Электронная библиотека » Владимир Шилов » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 10 августа 2015, 15:30


Автор книги: Владимир Шилов


Жанр: Документальная литература, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
7

Недаром еще в молодости интересовался он психологией религиозного подвижничества и задавался вопросом: откуда черпают люди решимость и силу, ступая, казалось бы, за барьер отпущенных им возможностей? Почему они, подчас забывая о страхе, в состоянии, похожем на восторг, восходили на плаху?

Попытки найти физиологические мотивации явлениям такого рода – и множеству им подобным – привели Ухтомского к открытию закона о доминанте.

Доминанта – «рабочий принцип» духовности, объясняющий природу человеческого сознания, идет ли речь об отдельной личности или о толпе. Пространство души, как и космическое пространство, существует согласно имманентному закону, подчиняющему всякую нервную деятельность.

Доминанта, по мысли Ухтомского, «есть не теория и даже не гипотеза, но преподносимый из опыта принцип очень широкого применения, эмпирический закон, вроде закона тяготения, который, может быть, сам по себе и не интересен, но который достаточно назойлив, чтобы было возможно с ним не считаться». В коре головного мозга названный принцип служит физиологической основой акта внимания и предметного мышления, обуславливая в каждом конкретном случае «рабочую позу организма».

Доминанта – форма причинности, которая «держит в своей власти все поле душевной жизни человека». При нарушении равновесия в нервной системе господствующий очаг возбуждения разгорается, привлекая к себе волны возбуждения из самых различных источников. Доминанта и устойчива, и подвижна, она одномоментно тормозит все прочие, в том числе и постоянные, раздражители. Угасая, она не исчезает, а погружается в глубину сознания. Наши понятия и представления – все индивидуальное психическое содержание, каким мы располагаем, – есть следы пережитых нами доминант. В подсознании они перестраиваются, давая «неожиданный» всплеск. Так годами вынашиваются сложные замыслы и задачи, прежде чем созреет их решение, «всплывающее» в нужный час.

Через посредство доминант мы в своей деятельности вступаем в контакт с миром и людьми, ибо, утверждал Ухтомский, «мы можем воспринимать лишь то и тех, к чему и к кому приготовлены наши доминанты, т. е. наше поведение». Нам кажется, мы принимаем решение и действуем на основании того, как представляем себе положение вещей, а фактически мы и существующее положение вещей видим сквозь призму наших доминант. «Бесценные вещи и бесценные области реального бытия проходят мимо наших ушей и наших глаз, – замечал Ухтомский, – если не подготовлены уши, чтобы слышать, и не подготовлены глаза, чтобы видеть».

И науки, и искусства, и все отрасли человеческого опыта подвержены влиянию доминирующих тенденций, при помощи которых «подбираются впечатления, образы, убеждения». Мировоззрение, по Ухтомскому, «всегда стоит своего носителя, точно так же, как картина запечетлевает лишь то и так, что и как умел видеть художник». Соответственно и психологический анализ ученого или писателя должен быть «в конечном счете направлен на ту же задачу, что и физиологический: на овладение человеческим опытом, на овладение самим собой и поведением тех, с кем приходится жить».

«Суровая истина о нашей природе, – писал Ухтомский, – что в ней ничто не проходит бесследно, и что природа наша делаема, как выразился один древний мудрый человек. Из следов протекшего вырастают доминанты и побуждения настоящего для того, чтобы предопределить будущее. Если не овладеть вовремя зачатками своих доминант, они завладеют нами. Поэтому, если нужно выработать в человеке продуктивное поведение с определенной направленностью действий, это достигается ежеминутным, неусыпным культивированием требующихся доминант. Если у отдельного человека не хватает для этого сил, это достигается строго построенным бытом».

Как важнейшую из доминант, организующих наше сознание, Ухтомский выделял «доминанту на лицо другого». Суть ее в том, чтобы «уметь конкретно подойти к каждому отдельному человеку, уметь войти в его скорлупу, зажить его жизнью», рассмотреть в другом не просто нечто равноценное тебе, но и ценить другого выше собственных интересов, отвлекаясь от предвзятостей, предубеждений и теорий.

Такое мироощущение и мироприятие воспитывается с детства. Урок его Ухтомский получил у тети Анны Николаевны, она на всякого встречного глядела как на самодовлеющее лицо, любила всех, кто нуждался в ее заботе. Под влиянием Анны Николаевны Ухтомский с малых лет привыкал «относиться с недоверием к разным проповедникам человеколюбивых теорий на словах, говорящих о каком-то человеке вообще и не замечающих, что у них на кухне ждет человеческого сочувствия собственная прислуга, а рядом за стеной мучается совсем конкретный человек с поруганным лицом».

Счастье, веровал Ухтомский, не в бездействии, не в уюте, не в успехе, а в способности жить, переключаясь на другие лица. «Только там, – писал он, – где ставится доминанта на лицо другого как на самое дорогое для человека, – впервые преодолевается проклятие индивидуалистического отношения к жизни, индивидуалистического миропонимания, индивидуалистической науки, ибо ведь только в меру того, насколько каждый из нас преодолевает самого себя и свой индивидуализм, самоупор на себя, – ему открывается лицо другого, сам человек впервые заслуживает, чтобы о нем заговорили как о лице».

Особо анализировал Ухтомский творческую доминанту, укоренившуюся в сознании ученого, писателя, художника, непроизвольно привлекающего материал отовсюду, из самых непредвиденных, даже сомнительных сфер. Тут доминанта, подобно магниту, улавливает нужное и оставляет за бортом внимания всё не относящееся к делу. Она дарит ученому или художнику «маховое колесо – руководящую идею, основную гипотезу… избавляет мысль от толчков и пестроты и содействует сцеплению фактов в единый опыт».

Для объяснения закона доминанты Ухтомский прибегал к прозе Толстого. Вот, писал он, «превосходная картина того, как могущественна доминанта в своем господствовании над текущими раздражениями: Пьер Безухов, тащившийся на изъязвленных, босых ногах по холодной октябрьской грязи в числе пленных за французской армией и не замечавший того, что представлялось ему ужасным впоследствии…» Толстой воспроизводит доминанту, вряд ли подозревая в своем художественном изображении научную точность, а Ухтомский дает поведению толстовского героя физиологическую расшифровку. «Только теперь Пьер понял всю жизненность человека и спасительную силу перемещения внимания, – писал Толстой, – подобно тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает известную норму». То, что Толстой называл «перемещением внимания», Ухтомский определяет как доминанту: именно она тормозит в сознании Пьера «посторонние раздражители», когда он босой бредет по осенней грязи, не ощущая боли.

Что же касается «доминанты на лицо другого», характерно совпадение трактовки Ухтомским и Толстым чеховского рассказа «Душечка». Толстой в предисловии к этому рассказу размышлял о том, что автору, видимо, хотелось посмеяться над своей героиней: «в рассуждениях, не в чувстве» автора, писал Толстой, носилось неясное представление о новой женщине, «развитой, ученой, самостоятельно работающей не хуже, если не лучше мужчины на пользу обществу». Такой женщине и противопоставляется Душечка – с наивной преданностью и беспредельной готовностью разделять чужие заботы. Может быть, замечал Толстой, эти ее заботы и смешны, «но не смешна, а свята удивительная душа Душечки, с ее способностью отдаваться всем существом своим тому, кого она любит». «Что было бы с миром, – спрашивал Толстой, – что было бы с нами мужчинами, если бы у женщин не было бы этого свойства и они не проявляли бы его? Без женщин-врачей, телеграфистов, адвокатов, ученых, сочинительниц мы обойдемся, но без матерей, помощниц, подруг, утешительниц, любящих в мужчине все лучшее, что есть в нем, и незаметным внушением вызывающих и поддерживающих в нем все это лучшее, – без таких женщин плохо было бы жить на свете».

Здесь мысль Толстого весьма близка к рассуждениям Ухтомского об идеализации того, кого любишь, о свойстве любящего видеть в другом все лучшее и тем нравственно возвышать любимого и себя. «Душечка» Чехова, по мнению Ухтомского, тот редкий случай, когда «доминанта на лицо другого» преобладает в характере человека и не требует от него никаких усилий. «Помните, как она расцветала на глазах у всех, если было о ком мучиться и заботиться, – замечает Ухтомский, – и увядала, если в заботах ее более не нуждались?» Она же совсем не смешная, возражал он читателям Чехова: «Она – человеческое лицо, которому открыты другие человеческие лица».

Обретал себе союзника Ухтомский и в Достоевском. Герои Достоевского искали как раз тот символ веры, какой ученый исследовал и стремился сам исповедовать.

«Моя исходная, первая и последняя задача, – писал Ухтомский в связи с „Братьями Карамазовыми“, – понять, как создается склад восприятия старца Зосимы. Я узнал, что он создается большим физическим подвигом, преданием от других и отношением к миру как к любимому, почитаемому, интимно-близкому собеседнику. Это очень трудный, постоянно напряженный склад восприятия… он необыкновенно ценен общественно, люди льнут к человеку, у которого он есть, по-видимому потому, что воспитанный в этом восприятии человек оказывается необыкновенно чутким, отзывчивым к жизни других лиц… Такой человек обыкновенно наименее замкнут в самого себя и свою непогрешимость. Он привык постоянно и глубоко критиковать себя. Оттого он смирен внутри самого себя и не критикует людей, пока они сами не просят его помочь их беде! Если он и критикует других, то как врач, стараясь рассудить болезнь несчастливого пришедшего…»

Для старца Зосимы «доминанта на лицо другого» была итогом «труда целой жизни изо дня в день». Усредненный же интеллигент, ценящий более всего комфорт самодовольства, по мнению Ухтомского, не решится стать на эту дорогу. Способность открытым сердцем принять мир другого лица, присущая «людям простым и бедным», сплошь и рядом «замкнута о семи печатях для чересчур мудрствующих людей».

Увы, к сим последним Ухтомский причислял и себя.

8

1920-е годы меняли декорации, государство судорожно перестраивалось под нажимом диктаторских лозунгов, – а жизнь Ухтомского текла своей колеей. Он верой и правдой служил университету, читал общие и специальные курсы на биофаке, завоевав репутацию всеми любимого профессора.

Один из его учеников вспоминал, как победительно выглядел Алексей Алексеевич, шагая по коридору Главного здания: высокий, широкоплечий, импозантный, с окладистой седой бородой и откинутыми назад черными волосами, одетый в длинную суконную рубаху, подпоясанную кожаным тонким ремнем; шел по просторному университетскому коридору четким шагом, громко стуча каблуками сапог, – с поднятой головой, держа в одной руке картуз, в другой ненагруженный портфель: шел, как на праздник, с улыбкой отвечая на приветствия, – читать лекцию…

И это в условиях, когда к концу 1920-х годов университет и Академия наук утратили даже относительную независимость и оказались под жесточайшим гнетом партийных властей, когда развернулась «классовая борьба на теоретическом фронте» – с идеалистической философией и «мистицизмом», когда после повальных чисток место ошельмованных, арестованных и сосланных ученых занимала «красная профессура», и биофак университета не был тут исключением. Там подняли тогда голос демагоги-недоучки вроде позорно известного впоследствии лысенковца И. Презента, которые под флагом внедрения марксизма насаждали на факультете нетерпимую обстановку, «опровергали» генетику и плясали свою бесовскую пляску.

Такие обстоятельства совпали с внешней переменой в отношениях Ухтомского и Платоновой. Нет, они остались близкими людьми, встречались изредка в Петрограде, ставшем Ленинградом, и Москве, где Варвара Александровна теперь жила, по первому зову готовы были броситься на помощь друг другу; их сердечная привязанность и духовное родство, закаленное в огненном горниле, ничто не могло поколебать, – только вот их переписка после 1922 года, кажется, потеряла прежнюю интенсивность. Пошла ли она на убыль? Трудно сказать. Писем Алексея Алексеевича к Варваре Александровне за 1922–1929 годы не обнаружено, но судя по всему они были. А сколько писем послала ему она, можно лишь гадать, в наличии сейчас всего два, и письма эти – как странички, вырванные из знакомой книги: на них лежит печать узнаваемого текста с характерной, непередаваемой интонацией.

21 июля 1925 года Варвара Александровна писала: «За последние две недели я почему-то очень тревожусь за Вас, Алексеюшка, какая-то душевная теснота заполняет нет-нет душу, Бог знает, не случилось ли с Вами чего, не больны ли вновь…» Почему – «вновь»? Видимо, когда заболевал, он сообщал ей об этом, а она не стеснялась напомнить о себе, если он почему-либо долго не отзывался. «За это время Вы, как было раньше, близко подошли ко мне, – продолжала Варвара Александровна, – я рада этому чувству, потому что не чувствовать Вас своим другом мне было тяжело, вот и захотелось написать Вам несколько слов…»

А в июне 1926 года, посылая Алексею Алексеевичу в день его новолетия сухой букетик полевых цветов, Варвара Александровна напутствовала его: «Христос да пребудет с Вами и днесь, и присно, и во веки веков». И спрашивала: «Увидит ли Вас когда-нибудь Владимирская, взглянете ли Вы когда на нее? Скоро ей праздник и служба». И слова эти звучали приглашением…

В ту пору возникали у Алексея Алексеевича новые привязанности. В частности, он поддерживал теплые творческие отношения – с 1927 по 1941 год – со своими выпускницами-подругами Еленой Бронштейн-Шур и Фаиной Гинзбург. В переписке с ними налицо и обоюдная человеческая заинтересованность, и взаимная симпатия, и драматизм несбывшихся надежд, – и все же эта переписка (как и письма к Иде Каплан) имеет совсем иную душевную окраску, нежели «эпистолярный роман» Ухтомского и Платоновой. Варвара Александровна оставалась для Алесея Алексеевича «сотаинником» и верным спутником при любых обстоятельствах.

Что же до переписки Ухтомского с Бронштейн-Шур и Гинзбург, она очень содержательна, диапазон обсуждаемых ими научных и нравственных проблем богат – от закона доминанты, «двойничества» и концепции «заслуженного собеседника» до христианских догматов милосердия, психологии творчества и толстовского вопроса: «Для чего пишут люди?»

Как возникла странная профессия писательство? – задумывался Ухтомский. Не удивительно ли, обращался он в 1928 году к Бронштейн-Шур, «что вместо прямых и практически-понятных дел человек специализировался на том, чтобы писать, писать целыми часами без определенных целей, – писать вот так же, как трава растет, птица летает, а солнце светит. Пишет, чтобы писать!» Прямо-таки физиологическая потребность! Человек почти болен, перед тем как сесть за писание, а написав, проясняется и как бы выздоравливает. В чем дело? «Я давно думаю, – считал Ухтомский, – что писательство возникло в человечестве „с горя“, за неудовлетворенной потребностью иметь перед собой собеседника и друга! Не находя этого сокровища с собою, человек и придумал писать какому-то мысленному, далекому собеседнику и другу, неизвестному алгебраическому иксу, на авось, что там где-то вдали найдутся души, которые зарезонируют на твои запросы, мысли и выводы!»

Конечно, попадаются счастливцы, не испытавшие «жажды собеседника». Ни строчки не оставив, эти «вечные собеседники для всех» угадывали «наиискреннейшего собеседника в ближайшем встречном человеке», и тоска по дальнему была им незнакома. К таким счастливцам Ухтомский причислял не только праведников, подобных старцу Зосиме или «всемирно гениальных» мудрецов вроде Христа и Сократа, но и обычных деревенских стариков. Если писатели, малые и великие, адресовались к дальнему, пронося «свои гордые носы мимо неоцененно дорогого близ себя», эти любили и вразумляли каждого, кто их слушал.

«Как это ни парадоксально, но это так! – утверждал Ухтомский. – Это, в сущности, уже плохо, если человек вступил на путь писательства! С хорошей жизни не запишешь! Это уже дефект и некоторая болезнь, если человек не находит собеседника вблизи себя и потому вступает на путь писательства. Это или непоправимая утрата, или неумение жить с людьми целой, неабстрактной жизнью!» Нравственный потенциал писателя, ученого, любого гражданина зависит от того, какие «неабстрактные» отношения им по силам. И мера доброты тем выше, чем богаче и бескорыстнее личность. Не умнее и не ученее, а душевно щедрее!

Мысленное собеседование – разговор, предполагающий адресата и оппонента, – присутствует во всяком писательстве и роднит литературу с наукой. Между ними здесь нет принципиальной разницы. Какие бы системы знаний ни сменялись в процессе исторического развития, за ними неизменно скрывается «живой человек, со своими реальными горями и жаждой собеседника». Мысленное собеседование требует душевной самоотдачи, гражданского мужества – и не каждому по плечу. Однако именно оно определяет самую способность человека к познанию природы и постижению самого себя.

Не умаляя никак значения разума, Ухтомский отдавал приоритет в познании – чувству, эмоциональной прозорливости. «Интуиция, – писал он, – раньше, принципиальнее и первоосновнее, чем буква». «Сердце, интуиция и совесть – самое дальнозоркое, что есть у нас, – считал Ухтомский, – это уже не наш личный опыт, но опыт поколений, донесенный до нас, во-первых, соматической наследственностью от наших предков и, во-вторых, преданием слова и быта, передававшимся из веков в века, как копящийся опыт жизни, художества и совести народа и общества, в котором мы родились, живем и умрем».

Мир в представлении Ухтомского – не «вещь» и не «механизм», но – «текущий процесс». В переписке с Бронштейн-Шур и Гинзбург он не однажды обращал их внимание на понятие «хронотоп», которое, на его взгляд, пришло на смену старым отвлеченностям «времени» и «пространства». По Ухтомскому, – памятуя о хронотопе, – «и траектория электрона в атоме, и траектория Земли в отношении созвездия Геркулеса, и траектория белковой молекулы в сернокислой среде до превращения ее в уголь, и траектория человека через события его жизни до превращения в газы и растворы – все это мировые линии, которые предстоит детерминировать науке!»

«Идея хронотопа в том, – писал Ухтомский Гинзбург в ноябре 1927 года, – что событие не создается, не определяется сейчас пришедшими факторами, – последние приходят лишь затем, чтобы осуществить и выявить то, что начиналось и определилось в прошлом… Человеку странно и обидно думать, что это не он сейчас решает, что делать, но всматриваясь в ход событий, он начинает понимать все более, что то, что решается сейчас, в действительности было предрешено задолго!.. Предрешенное прежними событиями, но требующее созревания и условий извне, чтобы сейчас открыться в действии и для всех выявиться, – вот хронотоп в бытии и доминанта в нас».

Ухтомский верил в природный закон, связывающий «давно прошедшие события с событиями данного мгновения, а через них – с событиями исчезающего вдали будущего». Будущее словно бы вытекает из переживаемого момента и всецело зависит от него. «Полететь в темную мглу предстоящей истории мы не можем», – рассуждал Ухтомский, но мы реально несем в себе тяготу истории как ее участники. И там, «где не достигают более и обрываются наши мысли и старые опыты», прибегаем «к предупреждениям интуиции, поэтической догадки, в конце концов – сердца и совести».

Плакатное благополучие в стране не оставляло места «рецепции на расстоянии», редко кому доступной в рамках истории. Тут требуется особый талант – «такой же, как дар художника, творца, поэта». Дар этот беззащитен. Пророка не слышат, его прозрениям внимают не раньше, чем они начинают сбываться.

9

Как мы помним, в 1921 году Ухтомский принял иночество, а в 1929 (по другим источникам – в 1931-м) он с тем же именем Алимпий (Охтенский) был рукоположен в епископы Русской Истинно-Православной Катакомбной церкви. Он не был действующим архиереем, а лишь получил епископский сан, – дабы в случае необходимости выйти из подполья для открытого служения. Доступные сведения об этом крайне скудны, что вполне естественно, но хотя личных свидетельств самого Ухтомского на этот счет не обнаружено, – такое предположение нельзя игнорировать.

В 1930-е годы Ухтомский жил еще настороженнее, чем прежде. Он совсем перестал доверять почте, письма иной раз подписывал фамилиями из своей родословной: А. Каргаломский либо А. Сугорский, а о себе упоминал как о неком Лёле (так его когда-то звали домашние). Разрозненных писем этого периода к Платоновой сохранилось немного, но они красноречиво передают моральное состояние Ухтомского тех лет.

Одно из этих писем – от 29 августа 1930 года.

Судя по ласковому тону, душевная связь Алексея Алексеевича и Варвары Александровны ничуть не ослабла, если не возросла. Варвара Александровна уже, кажется, переселилась из Москвы в Калугу: то ли вынужденно, то ли добровольно, поближе к Оптиной пустыни, – с намерением в тихом провинциальном городке скрыться от преследований за веру, а может быть, имелись тому и другие причины. Московскую квартиру своих друзей в Брюсовом переулке она навещала наездами, и квартира эта стала передаточным пунктом их писем, доставлявшихся обычно с оказией.

В августовском письме Ухтомский рассказывал о развившейся у него «приятной, но мучительной способности»: стоит ему закрыть глаза и лечь на бок, как «начинают всплывать с совершенной живостью, во всех мелочах, такие далекие моменты жизни и прошедшие когда-то картины, которые, казалось бы, не имеют уже давно никакого значения для того, что у нас теперь!» Минувшее, «то, что проносится перед человеком за его жизнь», бесконечно богаче и содержательнее, «чем человек успевает о нем подумать». «Постигать богатство жизни и бытия в достаточной полноте, во всем их трогательном и берущем за сердце значении можно лишь там, – писал Ухтомский, – где не утрачивается способность входить в собеседование с тем Собеседником нашим, к которому мы закричали в первые минуты появления на свет; к которому мы плакали не раз, пока росли; к которому плакали в особенности, когда ушли от нас своею дорогою наши дорогие родные; к которому направим мы и последнее исповедание в нашем конце».

Он не приминул подтвердить, что сам в этой способности собеседования со Всевышним еще более укрепился, не утратив преданности краю своего детства, «смиренно-мудрым людям, рождавшимся и воспитывавшимся в тихом благодатном Заволжье», и еще – в преданности верным друзьям, их участие так ценно в старости.

Мысль о наступающей старости, – а ему исполнилось всего пятьдесят пять лет, – отчетливо звучит в этом письме. Ухтомский сожалеет, что старение для него выражается не в возрастной болтливости, о чем предупреждали еще древние римляне, а напротив – «в громадном затруднении перед тем, как надо говорить».

Алексей Алексеевич сообщал Варваре Александровне: ему предложили перейти на работу в Московский университет, и он отказался, не представляя себе, как он приноровится к столичной сутолоке, если ему тяжко и хлопотливо в привычном Питере, «в относительной тишине». Мечтает же он в будущем году-по достижении двадцатипятилетнего академического стажа – отправиться подобру-поздорову на пенсию. Впрочем, таковы мечты, а как будет в действительности, добавлял Ухтомский, «услышу, что речет о мне Господь Бог». Таким настроениям Алексея Алексеевича не следует удивляться, он любил преувеличивать свои бытовые неурядицы, однако при всей накопившейся усталости пенсионный, безмятежный покой не угрожал ему никогда. Не та была натура…

Очередное из известных нам писем к Платоновой – спустя четырехлетие – от 2 сентября 1934 года.

«Дорогой друг Варвара Александровна, прежде всего привет Вам от Всякого дыхания, от Владимирской, от Ярого Ока, от Благого Молчания и от Не рыдай мене мати, – пишет Алексей Алексеевич, глядя на домашние иконы. – Весь уголок посылает Вам мир и благословение. А Вы пожелайте от души, чтобы он сохранился подольше в поддержку и в укрепление падающим силам…»

И следом предостерегает Варвару Александровну от излишней откровенности на бумаге. Он имеет основания думать: официальных охотников до их писем хватает, и надо быть «сугубо бдительным, чтобы не разыгрывать пьес по тем нотам, которые тебе представляются сторонними наблюдателями». Его осмотрительность вынужденная. «Полоса жизни и истории, в которую мы вошли и в которой приходится идти, – объясняет Алексей Алексеевич, – полна научения и содержания для того, кто имеет открытым слух и способность видения. Но вот чтобы сохранять слух и способность видеть, нужна бдительная дисциплина внутреннего человека…»

Среди непременных условий этой бдительной дисциплины – умение «ограждать себя молчанием». Алексей Алексеевич приводил в пример египетских пустынников, они при встречах не нарушали молчания, а «посидев один у другого и сказав привет и пожелание братским поклоном, уходили опять к себе». Он просил Варвару Александровну: «Что бы ни случилось еще впереди, надо бывать друг у друга самым главным – сознанием общности делания». Можно ведь встречаться ежедневно и молчать по существу, как бывает сплошь и рядом у людей, «болеющих нечувствием». А внешнее молчание пустынников было для них красноречивым и взывало: «Как подвигаешься, как твои паруса, благоприятно ли ведешь свой корабль под ветрами?» Ухтомский не сомневался, что ее корабль «держится на волне хорошо, и курс его правилен».

Плохо скрываемая тревога пронизывает это письмо. Чувствуется, как Алексей Алексеевич превозмогает себя, дабы в одночасье не оплошать перед очередными общественными фантазиями. Меняется исторический ландшафт страны, «прерывается прежний пейзаж ради новых насельников». «Ну, да это все неважно, – прибавляет он в конце письма, – а важно то, о чем напоминают эти перемены. Надо отвыкать от привычного и готовиться к новому…»

Удары, нанесенные стране в те три года, что отделяют это письмо от следующего, нам известного, помеченного апрелем 1937-го, – превзошли самые мрачные прогнозы. И все же середина 1930-х оказалась для Ухтомского чрезвычайно плодотворной. В 1934 году он возглавил образованный по его инициативе научно-исследовательский Физиологический институт при университете и, определяя стратегию работ, наметил направление «более широкого и общего значения, чем обычный путь классической физиологии», поставив целью изучать проблемы человеческого сознания комплексно, заложив первым в стране основы физиологической кибернетики.

А в 1935 году Алексей Алексеевич принял участие в XV Международном физиологическом конгрессе, который проводился в Ленинграде и в Москве. Накануне конгресса издали на английском языке сборник его статей; доклады его учеников тщательно готовились в институте; когда в Ленинград съехались крупнейшие ученые мира, Ухтомский с ними встречался и беседовал; на заключительном заседании в Москве он прочел по-французски блестящий доклад «Физиологическая лабильность и акт торможения».

Делясь тогда впечатлениями с Гинзбург, Ухтомский с удовлетворением отмечал близость проблематики «университетской школы» с идеями ученых Сорбонны и досадовал на И. П. Павлова и Л. А. Орбели, не стеснявшихся отодвигать университетскую физиологию на задний план. «Со своей стороны я, – писал ей Ухтомский, – предпочитал вести себя и наши дела так, как будто мы совсем не замечаем подвохов и интриганства с их стороны».

Не удалось избежать «подвохов и интриганства» и в университете. Нашлись люди, которые из соображений карьеры пытались скомпрометировать доброе имя Ухтомского, вносили разлад в дружный, годами пестуемый им коллектив единомышленников. На кафедре завелись склоки и наушничество. Ухтомский с тяжелым сердцем наблюдал, как недавно еще порядочный человек, раздавленный морально, становился способен на всяческие низости и незаметно для себя превращался на глазах «во что-то неузнаваемое». «Только по инерции самозащиты и стихийного самоизвинения» продолжал такой человек самооправдываться, когда от прежнего в нем уже не оставалось «ничего, кроме имени и оболочки».

Подобные падения удручали Ухтомского сильнее личных обид. Когда руководителям кафедр вменили в обязанность доносить о политической неблагонадежности своих сотрудников, он, разумеется, это категорически отверг. Вступаясь за тех, кого пытались обвинить в «контрреволюции» и прочих грехах, возражал: «Во всех случаях решать должен я, и ответственность несу я. Итак, предоставьте мне вести дело так, как беру на свою ответственность я. Иду по карнизу, над пропастью… Я все время рискую. Не давайте же мне под руку советов. Отвечаю за все я…»

Весна 1937 года была беспрецедентной по накалу политических провокаций. «Под влиянием „активов“, проходивших у нас в апреле, – жаловался Ухтомский Гинзбург, – я так устал нравственно и нервно, что уже от небольшого добавочного дела сбиваюсь в состояние острого утомления… мне пришлось просидеть в непрестаном напряжении три дня „актива“ в нашей лаборатории и два дня „актива“ же в Институте Орбели. Это очень тяжело и расточительно для нервной системы старого человека. Между тем предстоят и еще „активы“! Пока мы их проводим, заграница ведет подлинные научные работы, так неузнаваемо перестраивающие нашу науку!..»

В такой обстановке письма в Калугу служили Алексею Алексеевичу целительной душевной разрядкой. Из отправленных им в 1937 году известны два: от 6–7 апреля и от 12 декабря, письмо, адресованное Клавдии Михайловне Сержпинской, ближайшей подруге Варвары Александровны, подписанное именем, взятым из родового древа – А. Сугорский.

В апрельском письме, в день Благовещения, Ухтомский признается, как неудержимо захотелось ему сказать сестрам Платоновой «родственное слово», порадоваться их слаженной жизни и (вероятно, узнав накануне о смерти Юрия Александровича, брата Варвары Александровны) он вспоминает о своем первом посещении дома Платоновых на Васильевском острове осенью 1905 года.

Мысленным взором охватывает Ухтомский промчавшееся время: «Как много, много пронеслось с тех пор! Целые картины и трагедий, и драм, и комедий, а потом опять трагедий и трагедий!.. Все-таки трагедии в человеческой жизни преобладают! А отчего же? – спрашивает Ухтомский. – Мудрые люди сказали и продолжают говорить: от греха! Испорчена, болезненна жизнь, в ней есть внутренний порок, и порок этот есть грех». И далее он размышляет на излюбленную тему о том, что человеку не хочется «бдительно-непрестанной» работы и он все придумывает, как бы пожить в свое удовольствие. «Но жизнь упорно, настойчиво и твердо поворачивается трагическими своими сторонами, звучит опять и опять басовыми тонами, грозовыми раскатами, и все опять напоминает, что не для банкетов и увеселений мы здесь, „друзья“!»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации