Текст книги "Тридцатая любовь Марины"
Автор книги: Владимир Сорокин
Жанр: Контркультура, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Марина достала сигареты из сумочки, закурила.
“А Сашенька? Вроде сильно влюбилась в нее. Без ума сначала. Да и она тоже. А после? Вышвырнула, как кошку паршивую… Интеллигентный человек, называется… Дура. И за что? Позвонить надо бы, извиниться… Да нет уж, поздно. Да и она не простит. Кошмар какой. Об дверь головой била. Идиотка! А может, позвонить? Нет, бесполезно… Деньги не отдала ей. Стыд какой. Дура. Но вообще-то… что-то в ней неприятное было. Хитренькая она все-таки… себе на уме. Платья дармового захотелось. За сорок рублей и из материала моего. Эгоистка. Только о своем клиторе и думала. А как кончит – и привет, про меня забыла. Тихая сапа. Вина никогда не купит. Все мое дула… Господи, как все гадко! Бабы эти, клитора, тряпье, планчик поганый! Тошно все… тошно… тошно…”
Свернув налево у памятника Долгорукому, она пошла по Советской.
Вон там тогда еще телефонные будки не стояли, а была просторная белая скамейка. Здесь они сидели с Кларой допоздна, тогда, после первой встречи. Какие у нее были роскошные волосы. Белые, льняные, они светились в темноте, тонко пахли…
“Господи, как будто сто лет назад было. Клара, Любочка, Вика… Так вот жизнь и пробегает. А что осталось? Что? Блевотина”.
Переулки, переулки…
Столешников. Марина вздохнула, бросила недокуренную сигарету. По этому тесному переулку, мимо переполненных людьми магазинов она шла десять лет назад – ослепительно молодая, в белых махровых брючках, красных туфельках и красной маечке, с заклеенным скотчем пакетом, в коричневых недрах которого покоился новенький том недавно вышедшего “ГУЛАГа”.
Она несла его Мите от Копелева, не подозревая, что в двухстах метрах от Столешникова, на улице Горького в доме № 6, спокойно пил свой вечерний чай вприкуску мужественный человек с голубыми глазами и рыжеватой шкиперской бородой…
“Да. Диссида, диссида… Митька, Оскар, Володя Буковский… Будто во сне все было… У Сережки читали. Собирались. Пили, спорили… Господи… А где они все? Никого не осталось. Митька один как перст. Да и того выпихивают. Да… А странно все-таки: дружила с ними, помогала – и жива, здорова, хожу по Москве. Даже и вызова-то дрянного не было. Ни обысков, ничего. Фантастика…”
На многолюдной Петровке ее задела ярким баулом какая-то цыганка и чуть не сбил с ног вылетевший из подворотни мальчишка.
“Господи, куда они все спешат? Торопятся, бегут. У всех нет времени оглянуться по сторонам, жить сегодняшним днем. А надо жить только им. Не завтрашним и не прошлым. Я вот начинаю жить прошлым… Как дико это. Что ж я – старуха? В тридцать лет? Глупость! Все еще впереди. А может – ничего? Пустота? Так и буду небо коптить? Если так, то лучше, как Анна Каренина… Чушь какая. Нет. Это все за грехи мои. Всю жизнь грешила, а теперь – расплата. Господи, прости меня…”
Кузнецкий вздыбился перед ней, сверкнул облитой неоновым светом брусчаткой.
Она достала сигарету и долго прикуривала начавшими дрожать руками.
Здесь людей было немного меньше, вечернего неба немного больше. Марина посмотрела вверх. Облаков не было, низкие колючие звезды горели ярко и грозно, напоминая о холодном дыхании Вечности. Марина жадно втягивала дым, но он, обычно помогавший успокоиться, на этот раз был бессилен: пальцы дрожали сильнее, начинало знобить.
Сколько всего случилось в ее жизни на этой горбатой улице!
Сколько раз она проходила здесь – маленькая и взрослая, грустная и веселая, подавленная и счастливая, озабоченная и ветреная, пьяная и трезвая…
Вот по этим камням, по этому потрескавшемуся асфальту бежали ее сандалии, тапочки, танкетки, туфельки, туфли, сапожки…
Она бросила сигарету, зябко поежившись, сжала себя за локти:
– Холодно…
Но холодно было не телу, а душе.
Она свернула. Улица жирного Жданова. Архитектурный слева, а справа разрушенный, как после бомбежки дом. Забор, какие-то леса и мертвые окна.
