежели ты есть на самом деле. (А Шеврикука порой из-за бахвальства, фанфаронства или просто сгоряча давал понять – и лишним! – что ему ведомо то, что ему не было ведомо, и себе же вредил.) Но на этот раз не пожелали ли некоторые показаться более осведомленными, чем к тому имели основания? Могло быть и такое. Оставалось ублажать себя надеждой.

Но про приход к Отродьям, про обещания с Бордюром, с Белым Шумом, с Пэрстом-Капсулой несомненно знали… Н-да…

Ладно. Отодвинем пока это в сторону, постановил Шеврикука. И рассмотрим вторую очевидность.

От него, Шеврикуки, что-то ждали. И теперь ждут. И не просто ждут. А нестерпимо и неотложно ждут.

Ждут и желают.

В серединном разговоре, начатом якобы недоумением: «Не предосудительно ли…» и тем же недоумением оборванном, Увещеватель не столько недоумевал, сколько ставил Шеврикуку в известность, размышлял вслух как бы сам с собой и задавал вопросы, но и себе не отвечал, и не требовал от Шеврикуки ни разъяснений, ни оправданий. Да, вся суета Шеврикуки у кого надо на виду, пресечь или прижечь ее можно и сейчас же, но спешить не будут. Два интереса вопрошавшего (или вопрошавших) были скорее личных свойств, разрешение их вышло бы не слишком важным для дела. Не утомление ли участью («бесконечность повторений схожих происшествий») вызывало хлопоты или забавы Шеврикуки? Утомление, или не утомление, или какие взбрыки Шеврикуки – для дела это не имело значения. Возможно, Увещеватель впрямь сам вдруг задумался о собственной участи и своих состояниях в бесконечности схожих происшествий. И завздыхал отчего-то. Наверное, были причины для вздохов. Что же касается желтого кружочка с ликом властителя, то разузнать, пропуск ли это и, если пропуск, то куда, можно было бы и доступными приемами, Шеврикуке же показалось, что Увещеватель заинтересовался монетой скорее как частное лицо, не исключено, что он был нумизмат. Но вот что волновало Увещевателя всерьез и о чем было открыто Шеврикуке, хотя как бы и между прочим, это – существующая в действительности или гипотетическая доверенность домового Петра Арсеньевича. Из-за этой доверенности его, Шеврикуку, и вызывали в Обиталище Чинов. Причем не терзали, а давали повод для рассуждений. Рассуждения же Шеврикуки, им и это было известно, приводили к действиям. Порой и к самым несуразным. Теперь от Шеврикуки ждали действий.

«На-кось, выкусите!» – пообещал Шеврикука ожидающим.

Можно было предположить, что в случае с доверенностью мухомора с улицы Кондратюка, гулявшего по Звездному бульвару в чесучовом костюме и с инкрустированной тростью, определенности, дающей основания душевного равновесия, у них не было. Но они определенно ведали, что Петру Арсеньевичу было что доверять, завещать, хранить в убежищах и что доверенность или даже завещание были им составлены. Однако то, что доверял или завещал Петр Арсеньевич, неожиданно оказалось для них барышней в парандже. Это Шеврикука чувствовал. И не зря вырвалось слово «душеприказчик». Душеприказчик Петра Арсеньевича был для ожидающих его, Шеврикуки, действий либо любезен и необходим, либо опасен. Опасен и при этом вооружен документом.

Кстати, во всем «срединном» разговоре Увещеватель непременно держал в мыслях Петра Арсеньевича. Ведь это Петр Арсеньевич назвал монету или жетон оболом и пропуском куда-то. И он же произнес слова: «Наша участь – бесконечность повторений схожих происшествий». При этом назвал и произнес, обращаясь к нему, Шеврикуке. И ни к кому более. И об этом вызнали. Опять же ладно. Но получалось так, что Петр Арсеньевич, в предчувствиях ли каких, либо исполняя неведомую миссию, либо обставленный капканами, стремился выйти именно на Шеврикуку. То ли имел располагающие к тому сведения, то ли просто наугад, наудачу, то ли доверившись предуведомлениям души. И получалось так, что он и вправду был одинок. Одинок в деле. Прежние свои заключения о взрыве и пожаре на улице Кондратюка, о силах, вызвавших исчезновение Петра Арсеньевича, Шеврикуке пришлось отменить. Значит, все было не так, как представил себе Шеврикука. А как? Но стоило ли сейчас строить об этом догадки? Снова вышло бы воздушное гадание. Что искал в нем Петр Арсеньевич – оплот, опору, вспомогателя или некое промежуточное средство? И об этом гадать имело смысл, лишь зная о пожеланиях Петра Арсеньевича. Коли его не обманули. А если не обманули, то и Увещеватель мог не ведать о решении и секрете Петра Арсеньевича.

