![](/books_files/covers/thumbs_240/pushkinskaya-rech-f-m-dostoevskogo-kak-istoricheskoe-sobytie-286993.jpg)
Автор книги: Владимир Викторович
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 72 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
Открытие памятника Пушкину в Москве
(«Всемирная иллюстрация». 1 июля)
<…> На третий день, 8‑го июня, опять состоялось заседание членов Общества любителей русской словесности, но публики собралось меньше, чем на первое. Выдающеюся на этот раз была речь Ф. М. Достоевского, вызвавшая такой восторг аудитории, какого не вызывал ни один из прочих ораторов Пушкинского торжества. Достоевский назвал Пушкина пророком, явившимся для того, чтобы озарить народ русский новым словом. Два типа в произведениях Пушкина – Алеко в «Цыганах» и Евгений Онегин воплощают в себе необъятные стремления русской ищущей души. Алеко – это несчастный скиталец родной земли, исторический русский страдалец, исторически-необходимо явившийся в нашем оторванном от народа обществе. Этот тип постоянный, и если теперь русские скитальцы не идут искать своих идеалов в цыганских таборах, то, все-таки, ищут их в других местах, ударяются в социализм, ищут создать всемирное счастье. Как Алеко, так и Евгений Онегин не способны мириться с жизнью на мелочах, не могут даже мириться на удовлетворении интересов своей национальности. Для них необходима арена общечеловеческой деятельности, всемирное счастье и довольство. Для таких людей обыденная жизнь слишком тесна, душна, давит их, и они вырываются из нее на простор, мечутся, ищут… Следствия этого искания бывают различны: одни бросаются в самодурство, другие – в социализм, но нигде не находят места потому, что им не знаком труд обыденный. Решение вопроса г. Достоевский указывает в той же поэме Пушкина:
«Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость! Смирись, праздный человек, и потрудись прежде всего на своей родной ниве. Не вне тебя, а в тебе самом та правда, которую ты ищешь, не за морем где-нибудь, а в твоем собственном труде над собою. Победи себя, усмири гордость свою – и будешь свободен так, как ты и не думал никогда, поймешь свой народ, сделаешь счастливыми самого себя и увидишь счастье других». «Никогда еще ни один русский писатель, ни прежде, ни после Пушкина не соединялся с народом так душевно, так родственно. У нас есть много знатоков народа, очень талантливых, любивших и любящих народ, но всё это господа, пищущие о народе. В Пушкине же есть что-то действительно сроднившееся с народом, доходящее в нем до простодушнейшего умиления!»
После речи г. Достоевского многие присутствующие плакали, и его тотчас же окружила толпа приветствующих. Председатель общества С. А. Юрьев объявил, что общество тут же единогласно избрало Федора Михайловича своим почетным членом, и это избрание было приветствовано общими неистовыми рукоплесканиями. И. С. Аксаков заявил, что после гениальной речи Ф. М. Достоевского, разрешившего все сомнения, как молния прорезает скопившиеся тучи, ему говорить нечего. Его все-таки упросили прочесть хотя отрывки из его речи, что И. С. и исполнил. В этом же заседании, по мысли А. А. Потехина, была открыта подписка на памятник другому русскому поэту – Гоголю, и в какие-нибудь четверть часа было собрано около 4000 рублей.
Е.Н. Гейден – Ф.М. Достоевскому
2 июля
Сердечно уважаемый учитель, мне хочется назвать Вас этим именем сегодня, этим дорогим именем, которое дается такому человеку, у которого мы обретаем течение живого слова и которого поэтому предполагаем – у самого источника. Дай Вам Господь пить у этого чистейшего из источников всегда и долго по сроку жизни, чтобы раздавать своевременно и нам – алчущим и жаждущим правды или только нищим и стыдящимся своей нищеты из Вашей русской братии, ту долю пития, то вещательное слово, которое отрезвляет и ободряет к жизни. – Вся Россия внимала Вам на Пушкинском празднике и, принимая непосредственно из Ваших уст Ваше исповедание русских идеалов, она шла за Вами, как один человек, в разоблаченную действительность, которую Вы исходили трудами и слезами, и потому Россия признала за Вами право оглашать ее и звать за собой в тихое пристанище любви, откуда Вы взираете на нас со властью. В эту минуту Вас все понимали и глубоко заронялось Ваше слово в юных сердцах, ищущих с чистым восторгом задач своей жизни. – Благословенны Вы за это руководительство. Я была в Петерб<урге> и слышала обо всем торжестве, радовалась сердечной радостью, а здесь, в деревне, встретившись месяцем спустя с сыном, студентом, который был на этом празднике, он мне с умилением сказал: «всю жизнь не забуду слова Достоевского».
– Если я сама была под сильным влиянием сочувствия и восторга – зачем же я раньше не писала Вам? – спросите, может быть. Оттого, что Вы принадлежали в это время истории, окружающим, корифеям слова. Я одного для себя жаждала – прочесть Ваше слово в полном его подлиннике, что и теперь не получила, так как оно еще не явилось во всем своем объеме в печати. Но я предчувствую его во всей его силе. Да кроме того, не скрою от Вас, что я слишком дорожу той лептой личного участия, которым Вы меня подарили, чтобы нести свое сочувствие гуртом, в общий склад, чтобы оно там прошло незамеченное Вами. Я сердцем присоединяюсь к общему торжеству и рада высказаться с другими о Вас и про Вас, но перед Вами, Учитель, хочу предстать одна, когда восторги толпы уже угомонились и Вы смиренно сидите с своей отзывчивой душой в уединении Старой Руссы.
Не думайте, что меня потянуло первый раз сегодня желание с Вами побеседовать: кажется, не было дня, с тех пор как я с Вами простилась, чтобы я мысленно не вопрошала Вас, чтобы я не помолилась за Вас – чтобы Бог сохранил Вам Вашу чистую, семейную радость, так как Вы меня поразили своей, не по чьей мерке, привязанностью к детям. Это хорошо – но пусть Бог будет милостив к Вам, о том надо молиться любящим Вас. – Писать я собралась было раз в Петерб<урге> под чувством сильного удручения, когда утомленное сердце просило сочувствия и поддержки, я подумала о Вас. В течение последнего полутора месяца, прожитого мною в Петерб<урге> до 15 июня, я отдалась очень усидчиво многотрудному делу – и деловая сторона было душила меня. Я задумала или скорей принуждена строить больницу, строить новый дом для Общины и пр. и пр., и всё это не в дальний срок, но сейчас же, одновременно испрашивая разрешения, уступки, разбирая планы, собирая деньги и т. д. – Не зная меня, подумаешь, что меня тешит и увлекает именно эта лихорадочная деятельность, безумное желание воздвигать и удивлять или даже, может быть, более мелкое тщеславие, но Вы, Федор Михайлович, уже не думаете обо мне последнего, я уверена – а я хочу быть вполне понята Вами и, если возможно, одобрена впоследствии, вот почему непременно хочу повернуть на Ваш суд характер моей деятельности. Итак, слушайте. – По своей внутренней склонности к созерцанию, по приобретенному размышлением убеждению о необойденности в каждом творении закона последовательности и даже медленности – я чужда всяких замыслов скороспелости и чужда оценки количественного в жизни, притом я робка, я скептична, не обольщаюсь относительно средств исполнения в том или другом – и вот, несмотря на все эти привешанные к ногам моим гири, я пускаюсь на дело без оглядки, на дело общественное, осмеливаюсь организовать без опыта, строить без денег и пр., я завлекаю за собой других людей и, жалея их глубоко, нарушаю их покой. Я мучусь, истрачиваю постоянно и ненормально свой запас внутренних сил, но силы возобновляются, охота растет, и даже годы не обуздывают меня. – Но что же в итоге? Есть ли программа в моей деятельности? Могу ли дать себе отчет в достигаемом? Какие плоды этих усилий? Удовлетворяюсь ли ими? – Скажу просто: не знаю, или даже хуже: не верю… С точки зрения критического ума, мне кажется, результаты не выдерживают критики; всё шатко, не потому что я или другие легкомысленно работали в этом деле, но потому что наша подробность стоит на общей почве недоразумений и верхоглядства. Моя точка соприкосновения к жизни мне дала познать всю запутанность людских отношений и взрастила в сердце живую неудовлетворенность, которую задевает каждый частный случай, каждая скорбь, и свою деятельность могу назвать только своим участием, переходящим из слова в дело. Стараюсь группировать это участие вокруг одного дела, чтобы привалить к нему, так сказать, побольше порядка, связать свои усилия с усилиями других, вот и всё – если я расширяю свое дело вдруг как-то быстро, впутываясь в целую дебрю забот, – это только тогда, когда моя неудовлетворенность пересиливает инстинкт самосохранения и осторожности, которые я признаю в себе. Всё-таки страшно, но страшно не за обязательства, которыми опутываюсь, но из-за невольного сомнения: имела ли я право начать борьбу? рассчитала ли свои духовные средства? имею ли я надежду полагаться на помощь Божию? – И в этих сомнениях, повергающих меня к ногам Спасителя, я со слезами самоосуждения отрекаюсь от своих дел, приношу их в жертву Богу как свое детище, своего Исаака – и, успокоенная чистотою своих побуждений, я вновь возвращаюсь к делу с терпением.
Вот как действует искреннее христианство на человека робкого, неумелого – воздвигая его постоянно на борьбу и на служение общественное путем личного самоосуждения – а Градовский в № «Голоса» от 25 июня открещивается от плодов смирения, говорит, что никакое общественное совершенствование не может быть достигнуто [только] чрез улучшение личных качеств людей, его составляющих. Что значит его «только»? Зачем же он не допускает общественного совершенствования как прямое, ожидаемое следствие от улучшения всех его единиц? А потому, мне кажется, что он христианство понимает в ограниченном смысле, в значении каких-то церковных обычаев, потому что он сам не окунулся в Церковь живую, а потому последнее слово его «гражданственность», тогда как гражданственность есть только одна форма развития человечности, которая дает свой лучший цвет, когда люди, составляющие эти гражданские единицы, будут проникнуты животворным духом любви и смирения. Да, того и другого вместе, а слепые вожди превозносят одну только любовь, потому что в наше время понятие о любви уже предвкушено, оно есть тот волшебный талисман, которым похваляются все, который оспаривают друг у друга, но чей смысл не разгадан состязателями, потому что они исключили из нее смирение, отбросив, так сказать, плоть и кости, чем поразили любовь бесплодностью. Стыдно им кажется смирение. Стыдно быть христианами! Они представляют себе смирение чем-то вроде бессилия, дряблости, стоячей воды! – а оно-то есть тот первый шаг искренности, который ведет к спокойствию, к вере и к силе. А как пойдешь на борьбу сознательно без веры или без самонадеянности по крайней мере. Только разница в том, что самонадеянности долго не хватит, нет у ней опоры в терпении, разве злобу взять в союзницы.
Увлеклась я в сторону от своей интимной повести по поводу этой газеты, которая раздражила меня и о которой я хотела с Вами поговорить. Но это не мое дело, а Ваше. – Простите, если я уклонилась от простоты, в которой мне должно оставаться, и если удалось мне вызвать Ваше сочувствие, позвольте прибегать к Вам на почве действительности, когда я буду падать духом. <…>
В. Буренин
Литературные очерки
(«Новое время». 4 июля)
<…> перейдем прямо к статье редакции «Вестника <Европы>». Статья, по обыкновению всех «руководящих» статей почтенного журнала, преисполнена претензий на либеральную серьезность и наставительность. Почтенная редакция как будто хочет сказать: это хорошо, что мы отпраздновали открытие памятника Пушкину с подобающей честью и необыкновенным дружным одушевлением; но все-таки не надобно забывать, что праздник – праздником, поэт – поэтом, а либерализм превыше всего: без либерализма несть спасения, а с ним всё приложится. Я ужасно люблю эту ноту в редакционных статьях «Вестника Европы»: что бы ни происходило в этом лучшем из миров перед очами редакции – она ничего другого, кроме либерализма своего, не извлечет из происходящего. Я думаю даже, если бы гг. Пыпину и Стасюлевичу привелось дожить до страшного суда, привелось воочию узреть, как будут отделять грешников от праведников, привелось, наконец, самим, по распоряжению небес, шествовать ошуюю в числе прочих несчастных, «уготованных дьяволу и аггелам его», – я думаю, и тут, в этот момент, гг. Стасюлевич и Пыпин заботились бы только о том, выразилось ли нечто либеральное в этом событии, несмотря на то, что с окончанием мира, кажется, и либерализм уже должен упраздниться. При такой особенности редакции «Вестника» нечего удивляться тому, например, что ей не понравилась на пушкинском празднике речь Ф. М. Достоевского. Страстное увлечение этой речью, по толкованиям редакции, произошло от двух причин. Во-первых, оттого, что в пушкинском празднике почти отсутствовало «вмешательство исторической критики»; во‑вторых, оттого, «что несколько дней, проведенных в непрекращавшемся ряде сильных впечатлений, сообщили аудитории г. Достоевского почти нервическое возбуждение». «Вмешательство» исторической критики, по словам редакции, было необходимо, так сказать, в смысле некоторой моральной полиции для удержания в должном либеральном благоприличии сердец и умов слушателей г. Достоевского, для успокоения нервности слушателей, благодаря которой они не оказали либеральной выдержки и увлеклись чуть ли не в сторону славянофильства. Редакция слегка журит за это увлечение и слушателей, и еще более журит самого оратора. В содержании речи, видите, «не было особенно нового; такие мысли высказывались издавна в славянофильской школе, и г. Достоевский только применил их к Пушкину, сделав его поэзию предвещанием». Гм, да, конечно, только применил к Пушкину, но в этом-то «только» и суть дела. Определить и уяснить национальную идею на основании творчества национального гения – это такое «только», которое могло изойти только от глубокого и великого таланта. Г. Пыпин, например, такими «только» не проштрафился никогда: он прилагал к Пушкину постоянно одни шаблонные мерки ходячей либеральной критики. Он в своей истории славянских литератур и в других статьях совсем не тонко намекал, что Пушкин был недалек в «идеях» даже сравнительно с либералами его времени, не говоря уж о временах г. Пыпина. Применение г. Достоевского очень не понравилось редакции «Вестника Европы», ибо ведь если раз признать, что русский народ может поравняться с другими народами и даже со временем стать их руководителем, то приходится не вестниками Европы быть, а вестниками России, то есть переменить знамя. А разве согласится г. Стасюлевич переменить свое знамя? О, ни за что, ни под каким видом! На его знамени написано крупными литерами: «Каждое первое число каждого месяца. Европейская умеренность, аккуратность и либерализм. А там хоть трава не расти». Как же ему переменить знамя с таким спокойным и удобным девизом? И вот, верный своему знамени и своему девизу, он «мнением полагает», что «тема г. Достоевского о будущем или даже настоящем первенстве русского народа над всеми остальными имеет уже тот недостаток, что представляет не новый пример национального самопрославления». Г. Стасюлевич указывает на немцев, англичан, французов, даже китайцев: все сии народы, говорит он, мнят, что они первые в мире. Приведя эти примеры, г. Стасюлевич заявляет: «по совести думаем, что такая постановка национального патриотизма по крайней мере излишня. Уж одно количество примеров присвоения себе первенства показывает, что эта постановка сомнительна: ясно, что все народы, кроме одного, должны заблуждаться, и кто же измерил все данные, которые доказали бы, что народ не заблуждающийся – именно мы?» Пусть это совестное мнение г. Стасюлевича имеет некоторое основание; но на него тоже не менее основательно можно возразить вот что: если у других народов существует подобное заблуждение, то почему бы русский народ не должен иметь это благородное заблуждение? Ни французам, ни немцам, ни англичанам вера в свое первенство вреда не принесла, а скорей даже пользу. Авось ли и нам эта вера не будет бесполезной, хоть в качестве «нас возвышающего обмана», говоря словами Пушкина. Во всяком случае эта вера будет полезней того самоунижения, к которому так склонны наши европейничающие либералы и которое один из русских талантливых критиков окрестил именем «морального лакейства». Пословица говорит: «плох тот солдат, который не думает, что он будет генералом». И про народ можно сказать то же самое: плох народ, не имеющий сознания, что он призван на самостоятельную и, быть может, даже первенствующую роль в развитии человечества. Наконец, оставив в стороне всякие резонные возражения против нашего грядущего первенства, как и за него, отчего не позволить некоторого увлечения в счастливую минуту общественно-литературного торжества? Что тут такого ужасного? Нет, как можно, помилуйте: с либеральной точки зрения такие благородные увлечения вредны, и для укрощения их тоже необходимо «вмешательство» либерально-доктринерской полиции. И вот либерально-доктринерская полиция спешит со своим вмешательством: она твердо заявляет, что считает «даже вредным (кому?) эти толки о наших фантастических совершенствах, когда действительность ежечасно напоминает о гораздо более скромных, весьма существенных, но далеко не удовлетворительных потребностях русской жизни, и национальной, и внутренне-общественной. К сожалению, мы гораздо больше податливы на улещиванья подобного рода, чем на согласный труд для важнейших потребностей общества и литературы, на правдивое, нелицемерное суждение о нашем настоящем, чем даже просто на спокойный, добросовестный разбор наших теоретических разногласий. Мы считаем вредными эти тенденциозные ссылки на “народ”, которого мы не знаем, который нам становится почти невозможно изучать, – народ, без сомнения, богато одаренный, сохраняющий много прекрасных нравственных свойств патриархального быта, но народ – лишенный образования, экономически – нуждающийся, религиозно – разделенный расколом, общественно – слабо представленный». О, либерально-доктринерская полиция – как она умеет либерально упрекать других в фальшивости, в неподатливости «на добросовестный разбор наших теоретических несогласий» и как сама фальшивит и недобросовестно опровергает других! Ведь г. Достоевский свои выводы о нашей всечеловечности основал вовсе не на ссылке на патриархальный народ, а на ссылке на нашего национального поэта, который даже по признанию «западника» Тургенева отразил в себе все лучшие свойства этого народа. Это во‑первых. Во-вторых, почему это «нам становится почти невозможно изучать народ?». Разве потому, что одни из наших изучателей подходят к нему с предвзятым намерением прежде его поучить и иногда даже невероятным глупостям? Разве потому, что другие из изучателей прилагают к нашему народу европейские мерки из своих кабинетов и редакций, не желая заглянуть в его быт и его жизнь. Если поэтому, то почтенная редакция права, говоря о невозможности изучения народа в данный момент. Но если она имеет в виду какие-нибудь иные причины, то, кажется, такие «невозможности» приплетаются ею ради либерального экивока: при добросовестном и честном отношении к народу его изучение возможно так же и теперь, как прежде было возможно. А что такое изучение настоятельно необходимо, об этом и говорить нечего. И одному только надо удивляться: как наши формальные либералы не поймут того, что возбуждением любви к народу, возвеличением его значения и назначения общество, так сказать, подталкивается на изучение этого неведомого народа. Кажется, слово г. Достоевского, сказанное в торжественную минуту с глубоким убеждением и силой, и было именно подвигом такого возбуждения в обществе интереса к народу. Но вот подите же, для формального либерализма такие одушевленные слова кажутся вредной фальшью, требующей «вмешательства» доктринерской полиции. «Скучно жить на свете, господа»! – невольно воскликнешь с Гоголем, когда пораздумаешь о том, как у нас всё перепуталось и затемнилось в сфере общественной мысли и общественного служения; как в нашу журналистику въелись формальные тенденции, мешающие познавать своих и ставящие на первом плане только одно: мундирный либерализм. Вот уже лет пятнадцать или двадцать только «по выпушкам и петличкам» мундиров в нашей журналистике одобряется только мнимо-либеральная рутина, только
Посредственность одна
Нам по плечу и не страшна.
А всякое высокоталантливое, живое, честное и – главное – свое, самобытное слово признается вредным, неуместным, играющим будто бы в руку темным силам. Когда же будет конец этой лживой журнальной игре, маленький, характерный эпизодик которой прорвался даже в самый разгар пушкинского торжества известной гнусной выходкой «Голоса» против г. Каткова. Этой выходки при всем своем формальном либерализме и при всем своем соперничестве с г. Катковым не одобряет даже почтенная редакция «Вестника Европы», справедливо замечая, что «высокое настроение минуты не внушило некоторым из наших органов – не скажем духа примирения, о котором немало в эти дни говорилось, но и простой правдивости в обращении с фактами». Вот что правда, то правда. Только зачем же, осуждая других, либеральная редакция и сама идет по кривому пути, всеми парами натуживаясь выставить «вред» того, что в пушкинском празднике было именно полезнейшим элементом – вред увлечения идеею национальности. Ведь это тоже в своем роде обращение с фактами не особенно правдивое. <…>
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?