– Как испоганили центр… – пробормотала она, проходя мимо светящегося газетного киоска.
В этом полуразрушенном доме жили Верка, Николай, Володька. Здесь на втором этаже она стояла с Марией в полумраке лестничной клетки, слушала ее трезвый взрослый голос. А потом они спускались вниз по гулким ступеням, шли ночным двором, вдыхая теплый, пахнущий еще не остывшим асфальтом воздух…
“Было ли это? – подумала Марина, вглядываясь в черную глазницу Веркиного окна. – Там, наверно, грязь, тьма и мокрая штукатурка. Вот и все…”
Темный нелюдимый Варсонофьевский распахнулся перед ней угрюмым тоннелем.
“Как в «Книге мертвых», – горько усмехнулась Марина. – Черный тоннель. Только белой точки впереди не видно. Нет ее, белой точки…”
Ни одного окна не горело в переулке. Расширяющийся КГБ с постепенной настойчивостью захватывал центр, выселяя людей, снося и перестраивая дома. КГБ. Эти три сплавленные воедино жесткие согласные всегда вызывали у Марины приступ бессильной ярости, гнева, омерзения. Но сейчас ничего не колыхнулось в ее скованной ознобом душе.
– КГБ… – тихо произнесла она, и слово бесследно растаяло в сыром воздухе.
Не все ли равно, кто виноват в смерти переулка – КГБ, всемирный потоп или чума?..
– Все равно, – еще тише ответила Марина, двигаясь как сомнамбула.
Мертвый переулок медленно втягивал ее в себя – оцепеневшую, молчаливую, с трудом передвигающую ноги.
Какая тишина стояла в этом тоннеле! Мертвая тишина. Словно и не было громкоголосой многолюдной Москвы с тысячами машин, с миллионами человеческих лиц…
Арка. Арка ее двора. Оказывается, какая она низкая, грязная, темная. Никогда Марина не замечала ее, быстро проплывающую над головой. Как глухо звучат в ней шаги. Остатки грязного снега, смерзшийся, потрескивающий под каблуками лед, тусклый свет: во дворе горят несколько окон.
Марина медленно вошла в тесный каменный мешок и остановилась посередине.
Ее двор.
Несколько минут она стояла неподвижно, вслушиваясь в темную тишину. Здесь не изменилось ничего. Все тот же асфальт, все те же грязные стены и грязные окна.
Она повернулась.
Ее окно светилось мутно-желтым. Там жили какие-то люди, неизвестные ей. Форточка была полуоткрыта, слышались слабые голоса…
Окно. Как оно светится! Как черен и строг крест переплета! Они остались прежними – свет, окно, форточка, их не тронуло ни время, ни КГБ.
Слезы подступили к глазам, Марина сильнее сжала свои локти.
Ей казалось, что вот-вот кто-то подойдет к окну, да и не кто-то, а бабушка или, может, – Марина? Та самая Марина – пятнадцатилетняя, в белом платье, с подвитыми, разбросанными по плечам волосами.
Но никто не подходил. Никто…
Окно стало расплываться желтым пятном, теплая слеза скользнула по щеке Марины.
“Боже мой. Неужели это все было? И белое платье, и лента в волосах, и музыка?”
– Неужели? – всхлипывая, спросила она у безнадежно молчащего двора.
Шепот растаял в темноте, тишина стала еще глуше и многозначительней.
Теплые слезы катились по щекам Марины…
Утро, утро начинается с рассвета. Здравствуй, здравствуй, необъятная страна…
Марина приподняла голову с подушки, ища глазами часы.
Часы не обнаружили себя привычным серебристым циферблатом, зато кремовый телефон зазвонил, как звонят утром все телефоны – противными, душераздирающими трелями обезумевшего милиционера.
– Але… – тихо выдохнула Марина, ложась с трубкой на подушку, но короткая прибаутка, пробормоченная со знакомым львиным подрыкиванием, заставила ее подпрыгнуть:
– Хуй и писда ыграли в косла, хуй споткнулс и в писду воткнулс!
– Тони… Господи, Тони!
– Марина, привет! – расхохоталась трубка, и Марина почувствовала на щеке густые пшеничные усы.
– Тони, милый, где ты?!
– В России, Мэри! Вчера прылетел. Как дела?
– Да хорошо, хорошо. Ты надолго?
– Нет, на три дня.
– Ой, как мало…
– Ничего. Ты дома?
– Да, да. Ты один?