Вот и спускали его с поводка на розыски «генеральной доверенности». Ныряй за ней в болото и волоки ее к нам в пасти. А там поглядим, как с тобой быть. Положение, в какое его поставили, нельзя было не признать сомнительным. Увещеватель и иже с ним его ни к чему не подталкивали и не поощряли. Хотя, конечно, и подталкивали. Но какие упреки можно было бы им потом предъявить? Войлочные тапочки, нарушившие бытовую географию, ввели в заблуждение? Да, они были. Но мало ли что могло прийти в голову Шеврикуке. Известному, в пределах Останкина, конечно, сумасброду и пустобреху И все же они подталкивали и наводили. И весь этот явленный реквизит в кабинете Увещевателя из предметов домашнего обихода крестьянина-великоросса, и мерцающее нечто над печью, так взволновавшее Шеврикуку, направляли его мысли к Бордюру, к Отродьям Башни. И как бы предлагалось Шеврикуке продолжить с Бордюром общение, а может, и подтвердить Отродьям знанием просвещенного: да, то, чем они желают обладать, есть.

Вы со мной навыворот и наизнанку, ну и я подпояшусь велосипедным колесом!

И ни в каком случае нельзя было вытягивать портфель Петра Арсеньевича из-за томов Мопассана. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра!

А не терпелось…

Потерпишь, повелел себе Шеврикука. И они потерпят. Ко всему прочему, можно было посчитать, что и не один он – на подозрении. Наверняка есть и иные предполагаемые кандидаты в душеприказчики. И те, возможно, сидели в очереди. У нас ведь без списков не обойдутся.

Теперь Концебалов-Брожило, уповающий процветать на холмах Третьего Рима, простите, Рима Первого, всадником-оптиматом Блистонием с полномочиями и колесницей. Он-то что возник? Он был приготовлен и до сигнального свистка ожидал за углом в коридоре или его столкнул с Шеврикукой случай? Помнилось, Концебалов и прежде был спесив, нынче же он подчеркивал, что он домовой не только сановный, но и светский. Вхожий в круги. Однако перед уходом Шеврикуки из Обиталища он, пожалуй, слишком расстарался. Карточку протягивал, забыв о светских манерах. Блистоний! Всадник и оптимат! Придется заглядывать в «Словарь античности» из собрания флейтиста Садовникова. Странно, но Шеврикука поверил в интимные и даже лирические интересы Концебалова. Могли, могли – и это чувствовалось – быть лирические интересы. Хотя… Дело как будто бы торопило, в мыслях о нем Концебалов думал о Шеврикуке, а обратился к нему лишь при случайной встрече. Конечно, и такое бывает. Но противоречия и вранье (пусть даже и милое вранье любящего приукрасить себя) были рассыпаны в словах Концебалова. Он, служащий в т-а-к-о-м доме, да и сам по себе, без дома, обо всем и вовремя наслышанный, удивился, узнав, что привело Шеврикуку в Обиталище Чинов. А номер Увещевателя его и вовсе испугал. Но кончилось все чуть ли не мольбами и искательно протянутой визитной карточкой. Намеков на что-либо Шеврикука в ней пока не разгадал.

Но этот Блистоний, этот всадник и оптимат, несомненно взгорячил Шеврикуку. Как ни опасны были общения (употребим термин Увещевателя) с Лихорадками, а вместе с ними и с Блуждающим Нервом – канат над Ниагарой, и шест держать в руках не позволят, а то еще и глаза завяжут, – Шеврикуку и теперь поманило пройтись по канату. Он не мог не признаться себе в этом. И о Гликерии, и доме на Покровке Концебалов напомнил не без толка. Он мог открыть Шеврикуке нечто важное. «Зачем, зачем мне эти Лихорадки, Блуждающий Нерв, Гликерия!» – чуть ли не вскричал Шеврикука. Но знал: «зачем?» не имеет никакого значения, а он не удержится и ринется…

Но от него-то как раз и хотели, чтобы он не удержался и ринулся. Сначала на поиски доверенности Петра Арсеньевича, а потом и в иные подсказанные ему углы и пещеры.

Удержимся, постановил Шеврикука, и не ринемся.

Да. Там был еще мошенник и потрошитель Кышмаров. И вспоминал про должок. Был или оказался? (Кстати, о говорильне, куда якобы удостоили приглашением Кышмарова, осведомленный Концебалов ранее не слышал. А говорить – и чрезвычайно! – собирались о Неразберихе, Лихорадке и Сутолоке. Пусть даже и не о той Лихорадке, вблизи которой протекал интимный интерес Концебалова, а всепроникающей.) Шеврикука задумался. Конечно, он был не мармелад и не бодайбинский самородок, чье место в государственном хранилище. Можно было посчитать, взирая из палаты образцов, что он пребывал в долгах и грехах. Так порой он себя понимал. И стоил самобичеваний. Но ни об одном долге, свойства коего имели бы отношения к увлечениям и стилю жизни Кышмарова, запамятовать он не мог. Тем более, если Кышмаров имел право включить счетчик. А вдруг? Последний раз бытие сталкивало их с Кышмаровым лет двадцать пять назад. Подробностей этого столкновения Шеврикука не держал в голове. Теперь он стал вызывать из прошлого сюжеты прежних своих приключений. Или игровых злоказ. Но быстро прекратил усердия, опасаясь увязнуть в воспоминаниях. Если Кышмаров не шутил, не блефовал и не дурачился на публику, он возникнет вновь. Или сам. Или направит к Шеврикуке дрессированных и хватких молодцов. Вот тогда и прояснится, был ли должок и какой, тогда и последуют действия. Пока же напрягать себя из-за кудряша Кышмарова с наваксенными, поющими сапогами нет нужды.

И уполномоченный Любохват, стало быть, свой в Обиталище Чинов. На какое же экстренное заседание приглашали его? И не Любохватов ли ушкарь посиживает в тепле возле левой барабанной перепонки Шеврикуки? Как же! Коли бы оказался героем-следопытом ушкарь, можно было бы и не особо нервничать. Но простые способы не были теперь в чести. К ним относились с высокомерием образованного хитроумия.

Однако – а история с географией войлочных тапок? Она-то что же? Но что тебе дались эти «наизнанку и навыворот»! Опять же если и впрямь ему, Шеврикуке, давали знак, в случае с обувью Увещевателя, пожалуй, мудрили. При этом между собой и Шеврикукой, брошенным в одиночество, располагали стены из валунов, водяные рвы, пустыню недоверия. Ты – сам по себе. Мы – вдали. Прегрешения твои ведомы и объявлены, и при неблагополучных расположениях к тебе светил будешь скрытно раздавлен и развеян. Для этого и одного твоего прегрешения довольно. Поручений тебе не даем, и ты нас ничем не замараешь. А вдруг и принесешь пользу.

Не важно, держат ли его они (а может быть, и Концебалов, сам по себе, а вероятно, по соглашению с ними или даже по их разработке) в простаках или же признают натурой осмотрительной и недоверчивой. Он пригодится им и такой и эдакий. Им важно, что он у них (не у Концебалова, конечно) в руках, под гнетом и присмотром и что он, по наблюдениям и исследованиям, таков, что из-за любознательности и страсти к легкомысленным побуждениям долго сидеть на цепи своей воли не станет, а разохотится, наделает дел себе без выгоды, а для них выполнит то, что они ожидают. А сами не могут. После же его или придержат, или прихлопнут. Что и случится.

От этих соображений Шеврикука загрустил.

Тошно ему стало.

Не загулять ли, подумал в грусти он. Не пуститься ли самому в распыл. Не отправиться ли городским транспортом в Сокольники, к приятному душе знакомцу, свирепому Малохолу?

Или взять и, вспомнив обычаи стариков, умевших усмирять трепет и отгонять влажные туманы печалей, а с ними ломоту в суставах и мигрени, взять да и пропасть и замереть. Если не выдержит надолго, то хотя бы на пять дней. С бумагой о проведении упреждающе-назидательного Увещевания он мог бы пять дней не являться никому на глаза, шалить и бездельничать, а позже оправдаться очередью в Обиталище Чинов.

Но шалить не хотелось. И не захотелось пропасть и замереть. Оно и не вышло бы.

Кожа Шеврикуки стала зудеть. Требовалось непременно смыть с себя все, что осело на нем в Обиталище Чинов. В ванной Уткиных горячая вода не потекла. «Ну да, – вспомнилось Шеврикуке, – вчера ведь внизу приклеили бумажку…» В связи с разрешением топливно-энергетических проблем горячая вода была отправлена в очередной отпуск. Шеврикука мог совершить омовение холодной водой, мог возобновить в трубах пятого этажа ток воды горячей, мог, наконец, предпринять поход в баню. Но он понял: ход обстоятельств подталкивает его отправиться в Сокольники, к Малохолу.

31

У бока парка пригрелся приятный профилакторий, не для нищих и не для блаженных, и в нем служил Малохол. Он же Непотреба. Малохол происходил из домовых-банников, или баенников, дело свое уважал, в профилактории, хотя и был здесь старшим, держался при водных процедурах – стало быть, при грязевых и хвойных ваннах, при восходящих душах, при сауне, при турецкой бане, при бане по-черному, при бассейнах с цветомузыкой и выпуском в воду рыбы шпроты на закуску для особо утомленных тружеников.

Шеврикука вытерпел дорогу в трамваях и только у забора профилактория задумался: а на месте ли Малохол? Малохол тоже был непоседа. Шеврикука знал его давно. Необходимости сельской жизни требовали, чтобы домовому-доможилу в хозяйстве помогали, находясь у него в приказе, домовые меньших значений – дворовые, полевые, овинники, банники-баенники. Все эти якобы помощники слыли ворчунами, существами заносчивыми, озорниками, ругателями, а то и скандалистами. Малохол мягким нравом не располагал. Он не был выходцем из деревенской бани, а завелся в Москве. Известно, московскому люду по нраву производить естественные и потребные здоровью действия на миру. Толпами мужики стриглись в Заяузье под известной горкой, облагородив ее именем Вшивая (теперь деликатно называется Швивая). И жители обоих полов толпами же охотно в теплые дни, с весельями и шумами мылись на реке Неглинной, на Москве-реке и Яузе. Особенно славились Серебрянские бани на Яузе. Но, конечно, в Москве на огородах всюду стояли бани по-черному. В одной из них, в нижних переулках Сретенки, сбегавших к самой Неглинке, и хозяйничал когда-то Малохол-Непотреба.

Мысленные обращения Шеврикуки к Малохолу остались без ответа. Даже если его нет, решил Шеврикука, проберусь к водоемам, не ехать же обратно. Хотя водоемы могли оказаться и сухими, года два не посещал Шеврикука профилакторий, и мало ли какие вдруг здесь случались преобразования и засухи.

Но Малохол уже поспешал к воротам.

– А-а! Нечистая принесла! – угрюмо выразил Малохол одобрение визиту Шеврикуки.

Слова были произнесены привычные, банные, может быть, преобразования коренными здесь не оказались.

– Что ждать заставил? – на всякий случай проворчал Шеврикука. – Или меня не слышал?

– В бильярд играл, – сказал Малохол. – Шары громко стучат.

– Пар есть? – спросил Шеврикука.

– Припоздал. С ленцой, видно, сдружился. Шестая очередь пара пошла. А наша смена…

– А наша смена четвертая, – согласился Шеврикука.

– У турок пока еще тепло, – смилостивился Малохол.

И повел Шеврикуку к водному павильону. Был он в шортах, в желтой майке с ликом актера Караченцова и словами «Московская недвижимость всегда в цене», в кроссовках «Рибок» на босу ногу В турецкой мыльне, располагавшей к дружеским беседам в короткой компании, действительно еще остался жар, и камни грели хорошо. Шеврикуку отчасти раздражал мрамор пола, по нему приходилось не ходить, а скользить. Был случай, однажды Шеврикука растянулся на белом мраморе, ткнувшись носом в серную воду. Но мало ли где и отчего он падал и тыкался носом.

– Отдыхай. Смывай трудовой пот, – Малохол поощрил к подвигам Шеврикуку. И предложил: – Может, помять тебя и подавить?

– Не надо, – буркнул Шеврикука, он уже сидел в раздумьях в мраморной нише, и капли текли по его лицу. Позже Малохол все же подобрался к нему и пальцами сретенского знахаря и костоправа мял и давил его тело, вызывая покряхтывания Шеврикуки и повсеместное в нем облегчение. Шеврикука нырял в прохладу малого бассейна, снова млел в мраморной нише, а потом, прикрывшись простыней и опустив ноги в воду, сидел в благодушии.

– Какие еще назначите удовольствия? – спросил Малохол.

– А римские термы вы не завели? – поинтересовался Шеврикука, вспомнив о Концебалове, в чаемом грядущем – Блистонии.

– Не пожелали.

– Напрасно… Тогда попить бы чего…

– Квасу у нас теперь не держат. Новые поколения. Провинция! – с презрением сказал Малохол. – Но привычное сыщется. Ушат чего-нибудь преподнесем. Видеть тебя никто не должен?

– Отчего же, – сказал Шеврикука. – В сокрытии нет нужды.

– Тогда пошли к нам в каморку.

Каморка оказалась удобовместительной. Вполне возможно, в годы многоячеистых вечерних политических сетей в ней размещался красный уголок. Теперь, понятно, люди от нее шарахались. В каморке Шеврикука увидел трех грубиянов и удальцов из команды Малохола. В домовые при Малохоле они выбились из иных состояний. Один из них был когда-то овинником (или гуменником), другой – лешим, третий – водяным, и все существовали от Москвы на отшибе. Бывшего овинника прозывали Лютым, лешего – Раменем, или Раменским, водяного – Печенкиным. В каморке они сейчас удачно проводили досужее время. Играли в карты, курили и употребляли самодельные жидкости. При явлении Шеврикуки они привстали и приложили руки – Лютый и Раменский к вискам, Печенкин – к капитанской фуражке.

– Вольно! – сказал Малохол. – А к Шеврикуке не приставайте. Он изнуренный и задерганный.

– Оно и видно, – согласился Раменский. – Что пить-то будем?

Принимать самогон Шеврикука решительно отказался, а вот к брусничному напитку он был расположен. Отказался он и играть в подкидного, разъяснив, что игрок он, игрок, но настольные игры не уважает. Его мнение желали опротестовать, обратив внимание на то, что карты бросают нынче не на стол, а на перевернутую пивную бочку. Но Шеврикука был стоек. К тому же его разморило. На него махнули рукой и продолжили занятия. Играли трое. Малохол читал газету «Труд» и покуривал «Беломор». Раменский курил сигару. Печенкин – трубку с капитанским, надо полагать, табаком. Лютый – махорочную козюльку. Одеты они, в отличие от предводителя, были в вольные тренировочные костюмы и походили на физкультурников, чье штатное дело – выводить отдыхающих на зарядку, на матчи пионербола и следить, чтобы не случилось утопленников. Лютый с Раменским могли бы сойти и за телохранителей кого-либо, пусть даже и Печенкина. Хотя тело у того было махонькое, усохшее, требующее охраны, однако вид Печенкин имел такой, будто изо дня в день носил кейсы с валютой. Лютый и Раменский были здоровы, даже огромны, причем Раменский, казалось, весь был составлен из шишек корабельных сосен. (Случалось, Раменский лениво вспоминал, как водил под Елабугой бородатого Шишкина в корабельные рощи, а медведей по просьбе живописца заставлял мученически сидеть на деревьях.) Печенкин же вдали от родных вод выглядел не только иссохшим, но и вяленым, его порой обзывали белозерским снетком и уговаривали ради достижений отечественной кухни хоть раз в год становиться вкусовым составным суточных щей. Иные даже и обращались к нему: «Снеток!» Печенкин обижался, изменений в документах и ведомостях он не желал. Отчего он звался Печенкиным? Об этом мало кто знал. Может быть, в одном из водоемов пребывания нынешнего сотрудника Малохола утоп по пьяни какой-нибудь мужик Печенкин и водоем этот стал Печенкиным прудом. Или сам пруд находился в усадьбе отставного поручика Печенкина. Ну и так далее. Не обо всех историях своей жизни Печенкин рассказывал, а лишние и невежливые вопросы задают лишь дураки и шпионы. Печенкин и Печенкин. С охотой повествовал Печенкин, как его зазывали на только что расплескавшееся Рыбинское водохранилище, соблазняли, говоря, что это и не водохранилище, а море и он будет не водяной, а морской царь. Но он отказался. Будучи теперь домовым, он оставался и в профилактории при водяных течениях в трубах. Бывший леший четвертой статьи Раменский приглядывал за клумбами, отдельными деревьями и кустами среди асфальтов профилактория и за зимними садами (один из них был висячий). У Лютого же, не допускавшего или допускавшего когда-то пожары в овинах, имелись сейчас в поле зрения огнетушители, пожарные гидранты и инструкция под стеклом с рекомендациями, кому и куда бежать в случае нечаянного воспламенения. Пожаров, угаров, проигрышей воды пока не случалось.

Печенкину же когда-то выигрыши и проигрыши воды, всякой живности, что в ней водилась и размножалась, и даже мокрых растений с белыми и желтыми кувшинками были делом привычным. Омуты азарта его затягивали. Бывали и конфузы. И о них он, вызывая сострадательные усмешки слушателей, рассказывал с удовольствием. И были подтверждения, что не врал. А если и врал, то не окаянно. Был случай, когда Печенкин, а проживал он тогда в незаслуженно малом пруду, увлекшись и горлопаня, проиграл князю-адмиралу Плещеева озера не только всю свою чистую воду, не только зеркальных карпов, но и самого себя. Полтора года он был в работниках на Плещеевом озере, не раз драил и отскребал ботик императора Петра Алексеевича, князь-адмирал признал его труды достойными поощрения, даровал ему вольную и вернул воду в опустевшие берега, а с нею и зеркальных карпов с приплодом. Жаль, что местный помещик, заводивший карпов, залечивал в ту пору свои нервные огорчения в одном из немецких Баденов. В другом случае Печенкину так опостылели окрестные поселяне, что он увел от них свою воду за четыре с половиной версты прямо к железнодорожному полотну и там основал озеро. Дело это оказалось нелегким, поток, который гнал Печенкин, никак не мог одолеть холм, заросший шиповником, в сердцах Печенкин поволок за собой и холм, тот стал на его озере островом. Позже озеро обступили дачи, и барышни, читавшие в гамаках романы Боборыкина, произвели холм-путешественник в Остров Любви. Всем этим барышням Печенкин в охотку щекотал бы их гладкие тела. Но не все они отваживались купаться. А жил он в то время благодушным. Порой же он безобразничал и так чудил, что народ вблизи его берегов ходил перепуганный и готов был дарить Печенкину черного козла и черную курицу чуть ли не каждую неделю. Он, ночуя под корягами или под мельничным колесом, а еще лучше – в омутах с дырами студеных родников, ломал жернова, калечил плотины, затягивал к себе дармовых работников, кого перемывать песок, кого переливать воду, кого выгуливать раков, а сам катался на усачах сомах и матерился на всю округу. Приписывали ему способности оборачиваться пудовыми щуками, теми же разбойниками-сомами или свиньей с черным пятаком. И щук, и сомов, и в особенности свинью Печенкин отрицал. Прежних своих проказ он нисколько не стыдился, память о них была ему мила. «Ну и сидел бы ты лучше теперь в Рыбинском море, – пеняли ему, – был бы на троне царь-адмирал, завел бы из приличия парламент». «Может, вы и правы, – задумывался Печенкин. – Хотя меня там сразу стало выворачивать. Как от морской болезни. А в Череповце тогда еще и домны не стояли». Помимо всего прочего, Печенкина при перепроизводстве в домовые обязали удалить перепонки на нижних и верхних конечностях, что он, после душевных содроганий, и позволил сделать, и теперь его возврат в водяные вышел бы затруднительным. О прошлом Печенкин порой тосковал, но в профилактории (и в Москве!) жил он, похоже, неплохо. А Малохол был им доволен.

Рамень, или Раменский, имел свои привычки. Лешие, как известно, складные. Нужно – они схоронятся под листом земляники, а ростом будут с гриб рыжик, нужно – восстанут, сравняются с высоченными соснами или дубами, а то и примут на плечи облака ходячие. Раменскому нравилось пребывать именно великаном, да еще и обросшим мхами и лишайниками, да еще и укутанным сизыми туманами. При этом он любил шуметь, ухать, перекрикивать северные ветры, металлические звуки на ближних станциях и заводах, и петь, пусть и не внятно, но громоподобно и страшно, в особенности он почитал «На диком бреге Иртыша». Порой и теперь, переехав в город и переписавшись в домовые, Раменский позволял себе буянить, лезть в драки и швырять на пол пивной в Столешниковом переулке кружки, залоговая цена которых поднялась до тысячи рублей. В Столешниковом я его встречал. Но эти капризы Раменского были теперь краткими, он корил себя за них, а перед Малохолом оправдывался: «Леший попутал». Когда-то в управлении Раменского были все звери и все птицы его лесов, все муравьи и все комары, любая ягода и любой гриб. Гаркнет: «Смирно! И с уважением!» – они – во фрунт! Сколько зайцев, сколько росомах, сколько белок он проиграл! И сколько выиграл! Конечно, знамениты были выигрыши при больших ставках, скажем, лет сто пятьдесят назад, сдавшись в великом карточном сражении уральским лешим, лешие енисейские вынуждены были гнать в Ирбит и Верхотурье проигранных зайцев и белок. Подобными баталиями Раменский похвастаться не мог, но и у него в прошлом были славные случаи. А уж сколько девок красных хаживало в его чащи по ягоды и грибы… На грубые насмешки опекуна огнетушителей Лютого и на его уколы: мол, зачем же ты из вольной гульбы приволокся в Москву, Раменский угрюмо и горестно отвечал: обстоятельства вынудили. Обстоятельства эпохи и обстоятельства личной жизни. Из-за этих обстоятельств ему, от природы корноухому, пришлось наращивать правое ухо, менять стиль одежды и привыкать ко всякой московской кулинарной дряни. Впрочем, напитки и в Москве были хорошие и откровенные. И самим удавалось с помощью трав гнать и варить совершенные произведения. Тем более что в хозяйстве доверенного им профилактория многое тому способствовало.

И теперь в присутствии разомлевшего Шеврикуки Лютый, Раменский и Печенкин играли на воды, рыбу, зайцев, рухлядь и зерно. Иное дело: выигрыши выдавались не натурою, а бумажными карточками, впрочем, очень аккуратно и красиво оформленными. Поначалу, учреждая правила выплат, а также призовых фондов, спорили, поднося к физиономиям и кулаки. Скажем, как считать зайцев в карточках: штуками или единицами веса? Лютый, не располагавший, кроме зерна (главным образом ржи, ячменя, овса и редко когда пшеницы), никакими иными ценностями, склонялся к единицам веса. Ему были милы пуды. Зайцев же, белок, бурундуков пудами измерять было неловко, могли бы возникнуть поводы для платежных лукавств и ухищрений. Договорились употреблять при счете, при сложных, но справедливых бухгалтериях, и пуды, и килограммы, и штуки, и кубометры, жидкие и древесные, и отдельные ручейки, рощи, муравейники, ягодные поляны и черные омуты. Лютый и взялся разрисовывать картинки карточек цветными карандашами, косоглазые были на них живые, ерши хоть сейчас были готовы заложить основу тройной ухи, а пятипудовые мешки с толокном выглядели как семипудовые. Рисовальщика поощрили. Ему разрешили играть не только на зерно, но еще и на картофель, на кормовые корнеплоды, а также на курей, гусей, уток и мелкий рогатый скот, хотя птице и скотине полагалось быть в подчинении вовсе не у овинника, а у домового-дворового. Впрочем, произведения Лютого так и оставались красивыми бумажками, реальными зверями, рыбами, глухарями, березовыми рощами обеспечить их, увы, не было возможности. Проигрыши и выигрыши выходили воображаемыми. На деньги же Малохол дозволял играть лишь в дни профессиональных праздников. И то далеко не всех.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации