Текст книги "Восемь с половиной историй о странностях любви"
Автор книги: Владимир Шибаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
– Сама, девонька, сама про жизнь свою разбирай, чужою кашею в своем дому не накормишь, – в углу скрипит Анисья Степановна.
– Ладно, все вы шибко умные, а с мое поживите-покрутите… Я уж знаю, когда блин хоть с медком, да комком.
– И неправда! Мы на лодке когда по пруду катались, он сказал, увезу тебя, как Асоль, в дальние страны. Потому что начитанный. Или на стройку уедем, в шоферах хороших везде крайняя нужда. А он второго класса уже, хоть и разбросанный. Потому что талантливый. И не ругается при мне никогда матом. Понятно?
– Естественно, Верочка, – говорит Лиза, – вот чуть дела свои поправишь, тут же и уедете куда-нибудь, где хороший и ровный климат. Даже к Тихому океану…
– К острову Баяну, – добавляет Анисья Степановна.
– …там отменный климат, природа роскошная. Всю жизнь мечтаю туда съездить. И работать там будете, получите квартиру.
– Если бы нам квартиру свою, мы, знаешь, Клава, как бы жили? Он все всегда своими руками строгает и делает. А всех детей он любит! Они к нему в парке пристанут, он троих на себе катает и кричит вот так: "Ду-у-у!" А ты что говоришь!
– Да ладно вам, – отмахивается Клава. – Все я вам не по-вашему говорю, не нравится.
– Ты бы вон лучше сыр дорезала, собираем уже, – сказала Маша.
– Не буду я с вами никакой праздник провожать, раз все не по-вашему, – Клава надулась, легла на кровать, уткнулась в стену.
Пришлось ее тормошить, уговаривать. Оттаяла, обмякла Клава не скоро, уже на стол собрали. Вытащили, уложили на края двух кроватей фанерный щит, который сын Анисьи Степановны днем тайком принес из главного корпуса и застелили его чистой, почти новой простыней. Расставили закуски. И как-то все понемногу дали, что было, но вышло удивительное великолепие. В чистой алюминиевой миске, в прозрачном нежном рассоле пузырились маринованные, "свои", – сказала Анисья Степановна и покраснела от удовольствия, помидорчики. На хлебе лоснились листья почти заморского окорока, ждали своего часа салат рыбный и мясной, грибы маринованные разные, искрилась кисть золотого винограда, мандарины, пирожки с капустой, и прочее, и другое, и еще что-то. Было полдвенадцатого.
"А-а-а", – закричала низким голосом Клавдия. Лиза и Верочка взвизгнули почти на одном тоне. Маша быстро поднялась и выключила в комнате свет. Кто-то снаружи саданул по окну, внешнее стекло лопнуло, вывалилось и рассыпалось с треском плохого хрусталя. Сидели молча. Старушка Анисья Степановна шептала "в наше-то время так не баловали, озорники, людям покоя и по ночам не дають, стереглись так раньше-то…" Притащился растревоженный ухажер Терентий Палыч из мужской палаты, собрался было звонить во все тяжкие, да его остановили:
"Что ты, Терентий, людей тревожить. Сейчас все сидят по местам, сами управимся. Хорошо одно стекло целое", – говорит Клава.
Снаружи было тихо. Зажгли настольную лампку. "Ну что, девочки, с новогодним салютом празднуем", – сказала Маша и подошла к окну. Между рамами, там, где лежала бутылка шампанского, осталась только пыльная вата, расцвеченная как бисером, мелкими осколками битого стекла. Два света – слабый и уютный от настольной лампы и сильный болезненно-желтый свет дальнего фонаря перекрещивались на вычурных гранях неожиданно выпавшего оконного снега.
"Красиво девочки. На улице хорошо, – Маша отошла от окна. – Разливайте яблочный сок".
"Дорогие девочки, – сказала она. – Вот и убежал год. Для нас всех он особенно дорогой, потому что мы с вами такие люди, которые лучше других научились ценить время. Ведь каждый час – это какое богатство. Мы с вами должны быть жадные хозяйки, которые любят свое богатство. И я хочу выпить за это сокровище, которое мы уже прожили, промотали, за все наше бывшее время, и доброе и всякое. И еще выпьем, девочки, за все, что впереди. Авансом. За минуты, часы и долгие годы, которые я желаю вам всем прожить в радости".
– И во всяком здоровьи, – сказала Анисья Степановна.
– И чтобы сбылось, кто чего наперед задумал, – сказала Клава.
– За вас, девочки. И за всех них, кого мы любим, – сказала Лиза.
А Верочка ничего не сказала и заплакала.
* * *
Среди ночи пришел Семен. Присел и задумался. Потому что он был сильно пьян, присел он прямо в снег на скате перелеска в овраг. Против оврага всегда было поле. «Ну-у-у», – сказал он одному себе и деревянной пятерней махнул мимо щеки – туда-сюда, туда… почесался.
К дядьке на праздник не пошел. Матери он: "Я к дядьке". Чтоб не ждать. Бутылку дала с собой и еще. Колбаса дорогая, конфеты, разных. По алгебре у них преподаватель Лемешев – фамилия его, Аркадий Нико… дурак. Каждый день из школы в город на автобусе. Половина жизни. В отпуске ездил на море. К дядьке пришел? Все там. Пил и подрался с его племянником с городка. В сенях тот говорит: "Ты чего гад задираешься?" А он ему за Светку Лапиху побил – "не глазей на наших, глазейки выльются", и еще хотел полешком. По спине, а он утех. И ушел сам. Дачами шел плохо. Тошнит, а не лезет. У дач встретил двух из шестого. Курят, домой им. "Стой!" Кузьма и еще один. "Прячься, – говорит, – и свистну – бежать к воротам".
Ударил косо кирпичем по стеклу, взял бутылку и свистит, свистит. Гулко, больно, тонко, и слюна на пальцы капает. Вот так – скрючил локоть, рукой губы проткнул – не чувствует рука губ, сипят губы и язык сбоку застрял – сейчас не свистнуть. Шапка где? Упал совсем в снег, левой щеке тепло, а справа в ухе далекий поезд идет, и салют идет, и все кругом идет. Праздник.
Побежал сильно. Дышит. "А-а, х-а". Открыл: "Пей, Кузьма". "Не, я не буду". "Чего? Пей, я для кого в праздник резался?" – а из руки кровь капает, фонарь светит, а она, дурная, красиво капает и ей все равно. Лизнул, хорошая кровь, богатая витамином, молодая, теплая.
"Хватит, Кузьма: зубы застудишь". "Ты пей", – второму. "Не хочу". "Пей". "У них самих мало". "А у тебя будет много", – кричит. Не буду. Повалил того, навалился, бутылочным горлышком его, слюнтяя, губы ищет. Не буду, и они замерзнут. Пей. Выкрутился, убежали назад куда-то, вперед. Выпил все. Зубы обожглись. К матери? Ни-и, на реку идти. На реке летом хорошо. Пескари много ловятся, скользкие маленькие красивые рыбки. Наловишь целое ожерелье, нанижешь их рядком на ободранную иву и какому-нибудь голопузу отдашь. Веселятся, радуются, глупые мальцы, такому улову. Лежат на песке все. Лапиха Светка, Витек… Седой-пугало – все в восьмой идут, мечтали все. Выйдет их яхта-катамаран из города Одессы своим ходом, пройдет рейд и разрежет нежную воду тонкой белой линией… прямо по солнцу… Колокол звонит к вечернему чаю… Команда выну… И грудь полная и тонкие пальцы… Никак невозможно… Лекарей у нас нет, кровь… распустили… Все наве… Мм-м…г…
Перед самым восходом, розовело, подбежала заблудшая шавка, подскочила к мерзлому ледяному кому, сунула морду и, испугавшись, шарахнулась. Завыла, поджала хвост, бросилась прочь.
Выпрыгнуло легкое, почти невесомое январское солнце и увидело, какое красивое и сильное у него тело. Оттуда, сверху, с высока, он должен был походить на любителя и любимца морских купаний, который и сейчас, напружинив каменные холодные мышцы рук и ног, плывет неутомимо и без всяких правил неизвестно куда. Оттуда он казался пловцом, которому не нужен берег. Но его оттуда никто уже не увидел, а вблизи была видна его синяя вывернутая шея.
Лучик солнца накололся на тонкие иглы молодой елки, запутался в зеленой призме веток и, вылетев наружу, робко погладил тело погибшего. Иней у переносицы почему-то подтаял, по бугристой щеке пробежала чистая, наверное живая капля. В это время в палату к тяжело дышащим больным прилетели первые звуки – за окном трещали воробьи, заскрипело крыльцо соседней дачи. И только сейчас Лиза на самом деле глубоко и беспечно заснула.
Три
Представим себе мягкие пальцы, чуть влажные на подушках. Ногти круглые, неровно и в спешке стриженные, чистые. Пятница.
Представим себе город в начале белесого неясного марта, слетевший было с крыши соседнего дома платок голубого неба уже замазан белилами вечерней мути. В воздухе пропали микробы весенней лихорадки, промозглый и терпкий воздух медленно мечется между стенами домов. За грязноватым оконным стеклом по асфальтовому озеру площади прыгают, крутятся крупные водяные блохи автомашин. Тихо.
Приставим ладонь к стеклу и поцокаем ногтями. Звук выйдет нехороший, это не тот спокойный и густой, что отлетает в комнату от гудящих за окном МАЗов, звук выпрыгнет голоском какой-нибудь мелкой дрянной птицы, у которой не все в порядке, и пролезет вовнутрь, в них легких, в горло, застрянет там медицинским тягучим мазком. Ему хочется, чтобы время прыгнуло в длину.
Вывернем руку и посмотрим. На ладони мы увидим жизнь Аркадия Михайловича всю. Вот по этой линии он пошел во второй класс и упал с сотрясением мозга, нетяжелым, на брусчатку соседнего, захоженного собаками двора. Когда он лежал там, возле этой линии, щекой на вонючем песке, ему было не больно. За день до этого с чердака восьмого этажа их смахивающего на блиндаж красивого по тем, да и по нынешним меркам, дома, выстроенного и уложенного в красный гранит пленными немцами, из пневматической винтовки им была сбита и полетела с карниза вниз в последний красивый планирующий полет кошка. Кровь у нее из горла текла такой тонкой струйкой. С этого первого дня он боится высоты. С того, второго, не любит собак и вообще животных, кроме стрекоз и коров. Был день, когда он описался и ему за это уже влетело, он помнит. Тогда он и оказался нынешним Аркадием Михайловичем, тогда он начался.
Вуз, плохое распределение. В школе однажды мыл полы с тонкошеей девочкой в белом кружевном переднике. Он видел всегда тяжелый узел ее густых темных волос и тяжелые темные сливочные глаза. Не помнил резных ее колен, мелькавших в памяти теннисным мячиком, отворачивался и упрямо краснел в ведро с грязной водой. Она не стала его мадонной. Он хотел стать ее голубем, влезть в клетку к школьным юннатам и клевать из рук. Как он теперь понял, здесь не было физиологии, а лишь символ и знак, которым природа его смешила и насмехалась.
Летом плескались дачные реки под городом. Молодая еще мама выходила к августовскому туману у берега и звонко звала: "Арка-а-дий!" Домо-о-ой!" Он бежал и ему казалось, что мокрая густая трава еще много лет будет щипать щиколотки и в мокрых сандаликах он пробегает вечность. Неожиданно стало тридцать и опять же летом пришла женщина Света. Между тем днем и этим три года, даже не похожие на арьергардные бои. Он просто трусил без оглядки куда-нибудь, где можно отдышаться и принять теплый душ. Ушла женщина Света, на прощанье сказав: "Видишь ли, Каша, милый, – такое у него оказалось ласковое имя, – все родятся одинаковыми, у всех по тридцать два что ли зуба. У тебя их два, и оба для травы – ты не сумеешь выгрызть нам даже норку. Так нельзя жить в мире больших скоростей. Переходя улицу, смотри хотя бы по сторонам", – сказала женщина Света и ушла, не хлопнув дверью, к Эликсерову, сослуживцу, вытирать пыль с вазочек старого фарфора в недавно выгрызенной трехкомнатной норке. "Неужели он тоже носит трусы и их нужно стирать", – ужаснулся Каша, и у него мгновенно поднялась температура тридцать девять и три. В этот самый момент старенькая мама вышла вслед за ним в коридор. "Сегодня, Аркадий, – философски заметила она, а было утро, – я сделаю тебе омлет". Самый глупый из находившихся в коридоре соседей, пенсионер Матвеев, крикнул: "Он не нуждается сейчас в омлете, почему не кумекаете!" – и, казалось, был прав. Еще он крикнул – И в ей у него нету необходимости, – но скоро помер с тоски и одиночества.
Вот на ладони точка, где кричал старый Матвеев, уже не жилец. Оттуда, из нее, Аркадий Михайлович не вышел новым человеком, но подолгу теперь простаивал перед скоростными магистралями, пропускал маячившие далеко впереди машины. Своя жизнь стала казаться ему игрой в какой-нибудь серфинг, кто-то чужой пригласил его поиграть и не объяснил правил, он будто бы цеплялся за досочку, и в руки ему плыли обычные пристойные вещи, которые он не всегда узнавал, – хлеб, колбаса, аванс, случайная женщина-ветврач из Кадиевки, которая любила его сама, какие-то старые автобусные билеты, что особенно раздражало. И хотя жил он опасливо, все получалось не по его, а по рецепту того чужого. Вроде и не жил, а кто-то жил им, оловянным. В их с матерью комнате каким-то образом, по щучьему велению, под соусом ухода за самой собой, прописалась тетка, а на место освободившего Матвеева записала племянника. Тот был на два года моложе, входил без стука, а по воскресным дням в рваной пижаме, и силком тащил Аркадия к себе на шашки. "Не, сегодня не отворотишься, я те за вчера вставлю", – пояснял он, когда не ленился. У Аркадия Михайловича не хватало сил проиграть, ведь временами он был довольно неглуп. Но, к примеру показать свою неглупость, когда назначали помощника завконторой – на то ума не хватило. "И еще лучше", – только и промямлил тогда Аркадий, все же сыпь у него от расстройства выскочила. Кто-то другой не записался за него на садовый участок, кто-то ответ в поликлинику, чтобы ткнуть носом в новинку – гипоксию миокарда. И мать за него взялась. "Я сделаю из тебя хотя бы человека", – высказалась она. Решила интенсивно сохранять ему волосы, втирала настои трав, и они вдруг полезли, полезли, как с гуся вода. Племянник стал приходить смотреть цветной телевизор и приглашал с собой пожилого слесаря Толю, ошалело тихого веснущатого мужчину. И самое печальное, что на Аркадия Михайловича постоянно кричали в магазинах. "Сними портфель с кассы, лупоглазый что ли?!" – спрашивали его. А в карманах пиджака всегда валялись старые автобусные билеты. И никто, ну совершенно никто не интересовался, нужны ли ему эти билеты и надо ли на него кричать. Наконец, не так давно он понял, если так будет продолжаться, то придет крышка. Постучит в дверь и звякнет – Аркадий, выходи, я тебя прихлопну.
А теперь откроем дверь отдельной кооперативной квартиры, у окна одной из двух комнат которой Аркадий Михайлович, насупившись изучает свою ладонь. Это чудо, но квартира его. Даже когда пришедший на заработки из строительного общежития татарин Хаснутдинов врезал замок, остервенело кроша дверь стамеской, зло вытягивая губы и приговаривая: "А ну хороша будет… а вот Хаснутдинов делал… а ну хозяин зря многи денга не дает…", даже тогда, стоя рядом и глядя на крутящиеся бугры мышц молодого парня, Аркадий Михайлович почти ни во что не верил и верить не хотел. "Что ж, – думал он как бы не о себе, – и такое с людьми бывает". Это мать откладывала и собирала по знакомым деньги, мать высылала его на каторгу собраний пайщиков и в день жеребьевки сказала страшные слова – Аркаша, тяни. "Нет, я не могу. Я вытяну первый этаж обязательно", – пообещал Каша. – Пусть потянет племянник, или вон хоть Толя. У него руки золотые".
Не тяни, Аркаша, тебя ждут", – не сдавалась она. – Сгруппируйся, ты все можешь", – повторила она неузнаваемым отцовским голосом услышанное по телевизору кривое слово и ушла из зала. На ломких механических ногах, вращая коленные чашечки, Аркадий вышел к лотерее, сунул руку и вытянул второй этаж. Потом мама поменялась со стариками на двенадцатый. С этого дня он почти поверил своей звезде и по вечерам после работы, не успев выгрузить творожные сырки и кефир, сразу одевал войлочные мягкие тапки, пересекал комнату и, приставляя лоб к прохладному зимнему окну, – искал ее на небе. Но звезда, как полагал Аркадий, была еще очень мала, всего девятой величины, к тому же окна его квартиры оказались не на ту сторону. И тем не менее она взялась за судьбу Аркадия Михайловича всерьез. Когда он понял это, то в минуту между двумя валами, пусть даже валиками мягкого, тряпичного, вялого восторга, охватившего его, у него мелькнула шалая мысль – а не нуждается ли молодое светило в его, Аркадия, помощи, в нем как в соучастнике. Но он тут же и строго себя одернул, ему ли было шарахаться в лабиринте своей судьбы. Он мог только идти, прикрыв веки и стараясь не шаркать ногами, на невидный еще огонек будущего счастья, одно ожидание которого заселяло сердце Аркадия Михайловича таким сонмом небольших сладких терзаний, что ему хотелось немедленно сказать какую-нибудь тихую и красивую фразу по латыни. А приходило на ум лишь одно слово "омнибус".
Наконец настал этот вечер, и звезда, уже не прячась, привела ему волхва. Вернее волхвицу, Елену Анатольевну Смикун. По совести говоря, она сама приехала на шестнадцатом автобусе из соседнего микрорайона якобы смотреть его новую квартиру, хотя молодые прекрасно сознавали вычурность подобного повода. Если хотите, они просто полюбили друг друга. Это видно уже из того, как нежно и бережно она позвонила в его дверь: "Дзын-ннь", – и как ласково и мягко он отворил.
– Аркаша, это ты? – как будто бы удивилась Леночка, прядка льняных волос упала с ее лба, и она не заметила.
– Да, это я, – радостно подтвердил хозяин. – Входите же, Леночка, не стойте на сквозняке.
– Когда ты познакомишь меня с мамой, Аркаша? Я чувствую себя как бы преступницей.
– Мама на днях приедет из Перми… Чрезвычайно скоро.
– Ах, она там?! – и Леночка зарделась, будто догадалась сама, и вытянула из сумочки надушенный его любимым запахом платок.
– Да, да, там! – сам не зная, чему радоваться, воскликнул Аркадий. – И скоро приедет, и мы все тогда познакомимся.
Провожая Аркадия до вокзала, чтобы он не мерз на пероне и не дожидался "самой печальной минуты", мама говорила: "Ты уже взрослый мальчик, обещай маме вести себя достойно, кефир покупай свежий и каждый день. В твоем возрасте крепкий желудок это фундамент успеха и даже процветания".
Теперь Аркадий мог бы сознаться, что две-три глубокие трещины уже зажили в постаменте его пищеварения. Он просто забывал о кефире.
Леночка сидела от него через два стола на третий уже несколько лет и ничего не случалось. Ей минуло двадцать пять – только те не ели киевский торт, у кого болели зубы, ей опять минуло двадцать пять, и еще раз…" Какой бы случился ужас, – думал Каша в дни, когда забывал купить кефир, – если бы мои карандаши оказались острыми". В день рождения их привязанности Леночка подошла к урне, стоявшей возле Аркадия, вся в зеленом, тонко отточила бритвой свой карандаш и посмотрела на его стол.
– Аркадий Михайлович, а что у Вас карандаши такие тупые? – спросила она. – Давайте я сделаю.
И все. А помимо этого "всего", Аркадия тут же развезло. "Как прекрасно это устроилось. – размечтался он. – Скоро у меня появятся дети. Ну хотя бы один, – одернул он себя. – И внуки, – внуков он уже не считал. – Скоро я стану старый, выйду с ними гулять на бульвар Марата (см. Марата Хаджыкурдыева), и будет светить не очень яркое солнце. Вылезет зеленая травка, внуки, конечно, начнут ее щипать и пробовать. А я им не разрешу, – с сомнением прикинул Аркадий. – Летом мы снимем дачу, они все убегут на реку, и мне их собирать не собрать… Выйду на берег, покричу "Ле-еня, Си-има, домой…" И у Аркадия Михайловича упало сердце на диафрагму.
А теперь, чтобы не смущать молодежь, выйдем в другую комнату, сядем на узкую кашину кушетку и попробуем разглядывать противоположную стену с двумя отцовскими фото в фас и в профиль и с обрамленной олеографией из "Огонька" – божественный караваджиев лютнист, перебирая легкими пальчиками, наполняет комнату особой, живой тишиной. Что там, в соседней комнате – известно. Долго варят и пьют кофе с пирожными, говорят глупости, сыплют соль на скатерть, пытаются смеяться, а Аркадий Михайлович никак не может отделаться от мысли: "Ну вот, все сегодня и решится, сегодня и скажу". Наконец его рука, его пухлые пальцы, чуть влажные на подушках, накрывают Леночкину ладошку, а губы говорят:
– Видите ли, Елена Анатольевна…
Но в такие минуты всегда что-нибудь случается. Не обошлось и в этот раз, в дверь позвонили.
Вошел слесарь Чеплакодов. "Проверка отопительности сети весенне-летнего сезона", – сказал он и пошел по комнатам, выстукивая трубы разводным ключом. Аркадий шагал за ним больной тенью. Он смотрел на прыгающую перед ним тонкую жилистую шею слесаря, покрытую мелкими коричневыми веснушками, на вихор упрямых жестких волос над тензурой ровненько стриженного полубокса, с недоумением разглядывал шлепающие по полу несоразмерно большие, заляпанные глиной ботинки, из которых вылезали худосочные красные носки и, казалось, вылезали узенькие, грязные понизу брюки, и никак не мог понять одного – зачем этот человек так громко стучит по батарее, зачем он все так медленно делает и зачем он здесь. Когда слесарь вдруг начал с размаху шлепать по монолитной стенке в коридоре, и вслед его ударам по обоям потекла темная цепочка вмятин, Каша наконец спросил:
– Простите, а это зачем?
Чеплакодов выпрямился, внимательно, как батарею, оглядел Аркадия Михайловича пронзительно чистыми голубыми красивыми глазами, ответил:
– Теплотрасса. Отойди-ка, – и потопал в большую комнату. Увидев его, Леночка поднялась с кресла, одернула платье и произнесла деревянным голосом:
– Елена Анатольевна… Лена.
Слесарь молча оглядел и ее, вышел в коридор, тщательно вытер ноги о пушистый половичек при входе, вернулся и, протянув Лене руку, представился:
– Чеплакодов. Весьма и очень приятно, – и сел в соседнее кресло, задумался. – Да, плохо, – произнес он через минуту.
– Извините, что плохо? – спросил стоявший в дверях Аркаша.
– Делать надо, хозяин.
– Что делать?
– Все делать. Работу. Неполный демонтаж и наростка без прочистки осевых клапанов.
Леночка и Аркаша переглянулись.
– А нельзя ли отложить эту прочистку… ну там на квартал или хоть на несколько дней, завтра же суббота, нерабочий день? – спросил Аркадий.
– Отложение работ на участке стоит дополнительных государственных ресурсов и затрат трудового ритма. А суббота у нас рабочая, – разъяснил Чеплакодов и достал сигарету. – Так что решайте.
– Сколько же это может стоить? – спросила догадливая Леночка.
– Смотря что. Работа – одна цена, перенесть работу – другая, меньшая.
– Да, вот, перенести, – уточнила Леночка и слегка покраснела.
– Три, – сказал слесарь.
– Что три? – не понял Аркаша.
– А то три, что три. Три полтинника.Работа сложная, надумаешь, скажи. Начну оттудова, вот только перекурю, – пояснил слесарь, вышел и загремел в кухне.
Так ведь он деньги хочет взять, догадался Аркадий Михайлович. Неожиданно на него напало хорошо знакомое по недавним дням состояние апатии и некоторого отвращения ко всем известным предметам, окружавшим его. Старая, оставшаяся от кузнецовского фарфорового сервиза, сахарница с отбитой ручкой и ущербной крышкой показалась ему неприятно грязной и захватанной, а две кофейные узкогорлые высокие по новой моде чашки рядом с ней были вульгарны. Он помнит день, когда такое накатило на него впервые. Тогда молодой и живой отец, выбрав одному ему известный осенний день, привел их с матерью в парк. Над ковром мелких белых и фиолетовых одуряюще пахучих цветов бесновалось в осеннем предсонном танце облако бабочек-шоколадниц. Он бегал с сачком и набивал ими спичечный коробок, он был в восторге. Но стая не уменьшалась, и восторг пропал, природа его обманула. Обещала так много, он бегал и размахивал руками, а в его туго набитом коробке шевелились полтора десятка полузадушенных зверьков в осыпавшими краску крыльями. Он вынул одну за другой и рассадил бабочек в ряд по клумбе. Его жертвы, безвольно опустившие полуподвижные резные крылья со стертым орнаментом, были ему неприятны. Вот, подумал он, зачем я их трогал, от этого никому не стало лучше. Потом он сел на клумбу и никак не хотел уходить.
И теперь это состояние, навещавшее его многие годы, пришло вновь. Опять, мог бы подумать он, опять природа берет взаймы, чтобы никогда не отдать. Зачем ей, богатой и расточительной на щедроты для тех, кто не нуждается и пресыщен, отнимать эти крохотные мгновения. Зачем оно усаживает Кашу у чужой, не ему выложившей цветы, клумбы, почему гоняет перед его близорукими серыми глазами пыльное облако покрытых непонятно красивым хрупким орнаментом всяких будущих дней. А ему что? Ему вставать и бегать, и свирепо растопыривать руки? Как те, другие. Вот и я, мог бы подумать Аркадий, буду прыгать с сачком за хорошими минутами, как за бабочками в пору детства, буду упихивать их в коробок своего прошлого, а после подносить его к уху и радоваться шуршанию давних удовольствий. Кто бежит за удачей, потный и радостно-злой охотник, удачлив ли тот? Не дешевое ли счастье ухваченное, исхватанное и упиханное за щеку? Это верно, – как бы сам с собой мог бы согласиться Каша, – счастливы те люди, которые уже, когда тянут канат на себя, видят себя молодцами, уже тянут на себя счастливые. Им и карты в руки, где нарисована дорога в прекрасное, а так же в хорошее. Им все, а таким как я, – мог бы подумать Каша, – таким ничего, и правильно. Я ведь не смогу всего этого, я люблю кефир, я замираю, когда закат перечеркнут зелеными перьями облаков, но далек и похож на акварели Фонвизина. Чтобы быть собой, надо оставаться внутри себя. У меня низкая цена, ну что ж, меня никто не предложит в торговом ряду и никто не приценится. Пусть все будет так, как бывает, а в остальном я волен распоряжаться по своему усмотрению. Обо все этом Аркадий Михайлович мог бы и подумать, но скорее всего просто не успел.
– Что же делать? – спросила Елена Анатольевна.
– Как-то не знаю, – ответил Каша.
– Может быть его попросить уйти, я могу его попросить.
– У него есть право на труд, Леночка, так, пожалуй, нельзя.
– Но у тебя же есть право на отдых в пятницу, особенно когда гости.
– Леночка, пятница – рабочий день, печально заметил Каша. – Представьте, Леночка, какая бы случилась повсеместная анархия и неразбериха, если бы каждый руководствовался одними своими удобствами и понятиями. Желания людей, как правило, противоположны. Товарищ хочет поскорее исправить батарею, и он прав. Его мастер, или кто там в ЖЭКе, он требует своего и безусловно прав. Мы же в Вами собирались слушать Шопена, но под грохот это невозможно, Вы же понимаете. И мы правы, и прав Шопен, и все люди по своему не наивны, отказать им в огромной толике здравого смысла – это кощунство. Видимо поэтому, Леночка, возникли какие-то памятки для слесарей, указания там, своды законов, впрочем, я их не знаю. Он, – и Каша осторожно указал пальцем на дверь, – свободен исполнять свою функцию и в этом его полное право. А как сделать его похожим на наше я не знаю.
– Он просто хочет сто рублей, – обиженно возразила Елена Анатольевна, наклонила пустую чашечку и с неприязнью посмотрела на останки кофе.
– Да, хочет, – с грустью подтвердил Каша. – не он хочет, это судьба хочет. Леночка, Вы думаете, если бы не пришел этот человек, то все было бы не так? Нет, уверяю Вас, случилось бы непременно что-нибудь такое же, но в другом каком-нибудь роде. Мне бы немедленно позвонил наш Андрей Андреевич и потребовал на работу, потому что перепутались номера исходящих. Или пришла бы соседка, – она вчера и приходила заплаканная, – рассказывала, как у нее на даче побили все стекла в теплице. Или просто, в конце концов, приехал бы милицейский мотоциклист и увез меня на опознание иногороднего пьяного, назвавшегося моим тестем. И так всегда, Леночка. Поверьте мне, я, помимо воли, собиратель всяких нелепостей и несусветностей, которые липнут ко мне, как бактерии к ослабленному существу. И, вроде бы, всегда есть некоторая свобода в выборе пути и даже цели, в самой возможности этого распоряжения собой какая ведь уже красота и, если хотите, прелесть существования, – но вечно я запутываюсь даже и в выбранном, и в результате какая-нибудь такая авария. Сквозь звезды и мечты – к терниям. Вы простите что я настолько откровенничаю, ведь все эти разлетающиеся кругом от меня щепки занозят дорогих и близко стоящих людей. Я вынужден и Вас предупреждаю, Леночка, поскольку Ваша судьба мне дорога и… даже больше…
– Аркаша, ну какие же от тебя щепки! Ты же тихий.
– Да вот, пожалуйста, сколько угодно щепок. Вы знаете, мы раньше жили в одной квартире с нашей тетей, женщиной очень неспокойного, живого характера. Она все время звонит и приглашает, ей и действительно бывает скучно, – сын ее иногда в отъезде. Я долго решал, поехать или нет. Ну вот и навестил – тетя после заболела нервами, я ее совершенно вывел из себя, и буквально всем, – одет я не по моде, это действительно, и манеры у меня часто дурацкие – междугородный звонок заказал с неверным номером, варенье не похвалил, Леночка, я ей доставил массу хлопот и расстройств, и почему? – потому что принял такое необдуманное решение – ехать к человеку с совершенно иным укладом жизни и мировоззрением на всякие вещи. А как сделать, чтобы уклад жизни был у всех один, и при этом исчезли бы всякие неприятности, этого я не знаю. Но поверите ли – тетя сейчас опять звонит через день, приглашает. Это просто факт, эпизод, но когда эпизоды идут ровно в затылок друг другу, что тогда? Я теперь, знаете ли, стараюсь не принимать никаких решений.
– Как это так, – удивилась Леночка.
– Самым натуральным образом. Есть лица, которые в спорных случаях жизни бросают монету – так или не так. А мне бы такую монету, которая падает только на ребро, представляете. Но, Леночка, не удается, все время необходимо что-то решать. Ну вот, например, как быть, – и Каша отчаянным жестом указал в сторону кухни, из которой опять посыпался призывный грохот.
– А очень просто, дай мне сумочку. Вот сто, так. Десять. Только сто и еще десятка. А у тебя какие деньги? – спросила Леночка несколько растерянно.
– У меня вот, тоже сто.
– А пятьдесят нет?
– Нет.
– Хорошо, у него наверное, есть сдача. Давай я пойду с ним поговорю.
– Леночка, может быть, не надо, пусть уж дочинивает.
– Ну как же не надо, Аркаша, о чем ты!
И Каша остался один. И он подумал – вот жалкие рубли, цена жизни его и смерти. Возьмет Чеплакодов, и Аркадий Михайлович полетит новой дорогой судьбы, и вокруг промелькнут чудесные до слез волнующие встречи на вокзалах и в аэропортах, и июльские васильковые поляны, выполотые нежными леночкиными руками, и шумные веселые грозы за окном, а позади этой светлой дороги всегда еще останутся долгие тихие вечера с крепко заваренным краснодарским чаем и старческая семейная бессонница, когда все выговорено и еще столько же несказано и впереди. И ведь не приедет милицейский мотоциклист, – вести меня к мнимому тестю, – глупо удивился Каша, – ведь опоздает. А не получится с этой ужасной торговлей у Леночки? Что же тогда? Не будет полян и голубых венков на кудрях его резво бегущих Симы и Лени, не замрет в немом первобытном восторге ожидания кашино сердце при виде легко ложащегося на землю лайнера Адлер–Москва, будет Каша вечно брести по нечистой ноябрьской мостовой и концом ботинка сгонять труху к водостокам, пока не упадет где-нибудь рядом с чем-нибудь, оглаживая корявыми пальцами грудь слева и выхватывая синими губами куски сухого твердого воздуха. И Аркадию Михайловичу стало страшно. Неужели, мог бы вдруг подумать он, неужели эти ничтожные, мелкие скверные деньги могут оценить его, Кашино, долгое прошлое, то есть все, что он делал и как он двигался, притянуть к сегодняшней нелепой точке, могут измять, разменять, засалить все его до кощунства чистые проекты пока неживого будущего. Не велика же цена, мог бы он подумать. Но Аркадий Михайлович только вспотел.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.