– Нет, с группой.
– С какой группой?
– Туристической! – по-солдатски рявкнул Тони и засмеялся.
– Невероятно… Слушай, Тонька, приезжай ко мне!
– Не могу, Маринучка.
– Почему?
– Веду своих в Крэмл.
– В Кремль? Чего там смотреть? Ментов, что ли?
– Не знаю. Чего-нибудь. Мне все равно… Может, мы потом обедать вместе?
– Давай. А где?
– Метрополь? ЦДЛ? А может, в нашем?
– Да ну. Давай где-нибудь подальше.
– У Сережи?
– Он сидит полгода уже, твой Сережа.
– Как?
– Так. За фарцу иконами. Но это неважно, все равно поехали туда.
– О'kay. Я за тобой заеду. Около двух.
– Жду, милый.
В два они уже сидели за квадратным ореховым столиком, ожидая возвращения проворного официанта.
Тони курил, не переставая улыбаться. Марина, оперевшись локтями о стол, а подбородком – о сцепленные пальцы, смотрела на него.
Тони. Тоничка. Тонька.
Все такой же: пшеничные – ежиком – волосы, брови, усы. Шведская оптика в пол-лица, курносый нос. Светло-серый костюм, темно-серый галстук с голубым зигзагом.
– Ну, как же ты поживаешь, Тонька-перетонька?
– Нормально. А ты?
Марина вздохнула, вытянула из квадратной коробки сигарету, и тут же перед глазами вспыхнул огонек.
– Мерси. Я вроде тоже ничего.
– Ты какая-то грустная. Почему?
– Не знаю. Это неважно. Ну ее к черту, эту грусть.
– Правильно.
Официант принес водку, черную икру, масло, горячие, белые от муки калачи и салат “Столичный”.
– Отлично, – Тони подхватил запотевший графинчик, разлил. – Мэри, я хочу выпить за…
Но Марина, порывисто протянув свою узкую руку, коснулась его пальцев, подняла свою рюмку:
– Милый, милый Тони. Знаешь… как бы тебе это объяснить… в общем… Ну их всех на хуй! Пусть цветет все хорошее. А все плохое катится в пизду. Гори вся грусть-хуйня синим пламенем!
Тони восхищенно качнул головой, чокнулся, оттопырив мизинец:
– Браво! Давно не слышал такого!
Марина опрокинула рюмку и тут же поняла, что сегодня сможет безболезненно выпить литр этой обжигающей прекрасной жидкости.
– Прелесть… – пробормотала она, отломила дужку калача, намазала маслом, потом икрой.
Тони принялся за салат. Забытые сигареты дымились в пепельнице, обрастая пеплом.
– А почему ты всего на три дня? – спросила она, с жадностью уничтожая блестящий икрой хлеб.
– Так получилось. Я же теперь не фирмач, а учитель русского языка.
– С ума сойти. Значит, мы товарищи по несчастью?
– Почему – по несчастью?
– Потому что потому, – пробормотала Марина и кивнула, весело потирая руки. – Наливай!
Водка снова прокатилась по пищеводу, калач хрустел корочкой, дышал теплым мякишем.
Тонины очки блестели тончайшими дужками, пшеничные волосы топорщились.
“Господи, если он меня не выведет из ступора, тогда просто ложись и помирай. Да, собственно, какого хрена я раскисла? Что случилось? С Сашкой поругалась? Ну и черт с ней. Новую найдем. Сон плохой приснился? Подумаешь! Ишь, раскисла, как простокваша. В руках себя держать надо, Мариночка”.
– Тонька, расскажи, как там у вас? Ты Витю часто видишь?
– Виктора? Да. Он про тебя интересуется очень. Вспоминает.
– Серьезно? А как у него вообще? Он где пашет?
– Работает? На “Свободе”.
– У этих алкоголиков? Молодец!
– Да у него все o'kay. И второй сын родился.
– Ни фига себе, – Марина тряхнула головой, поедая вкусный салат. – Ну, за это выпить сам Бог велел.
– Да, да! – засмеялся Тони, наполняя рюмки.
Чокнулись, выпили.
Марина быстро расправилась с салатом, взяла сигарету:
– Тонь, а ты чего не пойдешь на “Свободу” или на “Голос” на какой-нибудь?
Он махнул рукой:
– Ааа, зачем. Меня тогда сюда никогда не пустят. А я скоро буду писать диссертацию.
– Какую?
– “Семантика «Луки Мудищева»”!
– Ой! Тонька! Это ж моя любимая поэма!
Тони молниеносным движением поправил очки, сцепил пухлые пальцы и, безумно выпучив глаза, затараторил, нещадно коверкая слова и путая ударения:
На передок фсе бабы слябы –
Скажу вам вправту, не таяс, –
Но уж такой иеблывой бабы
И свэт не видел отродас!
Парой он ноги чут волочит,
Хуй не стоит, хот отруби.
Она же знат того не хочэт:
Хот плачь, а всье равно – иеби!
Марина расхохоталась:
– Ой, не могу! Тонька!
А он, трясясь наподобие сумасшедшего Франкенштейна, тараторил дальше:
Иебли ее и пожилыэ,
И старики, и молодые –
Всияк, кому иебла по нутру,
Ее попробовал диру!
Марина корчилась от смеха на своем ореховом стуле, с соседних столиков смотрели с любопытством, официант стоял рядом, не решаясь снять с подноса тарелки со стерляжьей ухой.
– Хватит, милый… не могу… умру, хватит! – взмолилась Марина.
Тони внял мольбам, остановился на полуслове, кивнул официанту.
И вот Марина уже ест приправленную укропчиком вкуснятину, искоса поглядывая на Тоньку.
Тонька-Тоничка… Сколько времени утекло. А кажется, совсем недавно пожал ей руку щеголевато одетый американец, мило протянув:
– Тооны.
Это “Тоны” они потом долго мусолили, дурачась и потешаясь.
Он был богат, смел, предприимчив, любвеобилен. Катал ее на белом “Мерседесе” по Садовому кольцу, выжимая 150, а за окнами мелькали золотые семидесятые с распахнутыми, ломящимися жратвой, выпивкой и диссидой посольствами, с толпами ебливых иностранцев, с дешевым такси, с чемоданами фарцы, с чудовищным количеством подпольных художников, поэтов, писателей, одержимых идеей эмиграции, но все-таки еще не эмигрировавших.
– Тонь, а помнишь, как мы у французов ночевали?
– Это когда ты стекло разбила?
– Ага. Я тогда эту бабу, советницу по культурным связям, отлекарить все хотела, а ты мне не давал.
– О, да! Я есть дэспот в любви! – захохотал Тони, капая на скатерть. – Лучше меня отминэтить, чем ее отлэкарить!
– Дурак! – хохотала Марина, давясь ухой. – Я бы успела и то и другое!
– О нееет, Мэри! – протянул он опять, корча из себя сумасшедшего (на этот раз пастора). – Нельзя сдюжить двум господам сразу! Дом раздэлившейся не вистоет! Или минет, или лекар!
Марина хохотала с полным ртом, прикрывшись покоробившейся от крахмала салфеткой.
А он – вытянувшийся, чопорный, охуевший от аскезы и галлюцинаций, с неистово сжатыми у груди руками – кивнул проходящему мимо официанту, скосил выпученный глаз на пустой графин:
– Сын мой, еще полькило, пожалюста!
И сын с носом Гитлера, прической Гоголя, усами Горького принес новый графин, а вместе с ним – запеченную в тесте осетрину.
– Нет, с тобой просто помереть недолго, – пробормотала Марина, вытерев слезы и закуривая. – И напишут потом – убита расчетливым смехом американского шпиона!
– Я бы хотел умереть за таким столом, – проговорил он, отделяя вилкой кусочек осетрины и отправляя в рот. – Ммм… заебысь!
– Откровенно говоря, не думала, что у них по-прежнему так хорошо готовят…
Тони наполнил рюмки, пожал плечами:
– Все равно мне показалось, что выбор меньше.
– Да уж, конечно, больше не будет. Вы вон взвинчиваете гонку вооружений, пытаетесь задушить нашу молодую страну.
Тони легонько постучал кулаком по столу, прорыча:
– Да! Мы поставим вас на кольени! Мы превратим вас в рабов! Разрушим вашу культуру! Спилим берьезки! Развалим церкви! Повьесим на ваши шеи тяжкое ярмо капитализма!
Марина втянула голову в плечи, как пантера, блестя глазами, зашипела ему в ответ:
– А мы будем сплачивать трудящихся всей планеты в борьбе против гнета американского империализма, против политики “большой дубинки”, против огнеопасных игр мракобеса Рейгана за мир во всем мире, за полную и окончательную победу коммунизма на нашей планете!
– Браво! – расхохотался Тони, поднимая рюмку. – За это надо пить!
– Хай, хай, эмерикен спай! – чокнулась с ним Марина и лихо проглотила водку.
Тони выпил, дернулся:
– Уаа… какая она у вас… это…
– Горькая?
Он затряс головой, цепляя на вилку кусок осетрины:
– Нет… не горькая, а… как бы это сказать… ну… кошмарная!
– Кошмарная?
– Да.
Марина пожала плечами:
– Ну не знаю. А что, виски лучше, по-твоему?
– Лучше.
– А чего ж ты водку заказал?
– Я ее люблю, – ответил он, склоняясь над тарелкой, и Марина заметила, как неуклюже двигаются его руки.
– А почему любишь?
– А я все русское люблю.
– Молодец. Я тоже.
Марина оглянулась.
В полузашторенных окнах уже сгущался вечерний воздух, музыканты настраивали электрогитары, ресторан постепенно заполнялся публикой.
Официант унес тарелки с осетровыми останками и вернулся с двумя розетками орехового мороженого.
– О, отлично, – Тони потянулся к мороженому. – Это русская Сибир…
Глаза его плавали, не фокусируясь ни на чем, он замедленно моргал, еле шевеля побелевшими губами.
– Тони, милый, ведь ты же в жопу пьяный, – Марина взяла его за безвольную мягкую руку. – Может, тебе плохо?
– Нет, чьто ты… я… я… – он отшатнулся назад. – I'm sort of shit-faced.
Он потянул к себе мороженое и опрокинул розетку. Подтаявшие шарики красиво легли на сероватую скатерть.
– Дурачок, ты же лыка не вяжешь.
– I'm fine… fine…
– Тонька, слушай, давай расплатись, и пошли отсюда. Тебе воздухом подышать надо…
– Run rabbit, ran rabbit, run, run, ran….
– Пошли, пошли…
Марина подошла к нему.
– Где у тебя бумажник?
– My wallet? It's up my ass…
– Да, да.
– А… вот… вот…
Приподнявшись, он вытащил из пиджака бумажник, покачиваясь, поднес его к лицу:
– That's the fucking wallet…
Официант стоял рядом, косясь на опрокинутую розетку.
– Посчитайте нам, пожалуйста, – пробормотала Марина, помогая Тони отделить чеки и доллары от рублей.
– Тридцать пять рублей восемьдесят шесть копеек, – буркнул персонаж, Марина сунула ему деньги и повела Тони к выходу.
Он шел, качаясь из стороны в сторону, свободная рука безвольно загребала прокуренный, пропахший жратвой воздух:
– Нет… Марина… ти должен… должен мне гаварить… You ever fuck a dog? Никогда? А?
– Пойдем, пойдем, алкаш, – смеялась Марина, подводя его к гардеробу. – Где номерки?
– Ф писде на ферхней полке! – выкрикнул Тони, откидываясь на стойку и глупо смеясь.
Седой морщинистый старичок за стойкой смотрел на них с нескрываемым любопытством.
– Давай, давай… где они у тебя… – Марина полезла к нему в карманы, но Тони вдруг обнял ее и стал валить на стойку, дыша в ухо еще не перегоревшей водкой:
– Fuck me…
Отталкивая его, Марина выудила наконец номерки, протянула ухмыляющемуся старичку.
Тот быстро отыскал одежду, проворно выбежал из-за стойки, одел Марину и принялся ловить Тони его светло-коричневым плащом. Заметив, что сзади кто-то суетится, Тони покорно отдал руки.
Пройдя сквозь стеклянные двери, они вышли на улицу, и Марина с наслаждением втянула вечерний воздух.
Ее тоже шатало, залитый огнями город плясал перед глазами.
– Wait a sec… – пробормотал Тони и ломанулся в обледенелые кусты, чтобы оставить на рыхлом снегу икру, салат “Столичный”, уху, осетрину и водку, конечно же – русскую водку…
Они сидели рядом на холодной скамейке, Марина курила, Тони, растирая пылающее лицо затвердевшим к вечеру снегом, приходил в себя.
Рядом темнели стволы молодых лип, впереди сиял огнями Комсомольский проспект.
– Ку-ку… – пробормотал Тони и сонно рассмеялся. – Не помню, когда я так пить. Отлично…
Он стряхнул снег с колен и зябко передернулся:
– It's fucking cold out…
– Тогда пошли отсюда. А то я тоже жопу отморозила.
– Давай немного посидим. У меня голова… так… танцует…
Она улыбнулась, потрепала его по плечу:
– Привыкай к русской пьянке.
И озорно пихнула его:
– А может, еще пойдем вмажем, а?
Он дернулся, поднимая ладони:
– Ради Бога… ой, я слишат не могу… ой…
– А чего – пошли, Тоничка, – продолжала хулиганить Марина. – Возьмем бутылочку, за уголком раздавим, кильками закусим.
– Ой! Не надо… кошмар…
– Не хочешь?
– Страшно… как так русские могут… это же ненормально…
– Что ненормально?
– Ну… пить так. Как свинья.
– Между прочим, на свинью сейчас ты больше похож.
– Я не о себе. Вообще. Вы очень пьяная нация.
– Ну и что?
– Ничего. Плохо… – он с трудом приподнялся, оперевшись о спинку скамейки. – Ой… танцует… очень плохо…
– Что – плохо?
– Вообще. Все. Все у вас плохо. И дома. И жизнь. Ой… тут очень плохо…
– А чего ж ты тогда сюда приехал? – проговорила Марина, чувствуя в себе растущее раздражение.
– Так… просто так… – бормотал Тони, с трудом дыша.
– Так значит, у нас все плохо, а у вас все хорошо?
– У нас лучше… у нас демократия… и так не пьют…
– У вас демократия? – Марина встала, брезгливо разглядывая его – распахнутого, красномордого, пахнущего водкой и блевотиной.
– У нас демократия… – пробормотал Тони, силясь застегнуть плащ.
– Ну и пошел в пизду со своей демократией! – выкрикнула Марина ему в лицо. – Мудило американское! Вы кроме железяк своих ебаных да кока-колы ни хуя не знаете, а туда же – лезут нас учить! Демокрааатия!
Тони попятился.
Марину трясло от гнева, боли и внезапно нахлынувших слез:
– Демократия! Да вы, бля, хуже дикарей, у вас кто такой Толстой, никто не знает! Вы в своем ебаном комфорте погрязли и ни хуя знать не хотите! А у нас последний алкаш лучше вашего сенатора сраного! Только доллары на уме, да бабы, да машины! Говнюки ебаные! Тут люди жизнь за духовное кладут, Сахаров вон заживо умирает, а он мне про демократию, свинья, фирмач хуев! Приехал икру нашу жрать, которую у наших детей отняли! Пиздюк сраный! Вернется, слайды будет показывать своим говнюкам – вот она, дикая Россия, полюбуйтесь, ребята, а теперь выпьем виски и поедем в Голден-Гейт-парк! Говно ты, говно ебаное!
Рыдая, она размахнулась и ударила Тони кулаком по лицу. Он попятился и сел на снег, очки полетели в сторону.
Марина повернулась и, всхлипывая, побежала прочь.
Тони остался беззвучно сидеть на снегу.
Она бежала, хрустя ледком, растрепанные волосы бились по ветру:
– Гад какой…
Комсомольский распахнулся перед ней, и, словно во сне, облитая желтым светом фонарей, выплыла, засияв золотыми маковками, игрушечная Хамовническая церковь святого Николая, в которую ходил седобородый Лев Николаевич, крестясь тяжелой белой рукой.
– Господи… – Марина бессильно опустилась на колени.
Храм светился в золотистом мареве, весенние звезды блестели над ним. Это было так прекрасно, так красиво той тихой, молчаливой красотой, что гнев и раздражение тут же отпустили сердце Марины, уступив место благостным слезам покаяния:
– Господи… Господи…
Она перекрестилась и зашептала горячими губами:
– Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя, яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе Единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих; яко оправдишися во словесех Твоих, и победиши внегда судити Ти. Се бо, в беззакониих зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя. Се бо истину возлюбил еси; безвестная и тайная премудрости Твоея явил ми еси. Окропиши мя иссопом, и очишуся; омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие; возрадуются кости смиренные. Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто сожизди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего и Духом Владычним утверди мя. Научу беззаконный путем Твоим, и нечестивии к Тебе обратятся. Избави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего; возрадуется язык мой правде Твоей. Господи, устне мои отверзеши, и уста моя возвестят хвалу Твою. Яко аще бы восхотел еси жертвы, дал бых убо: всесожжения не благоволиши. Жертва Богу дух сокрушен; сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския. Тогда благоволиши жертву правды, возношение и всесожигаемая; тогда возложат на алтарь Твой тельцы.
Она перекрестилась и тихо прошептала:
– Аминь…
Кто-то осторожно тронул ее за плечо.
Марина обернулась.
– Доченька, что с тобой? – испуганно прошептала стоящая рядом старушка. На ней было длинное старомодное пальто. Маленькие слезящиеся глазки смотрели с испуганным участием.
Марина встала с колен, посмотрела в глаза старушке, потом, вынув из кармана Самсонову пачку червонцев, быстро сунула в морщинистую руку и побежала прочь.
– Постой… постой… куда же? – оторопело потянулась та за ней, но Марины и след простыл.
Белая дверь с медной ручкой распахнулась рывком, и длинноногий, бритый наголо чернобородый Стасик артистично развел руками:
– Кто к нам пришел! Мариночка!
Худые, но мускулистые руки обняли, он прижался пухлыми, пахнущими вином губами:
– Душечка… как раз вовремя…
И со свойственной ему мягкостью потащил в прихожую:
– Давай, давай, давай…
В огромной, отделанной под ампир квартире гремела музыка, плыл табачный дым, слышался говор и смех.
Стасик снял с Марины плащ, взъерошил ее волосы и боднул круглой, непривычно маленькой головой:
– Мур, мур… красивая моя…
Марина погладила его кумпол:
– И ты под Котовского! Панкуешь?
– Нееет! – откинулся он, закатывая еврейские глаза. – Не панкую, а ньювейворю!
– Отлично, – качнулась Марина под тяжестью его рук. – Опять полна горница людей?
– Ага. У меня сегодня Говно куролесит. Пошли познакомлю, – он потащил ее за руку через длинный коридор. – Это классные ребята, из Питера. Только что приползли…
Они вошли в просторную, прокуренную комнату. На полу, диване и стульях сидели пестро одетые парни и девушки, в углу двое с размалеванными лицами играли на электрогитарах, выкрикивая слова в подвешенный к потолку микрофон. Две невысокие аккустические колонки ревели грозно и оглушительно.
Марина присела на краешек дивана, Стасик опустился на пол, усевшись по-турецки.
В основном пел один парень – высокий, в черных кожаных брюках, желтом пиджаке на голое тело, с узким бледным лицом, на высоком лбу которого теснились красные буквы: ГОВНО.
Его худощавый товарищ в черном тренировочном костюме, с разрисованными цветочками щеками подыгрывал на бас-гитаре, притопывая в такт белыми лакированными туфлями.
– Наблюююй, наблююююй, а выыытрет маааать мо-ооояяя! – пел высокий, раскачиваясь и гримасничая.
– Наблюююй, наблююююй, а выыытрет мааать мо-оояяяя! – подтягивал хриплым фальцетом басист.
Трое сидящих рядом с Мариной девушек раскачивались в такт песне. Волосы у одной из них были подкрашены синим.
– Забууудь, забууудь, тебяяя забууудууу яааа! – пел Говно.
– Забууудь, забууудь, тебяяя забууудууу яааа! – вторил басист.
Протянув свою длинную руку, Стасик извлек откуда-то бутылку красного вина, протянул Марине, но она ответила, шепнув:
– Я водку пила уже, не надо…
Улыбнувшись, он кивнул и приложился к горлышку.
– Скулиии, скулиии, гнилааая жииизнь мооояаааа!
– Скулиии, скулиии, гнилааая жииизнь мооояаааа!
Дважды повторив последнюю строку, они сняли гитары с плеч и под недружные хлопки уселись вместе со всеми.
– Заебался уже, – пробормотал Говно, ложась на пол и закрывая глаза.
Басист надолго припал к протянутой Стасиком бутылке.
– Говно, как Бетховен играл! – выкрикнула высокая коротко остриженная девушка.
– Как Бетховен? – вопросительно протянул Говно. – Как Моцарт, дура.
Все засмеялись.
Говно вдруг резко приподнялся, встал на колени и стал расстегивать свои кожаные, плотно обтягивающие ноги брюки:
– Бокал, бокал мне! Стас! Бокал хрустальный!
Смеясь, Стасик кивнул одной из девушек:
– Сонечка, там на кухне, наверху…
Пока проворная Сонечка сбегала за бокалом, Говно приспустил брюки, обнажив тщательно выбритый пах с толстым коротким членом, покоящимся на больших отвислых яйцах.
– Ой, Говно, опять… – засмеялась, морщась, синеволосая девушка, но сидящий рядом парень захлопал в ладоши:
– Во, давай, давай, Говно!
– Давай, Говно, коронный номер!
Соня протянула ему бокал, он поставил его перед собой на пол, взял член двумя пальцами, направил.
Желтая струйка полилась в бокал.
– О, отлично!
– Давай, давай, полный!
– Молодец, Говнюк!
Наполнив бокал мочой, Говно застегнул брюки, встал:
– Ваше здоровье, товарищи. – И одним махом осушил бокал.
Собравшиеся закричали, захлопали в ладоши.
Марина засмеялась:
– Господи… лапочка какая…
Говно кинул пустой бокал Соне:
– Держите, мадам.
Стасик похлопал его по желтому плечу:
– Отлично, старик.
– Я не старик! Я не старик! Я молодой!! – истерично закричал Говно.
– Молодой, молодой! – тряс его Стасик.
– Молодое мудило, я молодое мудиииилоооо! – тянул Говно, раскачиваясь.
– Ты молоодоеее мудииилооо! – подтягивал басист, катая по полу пустую бутылку.
– Блюз, блюз, Говно! – крикнула высокая девушка.
– Блюз, Говнецо, – просительно тряс его Стасик.
– Нет, нет, нет! – качал головой Говно. – Нет, нет вам, товарищи.
– Ну че ты, ну блюз!
– Спойте, чуваки! – выкрикивала высокая.
– Ну спой, хули ты…
– Давай, спой.
Говно опустился на пол:
– Черный, пой один.
– Не, я не буду.
– Я тоже.
– Ну хуй с тобой, – махнул рукой Стасик.
Марина встала, подошла и села рядом с Говном:
– Спойте, я вас очень прошу.
Говно посмотрел на нее:
– Ой, бля, охуенная герла. Стас, откуда?
– Оттуда.
– Спойте, – Марина погладила его по плечу.
– Ой, – он закатил глаза, – я умираю.
– Споете?
Он снова нехотя приподнялся, подошел, повесил на шею гитару.
Басист направился было за ним, но Говно отмахнулся:
– Черный, ты лучше после про стаканы споешь.
Легонько перебирая струны, он откашлялся, сморщив свое худое лицо:
– Ой, бля, изжога от мочи…
Гитара его стала звучать громче и протяжней, вступление кончилось, и Говно запел:
– Моиии друзьяяя меняяя не люююбяяят, ониии лишь пьююют и бооольшеее ничегооо… И девооочкиии меняяя не люююбят, они лииишь трааах, трааах, трааах и бооольше ничегооо…
Он играл хорошо, почти не глядя на гриф, делая красивые блюзовые переборы. Его раскачивало, голова то и дело свешивалась на грудь, башмаки отбивали такт:
– Зачееем, зачееем я в бааар идууу с друуузьямииии, зачееем, зачееем я дееевооочек клаааду в кроваааать… Мнеее вооодка не нужнааа, пусть выыыпьют ее сааамииии, нааа дееевичьи пупкиии мнеее вооовсе наплеваааать…
Марина слушала этого угловатого парня как завороженная, не в силах оторваться от этих худых бледных рук, размалеванного лица, блестящих брюк. Он пел так просто и безыскусно, не заботясь ни о чем, не думая, не обращая ни на кого внимания.
– Пооойду, пойдууу я лучше вдоооль забооора и буууду присееедааать, кааак жооопа, нааа газооон… Я слааавы не хочууу, я не хооочууу позоорааа, пууусть мееент меняяя метееет, коооль есть нааа тооо резооон…
Блюз был бесконечным, долгим, заунывным и тоскливым, как и положено быть блюзу. Говно делал проигрыши, склонившись над гитарой, потом снова пел.
Когда он кончил, все захлопали, Стасик засвистел, а Марина подошла к Говну и поцеловала его в потную бледную щеку.
– Ой, я умер, – засмеялся он, похлопывая Марину по заду. – Стас, сука, давай поставь чего-нибудь, хули я тут на вас пашу!
– А чего ты хочешь, дорогуша?
– Ну чего-нибудь путевое, чтоб по кайфу пошло.
– “Звездные войны” есть.
– Я четыре раза смотрел. Давай другое.
– А больше… “Последнее танго в Париже”.
– Это что?
– Хороший фильм.
– Ну давай, давай…
Все повернулись к телевизору, сидящие на полу подползли ближе.
Стасик включил видеоприставку, установил кассету.
Заискрил экран, пошли титры.
– А выпить не осталось? – спросил Говно, садясь рядом с Мариной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.