Текст книги "Восемь с половиной историй о странностях любви"
Автор книги: Владимир Шибаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Вдруг широко распахнулась дверь и в проеме возникло прелестное миниатюрное существо лет семи и торжественно, не звонким голосом возвестило:
– Танцы!
Потом, поправив ладно сидящий на худеньких хрящиках плеч сарафан, она прошествовала к столику и сунула кассету в патефон.
Хозяин, в бессилии уронив руки, выпустил груду стащенных со стен рамок на стол и произнес:
– Даша, так же нельзя, вдруг.
Но, сделав под набирающую звучность оперную арию шаг в сторону своей пожилой подруги, он приостановился и сотворил церемонный полупоклон.
Марлена Хрусталевна с девичьей угловатой растерянностью посмотрела на него и, шикнув: "Ну, Дашка, безобразие!", поднялась.
Они сцепили руки и на удивление легко пошли в танце, с совершенством следуя движениям друг друга, но совершенно не соблюдая звуков музыки, текущей для них в другом мире. Они глядели один другому в глаза, не улыбались, но казалось, что в каждом такте, с каждым шагом они вновь и вновь повторяют, доверясь друг другу, тот отчаянно долгий и столь короткий путь, который им пришлось пройти, перемешивая дни и ночи.
Павел, изумленный, посмотрел на Викторию Авдеевну и встретился с ней взглядом.
– Пригласите меня, пожалуйста, – сказала она тихо, сухим голосом.
И вот так сложилось в этот вечер, что в небольшой комнате под ярким светом хрустальной люстры медленно кружились, нежно обняв друг друга, двое стариков. В небольшой комнате посреди четырех стен, уже не слишком увешанных обрамленными документами, под совершенно не подходящую случаю музыку, бережно обняв друг друга, кружились и двое других, мужчина давно уже средних лет с деревянной спиной и непроворными, непривыкшими к танцу руками, и женщина непонятного возраста с прикрытыми глазами и полуоткрытым ртом, придавленным ярко накрашенными, полными губами.
В этой же комнате, никого не замечая, часто натыкаясь на стариков, кружилась под музыку маленькая девочка лет семи, крепко прижав к себе рамку с групповой фотографией некоторых отдыхавших в городе Сочи в 1939 году.
Виктория открыла глаза и сказала, опуская гласные:
– Мне душно. Я задыхаюсь.
Они вышли на балкон. На улице был холодный безветренный вечер позднего ноября, в воздухе медленно мельтешили колкие льдинки. Женщина близко припала к Павлу и положила голову ему на грудь. Павел был совершенно трезв, но ноги ни на йоту не повиновались ему, балкон плыл мимо него вдоль огней соседних домой.
– Меня никто не любит, – вдруг отрешенно произнес Павел.
Виктория подняла лицо и посмотрела на него.
– Паша, Вы не смеетесь надо мной?
– А я не умею смеяться, Виктория. Вы женщина, Вам легче не думать. Смотрите-ка. Тысяча огней запряглись в карусель, глядите. Как новогодняя елка в третьем часу ночи. Скоро опять Новый год, опять новый. От него никуда не деться, он все равно наступит на пятки. Сто забот, двести пять проблем. Вы женщина, Вам легче придумать, что Вас любят. Вечер, сувенир, безвоздушный поцелуй, – все следы любви. Если взять след, то топай, топай – и набредешь на нее. Как просто. Я сижу в капкане, который поставил себе сам. И даже волшебная столетняя мальвазия не открутит мне окончательно голову. Увы, в этом весь фокус. Самый простой фокус – это жизнь, а он не удался. Вот, из рукавов сыпятся ледышки, из карманов падает снег. Иллюзия любви сильнее ее самой, да? Если слишком расчертить все тропы, рассчитать все повадки, чуять издали все – и мускуса, и шипра, – запахи этой самой любви, да и другой, – непременно вляпаешься в капкан, который сам расчетливо ставил. Ура, – крикнул тихо Павел. – Мне так хорошо в этот час с Вами. Я на миг забыл, что меня в общем-то недолюбливают. Кружащая меня голова запамятовала, что в общем-то поделом. Возлюби ближнего своего. Как просто. Вот возьми, да возлюби. Ан нет, кукиш вам, Павел Николаевич. Соната ля-мажор отменяется связи отсутствием концертанта. Виктория, Вы ведь женщина, Вам ведь труднее, если не любят?
– Да. Но Вы так не говорите, Паша. Прошу Вас. Вас обязательно кто-нибудь полюбит. Вы такой сильный человек, волевой, даже упорный. Что Вы, без таких на что опереться? Одни сегодня говорят одно, а завтра открещиваются. Таких, как Вы, мало. Чтобы до конца быть упорным, наперекор многим, добиваться своего. Хотя бы и порядка. Вас, Паша, кто-то не любит, ну и ладно. Зато все, слышите, все уважают. Я Вам скажу самую-самую правду, Вы зря, если не поверите – Вас обязательно кто-нибудь, да, может, и не один кто-нибудь, полюбит, потому что если все время уважать, уважать, то скоро в это так втянешься, как в мед, что и не вылезти. И за Вами так спокойно, даже в ноябре тепло, когда, видите, падают такие холодные стекляшки. Как будто наверху осыпается ледяная люстра. И Вы, Паша, хорошо танцуете, и ведете по-настоящему, без вихляний, хочется навсегда застыть под музыкальным сопровождением в Ваших руках. Если бы я еще могла, я бы Вас полюбила, ей богу.
– Правда? – нерешительно уточнил Павел.
– Вы мне разрешите, я Вас поцелую.
Виктория взяла его голову в ладони, чуть приклонила и медленным нежным поцелуем четырежды опечатала щеки. Теплый красный узор ее губ разукрасил его лицо, но она не заметила. Помолчала.
– Я, наверное, любила своего мужа. Поэтому мне теперь трудно, все никак не могу с ним совсем расстаться.
– А где он?
– Сгорел, – ответила Виктория, сгребла в ладонь острые ледяные крошки и прижала к лицу.
Павел, пораженный, молчал. Виктория продолжила сама:
– Полез тушить машину. Работал в дальних рейсах. Вот. Если опаздывал из поездки больше часа, у меня высыпала сыпь. Но это было давно. Под Гомелем в сельской больнице я снимала с его рук бинты вместе с лоскутками кожи. Вот.
Она поднесла ладони почти вплотную к широко открытым глазам:
– Теперь весной и летом здесь не заживают язвы.
Дверь на балкон приоткрылась и на него ступила внучка хозяев, в руках ее в двух бокалах дрожало вино.
– Пейте, – сказала она и скрылась.
Женщина выпила вино долгими неровными глотками, и, оторвав от губ хрусталь с ярким кровавым тиснением на нем, посмотрела на Павла и сказала:
– Поцелуйте меня, пожалуйста.
Он тихо обнял ее. За эти секунды мальвазия совершила в его голове, зажигая яркую дугу, полный круг, и, когда он отнял руки, то пошатнулся и, не удержавшись, слегка шлепнулся затылком о косяк балконной двери. Синяя искра спланировала от затылка в глаза Павла Николаевича, и дуга погасла. Ему стало здесь тяжело и скучно. Он наконец вспомнил, что, ведь, он совершенно другой, не склонный ко всем этим откровенным излияниям, нудный человек, и его ждут дома может быть и не слишком любящие его жена и дочь.
Устало посмотрев на Викторию, он сказал:
– Вы меня простите, я пойду, ладно?
– Будьте счастливы, Паша. Извините меня.
Он тихо прошмыгнул мимо стариков, которые в темной комнате при одной лишь свече увлеченно резались в карты. Лишь у двери, открывая замок, он на секунду задержался. Рядом на табуретке сидела маленькая девочка Дашка, внимательно взглянувшая на него.
– Как, уже? – спросила она. – А не выпить ли еще хорошего вина?
– Нет, вы знаете, спасибо, – почему-то ответил Павел на вы. – Пойду.
– Дело Ваше. Тогда нате сувенир на память, – и сунув в руки Павла рамку, она, подпрыгивая попеременно то на одной, то на другой ножке, умчалась вглубь квартиры.
Павел Николаевич плохо помнит, как притащился домой. Кажется, в удивительный, бурный восторг привело его появление дочь, которая носилась вокруг, хохотала и пританцовывала, крича:
– Отец, ну ты чудо! Ну, даешь. Брависсимо!
А жена гнала ее прочь, хотя, как показалось сидящему на стуле и глупо улыбающемуся Павлу, по физиономии которого, стирая помаду, домашние возили полотенцем, – не слишком зло.
На следующее утро, подойдя к кульману Виктории Авдеевны, он поздоровался с ней и, не глядя в глаза, ткнул пальцем в чертеж и тихо сказал:
– Вот здесь немного надо поправить, – и пошел дальше.
Правда, теперь над рабочим столом в кабинете Павла Николаевича висит не очень ровно пустая рамка с битым стеклом, под которой нет никакой фотографии. Павел ее очень бережет и никому не позволяет не только поправлять, но и трогать.
Охота к перемене мест
В такое, – не слишком раннее утро субботнего дня Николай Петрович удивился на опять вышедшего Леонида, когда тот в пожарной красной куртке разворачивался между своими, и они щупали его бока обновы. Но подошел не тут же по соображению много старшего возраста, о котором молодежь забывает учитывать и Леонид среди них, не соблюдая. Николай Петрович отошел на самый край и как будто разбирал биты в стороне, а они щупали серьезно и вдаваясь мяли, не как женщин, но говорили издали плохо доходившие слова сиплыми, вроде, голосами. А Николай Петрович как будто разбирал и гладил круглое дерево круглыми крупами тупых пальцев и производил приятно сшитый звук – ахш-ш-ши, ахш-ш, – трением от дерева, но все равно, ничего не хотел. Как ни уговаривал чего себе пожелать, не имел силы, ослаб.
Пусто было кругом, нелюдимый ветер с открытой дитячей площадки залетал к городошникам и притаскивал с пути группы особо слабых ненадежных листьев плохой породы. Так и играли.
И с Леонидом встретились уже на ходу, пожались, и с подковыкой, кукся улыбку, спросил Леонид:
– Петрович, а меня квартал на городках не было, учел? Прочти высказывание, – и снизу вывернул куртку подкладкой. Несколько разных на вид иероглифов Николай Петрович не осилил, отвернулся.
– Привет с Японии, сказано, – а это? – и Леонид поднял лошадиную крупную ногу вровень взгляду неказистого ростом Бубрикова.
И вровень взгляду кожаный, особого фасона ботинище вылез в глаза, но, – молчок.
После спросил Николай Петрович, погодя, когда биты уж летали долго по хрупкому осеннему парку и производили телом не выдуманный еще умниками свой летальный танец.
– Ты что ж, в Японию пропал? – выкинул неспокойный Бубриков запоздалый и ненужный всем вопрос, хотя и спрашивать, и не спрашивать не хотел.
Метнул Леонид, и оставил городок валяться, и злой стал, потому что внутри умел быстро так меняться, себя не узнавал. И не держал перемен, выщелкнул слово:
– Каркаешь под руку, голубь пузатый! Я ж излагал ранее, там мол – возле магистрали будущей жизни. А ты где ковырялся в течение рассказа?
Вот они, доподлинно, слова грубого на вид Леонида. Но не захотел их услышать Николай Петрович, опять не захотел – сделал вид. Отвернулся, дернул брюки вверх. И все же грубые на вид слова обладателя особой обуви внутрь влетели против силы воли хозяина вниз ползущих брюк и поломали напор Бубрикова личных слов и отдельных скопившихся, как на парад, звуков и других падежей, и, удивительно, – не затерялись, отдельным встали строем. А могли бы, ведь все равно было Николаю Петровичу, безразлично и глубоко неважно. Не хотел он чужие слова учитывать и изучать.
Он поднял гладко кожу шершавящую биту, качнул трюмы тела и пустил. Поплыла, вывернула хвост и тихо летит, – летит эдакая, не падает. Долго летит, режет мягкий мокрый воздух. Тихо режет, – похоже: медленно, так же, полнил он стопочку дома, возле стакана пускал полетать стеклянную острую струйку. Пил разом, залпом, ударом биты в хрящ горла, с треском и разлетом хрустящего шара в мокрой завязи желудочных мышц. Добрел раньше, обмякал на жесткой площадке криво гнутого стула, вымаргивал слезку. И Марья-то Никифоровна подходила бывало, подплывала боком, прижимала улыбкой золотой два-три слова.
– Что, – справляла она будто бы удивление, – нам что ли, семейно и выпить-то нечего?
А вот перестал Николай Петрович добреть, – не зря ли? – бросил окунать руку в спасительный круг топкого жира у жениной тальи, разлюбил порядок. Волновал зазря комнатный воздух пижамными штанами, путал кальсоны с трусами в солдатских порядках скрипучего шкафа, перебрякивал чашки с постоянных устойчивых гнезд, все рушил, менял местами и перекручивал. Зверел, но тихо. А ничего не хотел, устал.
Пробежали по подошве рифленого низкого неба розовые и голубые стены дальних домов, и опять наверху тишина, и опять ровным слоем закупоросило все верхние щели. Только галки и обобранные ветром ветви тычутся и хотят проткнуть воздух и пустить по нему голубые поиграть жилы.
– Эй, – кричат, Леонид кричит с кона, – Петрович, куда посылаешь? Сам беги, свое… догоняй! Грабли что ль отвернулись!
И верно – не туда ушло. Взял Бубриков плащик старый со скамьи и к Леониду поплелся, чушки собирать.
– Ну что, Петрович, все там же хлебаешь? – спрашивает Леня.
– Ну!
– Мастером все?
– Помаленьку.
– И как, тариф тот же?
– Подняли.
– Это мудро, – Леонид уточняет, – а чего смурной в день культуры и отдыха трудящихся масс? Забегался в цеху?
– Есть немного. Как агрегат какой.
– Ну ничего, Петрович, у тебя еще горло крепкое. Ты их встречным планом, на глотку бери.
– Лаем помаленьку, – отвернул Петрович.
– А младший как, не сидит еще? – не унимается, лезет Леня.
– Еще чего сидеть, – отвечает Бубриков и за далеко щелкнувшим городком уползает на корточках, а выпрямился – лицо в малиновых проливах крови. – Ему сидеть не нужно, спокойный он у меня парень. Придет-уйдет.
– Это главное, что б не сидеть, – радуется Леонид за Николая Петровича. – А баба что?
– Как?
– Баба, говорю, супруга жизни и спутница дней. Не дурит?
– По-разному.
А что по-разному, Николай Петрович и сам не знает. По-одному теперь все, не придти уж, не опустить взятую четверть на зеленую чистую клеенку. Да? Что нагонять старые праздники, приговаривать бывшие слова. Он свое, она другое. Не придти в дом, не бухнуть Марье-то Никифоровне – торжество, мол, дорогая Маша, – а какое такое? – день обычный, сумеречный праздник осени и уборки овощей. Свое она, и он свое, разные слова, равные слова уже все выговорены и утоптаны годами. Все по ровному счету пятьдесят четыре года этой жизни сообщает Бубриков на ветер разные слова, а теперь из них осталась шуршать сухая каша на дне разговорного сосуда, и он ее сыпет языком изо дня в ночь, и из ночи – в обратную дорогу.
– По-разному, Леня, – отвечает Николай Петрович, – кручусь все, слава богу.
И тут вдруг Николай Петрович совершил первую совершенную несуразность в течение этого в общем хорошего дня культуры и отдыха. Он вдруг прикрыл веки, руки коряво, негладко, будто пытался удержать скользкую тяжелую рыбу, растопырил и – под каким-то поломанным взглядом ошалевшего Леонида – закрутился. Медленно закружился, но не в вальсе, а в некотором, довольно рваном танце зашлепали его нелепо торчащие из-под пузырящихся брючин остроносые со сбитыми каблуками грязные туфли, и неспешно поворачивал он на все стороны света пухлое брюшко свое, и так он трижды обращал незрячие, туго сжатые веками глаза к югу и к северу, а когда открыл их, то там плавала влага, по которой бегали быстрые неживучие искры, и он, не сразу увидев и нащупав землю, пошатнулся.
– Ты чего, замерз что ль? – не смог сразу придумать другого вопроса простоватый, без шляпы, Леонид и поднял, шлепнул пару раз о колено слетевшую с Бубрикова серую кепку.
Бубриков кепку принял, но не одел, а тихий, не требующий ответа задал вопрос:
– Леня, и как там, на магистрали то?
– Житуха, а что? – так ответил почти успокоенный после непонятного обычными словами Леня.
– И я тоже. Тоже поеду, – сказал Бубриков и налепил кепку.
Леонид присел на корточки, ухватив руками живот, откинулся на копчик, выставив новые рифленые пятки, и так хохотал, почти беззвучно, повизгивая, пока не отдышался, схватил биту и замахнулся.
– Уйди, не смеши – зашибу.
И Бубриков ушел, печальный.
В дому никого не было и он забрал книжку со вкладом восемьсот пятьдесят рублей на остатки жизни и ушел с целью указанную сумму отложить семье при возникновении затруднений с высылкой некоторых денег с новых мест своего будущего прибытия. И в дверях Николай Петрович никого не встретил, разве кроме сына своего Михаила, которого спросил через силу два слова, чтобы сдержаться и к себе не прижать:
– Миша, мальчик дорогой, кушать захотелось?
– Папань, а что это будет – плафон? – быстренькой скороговоркой чуть не походя, выкинул сынок. – Ну, давай, определи значение смысла.
– Это, ну, как его тебе… такое… чтобы… – попытался отговориться озадаченный отец. Скоренько же сынок еще насыпал слов:
– Видал, ты вопросы мастер-наставник задавать молодежи планеты, а ответы вы где? Нету вас, пожилое поколение. Потому и не задавайте. Круговой обзор у вас снижен от напряжения мозгов. Ты за кого болеешь? Все передовые слои за "Спартак", а ты?
– Я не болею, – понуро признался Бубриков.
– И не болей, еще заболеешь, – по-своему пошутил Мишутка. – Я тебе лучше сейчас изложу, про что все равно не спросишь – где я был. А был я в одном таком месте, там теперь меня нету. И никого тоже, разошлись. Одному нашему мужику сомнение пришло – где ему его тетке духи взять на именины по названью "Ша, навар". Хочет рыжая – зарежься. Ты не в курсе? Ну?! А у другого духа задача – где ему его мамке штаны лебловые отвернуть. Ты не? Ну дела! И третий цельный день сегодня в поту – семь рублей, семь рублей. Где взять, чтоб не рыть-копать и без привода. Полный плафон. Загадочный момент молодой жизни – размер средств ниже размера здоровья. А ты про кушать. Сыт я, во, – и сынок, пропилив по шее, тяжело, по взрослому прошлепал на кухню и стал вываливать котлеты на щербатую недобитую тарелку.
– Папань, а чего сегодня по ящику? – крикнул.
Из подъезда на двор вынес Бубриков уже поменьше прошлой печали, потому как вид его сына, как бы даже неотро…нео…провержимый и весело-суровый, подействовал на Николая Петровича в сторону бодрости остатков здоровья. Чуть отпустило как бы.
Насиженные местным престарелым людом скамьи в это время оказались пустые, и, проходя, никого во дворе он не встретил, разве кроме жены своей Марьи Никифоровны, с бидоном.
– Уезжаю, Маша, – сконфузился и напрасно покраснел Бубриков и свернул кепку с затылка.
С минуту стояла жена насупротив его в полушаге и оглядывала спокойными глазами, как бы нарочно примеряя к нему или какую яркую кепку, или неношеный галстук-снурок, сохраненный от прошлого в пролежнях теплого слоя женских предметов в шкафу, а то, вроде, потужилась натянуть узковатые кирзовые, а крепко чищеные сапоги. Сама она, не глядя на годы, смотрелась еще поучительно в хорошую не туманную погоду в яркой красной с синими веночками оборванных васильков натуральной кофте, могла еще тряхнуть серыми крендельками развешанных прической волос, свести в пунцовый густой узелок мясной наживки отдельные доли губ.
– Уезжаем, – не спросила Маша, повела, приглашая к беседе, тугими тюками груди. – А пельменей взял?
– Не было, вчера завершились продажей, – вымолвил Николай, впадая в прежний унылый тон. Но Маша нетерпеливо брякнула бидоном.
– А ты-ка скажи, премию дали? Сидоровны получил и всю цельную в семью отнес. А мы?
– Нам чтой-то пока не дали, – понурился Бубриков. – Да я тебе что хотел пояснить-то, Никифоровна! – опять затянул он.
– Глядите-ка, – жена протянула широкую ладонь, будто бумагу нотариуса, трем уж старухам, неведомо когда успевшим облепить газетами свежемазаную скамью. – Пельменей нет, а мы вопросы отъезда мастера задавать семье. А деньжонки заховал, как молодое поколение, – лицо Марьи Никифоровны кисельно налилось, голос без вибраций и стука заскакал от баса к фальцету. Старушки согласно закивали, одна осенила себя знаменем.
– Для кого сховал, погани своей городошной или под чей может подол? – распалилась супруга.
– Маш, ты чего, ты зачем говоришь такой вопрос, – смешался Бубриков, прикрыл голову кепкой.
– Может ты круговой обзор провел уже на соседние в цеху юбки? Пристрастился к какой стружку у ей мести? Ты за кого болеешь? За семью свою, а может на сторону? Почто тогда деньги крутишь? Нет, вы послушайте, граждане женщины, – повела Маша телом к старушкам. – Я где сейчас я была, никто про меня не спросит? Как раба чернокожая продукты по лавкам ловчу. Все семье, все ей, вон ему вон. А на что брать-воровать? Год без обновы, без духов-одеколонов. На исподнее средства вышли. Сто рублей повыпорхнули, а что взяла? Пока премию не отчитаешь до рубля, не хочу в глаза твои смотреть, уйди. Одна утеха, ребенка насытить. А ты не кривись, пусть тебя люди обсудят. Поезжай, ищи пельмени, пустой не ворочайся, – чуть спокойнее, забыв опасную тему, заключила Маша и двинулась в подъезд, и как-то вся ее фигура, и крутые плечи, и руки не в такт подрагивали, а вот ноги ступали и бедра плыли мягко, сильно и ровно, будто отдельные, от другого какого себе на уме дорогого животного.
Бубриков было сплюнул, но неудачно запутался в густой слюне и так скоро ушел, что пожилые женщины на скамье к их же потом удивлению сразу про него запамятовали, заведя другие беседы, только одна сенила себя знаменем и не могла никак взять в толк, чегой-то она.
Всю дорогу Бубриков шел с ветерком, который пристроился сбоку, шумел ушами и по-свойски трогал кепку и синеватые, крапленые венами щеки, цвет которых едва трепался бледной синькой в проливах встречных луж. Николая Петровича невнятно ворошили мазутные волны проходящих транспортных средств, облетали низко с намерением совсем опуститься птицы и голуби, кровь робко дрожала, стукалась об живот и уходила в поджелудочные места.
И наконец Бубриков заметил себя уже возле самых дверей сберкассы и еще раз обратил значение уже возле окошка на свои руки, которым требовалось предъявить документ из кармана, но они были по самый рукав окунуты в белила и документ трогать не могли. Где ж это я обелился, подумал Бубриков, поднял глаза и обомлел.
Кругом Бубрикова кружилась чехарда. Пылали адским огнем лампы, змеились, сплетаясь и расползаясь, кабели; совершали короткие опасные между приборами перебежки незнакомые лица, мужские и около двух женских, свет то вовсе мерк, и жестяной грохот распугивал по углам тени, то вдруг снова влеплялся в глаза, а в дерганом этом полыме фигуры как вроде кривлялись в приплясе. В этом штурмовом цехе был и свой точно мастер – в его сторону спотыкались ноги, к нему протянуты были блестящие и под румяной лица чугунной шеренги сотрудниц сберкассы за обезлюдевшей стеклянной стенкой, ему кивали снопы их рыжих причесок, его руки мельтешили чаще и слова смолкали реже. Вот что он нес:
– Третий софит левее… Аркадия, перевесь микшер… студия раз два три… массовка на ступени…
Черный путаный волос, хмурый, простреленный лысиной затылок, пройденное грубой фрезой лицо не представляли его ненормальным больным или, может, на учете, а общий переполох в одежде объясняли неровные телодвижения рук, то путавшие шарф на шее, а то снимавшие, вешавшие и натягивающие пиджак, однобортный.
Вдруг как бы в наступившей тишине Бубриков услышал его селекторный голос ниоткуда.
– Гражданин в кадре – ко мне. Ка. Мне.
И тут Николай Петрович совершил, вслед первой танцевальной, другую несусветную несуразность своего поведения. Он приблизился к руководителю гвалта, и, смело вынув книжку, протянул ее с пересохшими словами:
– Восемьсот пятьдесят в случае отъезда. Получить бы разрешите. По случаю перевода на магистраль будущей жизни, – добавил он уже еле слышно.
Человек в снятом пиджаке крепко взял его за локоть, и, почти прижимаясь, с минуту отпаривал взглядом без фокуса. Мечтая о скором, Николай Петрович выдержал.
– Фамилия, – выскочил вопрос.
– Бубриков Николай Петрович мастер второго производственного участка цеха оснастки, – вовремя подоспел ответ.
– Будете получать, – отчеркнул начальник съемки и потащил рукав Бубрикова за собой.
На их коротком пути выскочил красивый парнюга в телогрейке и отчаянно вращая перед идущими четырьмя пальцами с золотой массивной печаткой протарахтел:
– Георгий Георгиевич, я же роль поднял… дома на кассетник полдня рисовал – как же так. Это мое бон шанс, Георге-оргиевич… больше в секу ни-ни… актерской честью… получу по высшему разряду на приз в Каннах…
Он сумел даже остановить ход тащимого Бубрикова, но Георгий Георгиевич отчеканил:
– Душа моя. Мы снимаем хронику о первом месте сберкассы по отрасли. По отрасли – это вам ясно? Никаких актеров, кроме массовки. Поток сознания. Натуральные люди… инфрареализм… все суперобычно. Нонсенс. Идите в автобус.
Через секунду Бубрикова впихнули в полутемную комнатенку, и голос Георгия Георгиевича отлетел от щелкнувшей двери:
– Ждать здесь вызова. Раскрепоститься. Готовиться к получению суммы. Подойти ответственно.
Николай Петрович в полутьме потыкал лицом полупустую с одним лишь письменным столом комнатенку и разглядел на стуле молчаливую дамскую фигуру, впрочем подавшую голос:
– Им видишь снимать, а мы гори синим огнем.
– Каким синим? – спросил совсем сбитый Бубриков.
– Да ладно уж вы, без вас грустно, – произнесла фигура.
Немного помолчали, слушая возню за дверью. Для поддержания смысла жизни Николай Петрович проговорил:
– Не знаю про вас, а мне все равно получить придется. Пути нет. Теперь на магистраль, а далее уж на родные места надо показаться. Из-под Сызрани я. Давно не был.
Дамская фигура молчала.
– А окрестность у нас там чудная, – продолжил для себя Бубриков. – То лес, а то нет. Птаха как спорхнет, так ищи ее милую. Приволье. Молоко три дня без холода не жухнет, в сметану переходит. Как и покойник. Места такие, заветные.
– А еще бывало тишина встанет, в ушах только себя и слышно.
– И что ж это слышно? – вдруг спросила фигура.
– Все. Как мысль какая в голове кружит, не бежит никуда по колдобинам. Как кровь тебе из земли не через обувь пищу посылает по всем направлениям. Или вот, может знаете, комар, живность известная. Я, как отцу, ныне покойнику… бывало, на столярке уборку закончу, – помогал ему дитем, помчу догонять к речке через лесок, потный. И забалую – истуканом встану, – мне за пять стволов комара слышно, лешего, а ему меня, по духу. Мчит ко мне, во все крыла шумит, в трубу свою визжит, мне радостный. В кармане всех денег: дырка от копейки, – а все хорошо. Вы, простите прощенья, на что получать собрались?
Женщина выдвинула ящик стола, утопила назад. Ответила:
– Ткачиха я.
– Очень хорошее дело, – прибавил для разговора Бубриков, понравилось ему то слово крутить.
– Комнату отдельную дали, мебель беру. Стенку отечественную, весна два. Тысяча четыреста тридцать семь пятьдесят две.
– Нужное дело, подходящее, – обрадовался беседе Бубриков. – А для чего, извиняюсь?
– Не поняла?
– С целью, так сказать выразиться?
– А-а. Да просто так, деньги есть. Так все, знаете, по углам-общежитиям, а теперь, вроде, странствия свершились. Пора ставни от ветров прикрывать. К зиме дело, – чуть слышно женщина усмехнулась.
– Берите гарнитур обязательно, тем более с профессией хорошей, – спохватился Николай Петрович. – Чудно, на новом месте красивую вещь под солнышко у окна поставите, заиграет как гармонь. Люстру возьмите небольшую, в темный день все стены разукрасит, что другая елка… В новом дому, знаете, ничего не надо, кроме одного паркета, как он хорошо друг возле друга ляжет. Супруг-то ваш доволен новосельем?
Вопрос провис, но ответила женщина:
– Нет никого.
В это время дверь резко влетела внутрь и в тюке света на порог комнаты впрыгнул тот Георгий Георгиевич, какой-то потерянный.
– Товарищи, прошу подойти. Иван Иванович – граждане получатели передовой кассы. Ткачиха, – он мелькнул глазами вниз – Трушина Валентина, приобретает гарнитур отечественного выполнения со знаком качества. Рабочий передового предприятия, – опять вниз, – Бубриков Петр Николаевич – готовится к трудовой поездке на передовую магистраль. Трудовые средства, простые сердечные люди, хорошие желания, быстро обслужены передовиками отрасли.
За этой трескотней внимательно наблюдал от двери низкого роста Иван Иванович, на полном крепком его лице цепкие небольшие глазки царапали взглядом на предлагаемой паре. К лацкану темного костюма нацеплен был ромбик образования.
Георгий Георгиевич продолжал крутить:
– Граждане снимающиеся. На площадке проявить полную дисциплину. Подойти к окнам, предъявить на получателя. Можно улыбнуться. Подход режиссера – одно-два слова на что деньги. Вы, товарищ: хочу приобрести отечественного производства… и так далее про мечту. Вы товарищ: готовлюсь к магистрали, настроение бодрое, самочувствие хорошее.
– Можно улыбнуться, – тихо сказал Иван Иванович.
– Обязательно можно, – подтвердил режиссер. – Быстро обслуживаетесь и со средствами из кадра. Один два дубля.
– Нам нужно срочно деньги, мы спешим, – сказала Валентина, и Бубриков посмотрел на нее впервые.
Возле него стояла женщина лет за сорок, с простым и удобным для жизни телом, чуть круглым нехитрым лицом, и все богатство, что несло оно на себе, – эти были невиданные еще Николаем Петровичем такие серые глаза, и Николай Петрович никак не мог уйти в сторону даже от тени ее взгляда, в котором почудилась ему сила и власть, и нежная слепота матери, которой он никогда не знал.
– Стоп, – сказал Иван Иванович.
– Слушаем, – аукнул Георгий Георгиевич.
– Посмотреть сюжет: жена отправляет, условно, мужа, на передовые магистрали. Достаток позволяет перед дорогой сделать необходимые закупки: гарнитур, сервиз, что-нибудь из верхнего – в массовке. Все скромно, но любя. Профессии те же. Спасибо, товарищи, готовьтесь к съемке, – и, повернувшись, Иван Иванович ушел.
– Да что вы, честное слово, нас тасуете, – воскликнула Валентина.
– Граждане, – наступал на них Георгий, оттесняя в комнатку, – поможем синематографу и передовому хорошему коллективу. Поработали, улыбнулись, снялись. Пойдемте сходим навстречу друг другу. Общая выручка, взаимно. Десять минут терпения и хорошей предкадровой злости. Спасибо, готовьтесь к съемке.
Дверь опять щелкнула. Бубриков тронул ручку – хода нет, обернулся. Женщина стояла в полутьме, но Николаю Петровичу по инерции соображения померещилось, что она все так же стоит в пойме света и глядит на него, прямо на одного его во все глаза и обязательно может рассмотреть не спеша и сердечно за его законной кожей прошедшего в лесу мальчугана без матери, этого мужчину без пристани и даже того старика, в сухую шкурку которого он хотел поскорей опасть.
– Переженили нас, – без злости произнесла женщина.
– Они не понимают, – неожиданно для себя промямлил Бубриков. – У меня такой жены никогда не случилось бы.
За дверью грохот спал.
– Жены, – тихо повторила женщина.
И сколько не тужил память потом Бубриков, никак он не мог состроить в ряд те слова, которые выразила тогда женщина, все лезли промеж точно ее разные сорняки своей посадки, а то вкрапливалась отщелканная шелуха причитаний аж Марьи Никифоровны – и не с похмелья ведь вспоминал Николай Петрович.
Свадьба у меня случилась как у кошки, точно сказала женщина. Трещал проигрыватель, скрипели от песен клавиши дощатого пола. До сих пор в ушах тот каблучный перестук. Рукой в липком вине поправляла ему галстук, дыхнул: не замарай. После повалил любимый на злые зычные пружины двуногой раскладушки. Месяц думала до тошноты, смотрелась в тухлую воду фабричного пруда, не себя видела. Его встретила в компании, несла мимо ларька свою авоську – сперва отвел глаза, окунул в пену в кружку, после, вдогонку, своим гукнул: "Пониже спины – прынцесса", – визжали как на опоросе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.