Текст книги "Сполошный колокол"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Побег
В доме Емельянова жизнь шла мышиная. Ни звона заморских бокалов, ни рыка Федора, ни шлепков тяжелой на руку жены Афросиньи.
Домочадцы, таясь за занавесками, торчали возле окон: ждали.
Когда ждут, дожидаются.
Из кривой улочки выскочили решительные люди, и столь же решительно Федор Емельянов запахнул шубу и, позабыв про ларец, побежал темной лестницей черным ходом во двор. Там стояли две лучшие лошади, заложенные в легкие саночки.
Ворота заднего двора распахнулись, лошади, вспугнутые ударом кнута, понесли.
Дом еще не успели окружить, но ехать улицей было опасно. Федор гнал лошадь переулками. Он рассчитывал выскочить к воротам, бросить караульщикам куш, а за городом – ищи ветра в поле.
У Петровских ворот побежали к нему со всех сторон. Кричат, у кого оружие – на изготовку берут. Осадил Федор лошадей, развернул – и в первую же улочку, что легла перед конями. Кого-то прыткого оглоблей сшиб.
Один в санки прыгнул, как волк. Кулаком его наотмашь!
Пальнули – пронесло. Да какой-то негодник выскочил из ворот с вилами – и лошади в бок. Вгорячах понесла в конец улицы, а свернул в переулок – тут она, голубушка, и рухнула. Выпрячь бы – времени нет, да и как на лошадях во Пскове скрыться? Сбросил шубу – и бежать.
Донат после удивительного завтрака с Пани спешил к воеводскому дому. Собакин помнил, что толпу с его крыльца прогнал молодой стрелец. Он велел узнать его имя, и теперь Донат нес караульную службу в покоях Никифора Сергеевича. Донат переулками сокращал путь. И вдруг лицом к лицу – Федор Емельянов. Красный, едва дышит. Увидел Доната, встал как вкопанный. А по соседней улице шум катится – погоня.
Донат – к забору, согнулся.
Дядюшка все понял. Залез племяннику на спину – тому не привыкать – и кулем перевалился через забор.
Тут и толпа появилась. Подбежали к Донату:
– Не видел Емельянова?
– Емельянова не видал, а какой-то мужик вон в тот проулок пошел.
Ринулась толпа, куда ей указано было, а Донат шапку снял, пот со лба вытер.
Идет, головой сам на себя качает: что значит кровь родная!
И вдруг сердце так и остановилось: Федор бежал из дома. А ведь в этом проклятом доме мать и сестры.
Все было открыто, распахнуто, сдвинуто с места и перевернуто. Емельянова не нашли. Прошка Коза подступил к Федоровой жене Афросинье:
– Или отдавай государево письмо, или дом разграбим!
Письмо – бумага, дом – нажить надо. Невдомек купчихе, что бумага из августейших рук в руки тоже дело непроживное. То, что в сундуках, купить можно, а вот царское доверие не купишь. Тут не деньги нужны и не деньжищи, а чтоб серебро, как зерно, на мешки считалось.
Отперла Афросинья заветный ларец и отдала царское письмо Прошке:
– Исполняй договор! Уводи своих людей.
Прошка туда-сюда, но где там! Людишки как горох по дому рассыпались. Видит Афросинья – дело плохо. Взяла ключи, спустилась вниз и отперла один из погребов.
– Это – ваше, все остальное – мое. Пейте и убирайтесь!
Глянули людишки в погреб, а там бочки с вином.
– Эге-ге-э-эй!
Полезла братва.
Тут как раз Донат прибежал.
Мимо толпы, по лестнице наверх, на женскую половину. А там визг. Ворвался Донат в комнату, глядит – Агриппина с младшими сестрами Мирона чем попало лупят: тепа тепой, а тоже не промах – под шумок целоваться к девицам прибежал. Схватил Донат брата своего двоюродного за шиворот, выбросил за дверь, хотел по лестнице спустить, а тут сама хозяйка, Афросинья.
Поглядела на Доната, на встрепанных девиц, поняла, в чем дело, и за ухо сыночка взяла:
– В чулан тебя на хлеб-воду запру!
Крепка Афросинья, перед таким нашествием не дрогнула. А все ж лица на ней нет. Жалко стало тетушку. Опять же мать с сестрами под ее крышей живут. Подошел к хозяйке Донат, шепнул:
– Федор твой жив. Сам помог ему от толпы спрятаться.
Быстро глянула хозяйка на Доната, быстрым крестом его перекрестила:
– Слава Богу! Будь и ты здрав!
Ну, а тут уж наконец сестрицы Доната облепили. Кому беда, а кому радость. Повели его к матушке. Все разом говорят, все тискают. Улыбается Донат, а слезы сами из глаз текут.
Вдруг загудела на дворе толпа и смолкла. Выглянул Донат в окно – уходят псковичи. Прошка Коза со своими стрельцами позади, отставших подгоняет.
– Пора мне! – сказал Донат. – Я и так уже на службу опоздал, как бы не хватились меня. К воеводе в доверие вошел.
Поглядел на Варю, на Агриппину, достал из-за пояса пистолет и отдал Агриппине:
– Кто сунется – не жалей!
Мать руками замахала, а сестричка в пистолет вцепилась. Брата в щеку чмокнула.
– Мой! – В платье обширном подарочек спрятала.
Помчался Донат сломя голову на службу.
Новые правители
А возле Съезжей избы вот что творилось. Псковичи вскрыли ларец с казной, какую Нумменс вез своей королеве, и при нем пересчитывали деньги. Считал всегородний староста Иван Подрез с площадным подьячим Томилой Слепым, а все стояли вокруг и следили за счетчиками.
Другой всегородний староста, Семен Меньшиков, от опасного сего предприятия отстранился. Был он против того, чтобы казну трогать. Просил псковичей отпустить Логина Нумменса с миром. И за те слова псковичи не только закричали на Семена, но и замахнулись.
Деньги пересчитали, казну – в ларец. Ларец запечатали. Приставили к нему московских стрельцов, а к стрельцам – своих стрельцов, с Максимом Ягой, и отправили казну за три версты от Пскова, на подворье Снетогорского монастыря.
После этого торжественного действа подступили к Нумменсу. Привезли его к Всегородней избе, поставили на дщан и велели раздеться донага.
– Я королевский посол! – закричал в бешенстве Нумменс. – Неужели вы посмеете обесчестить меня перед всеми?
– Мы тебя не бесчестим! – возразили ему. – Мы тебя хотим всем миром осмотреть: не спрятано ли на тебе тайной грамотки. Смотреть же тебя в избе не больно складно: сплетни пойдут. Один скажет одно, другой другое. А тут – на глазах у всех. Да и ты не стыдись. Мы ведь не ради сраму твоего растелешим тебя – ради дела.
– Я лучше умру! – закричал Нумменс.
Но Иван Подрез, по совету подьячего Томилы, кликнул палачей. И они явились. В красных рубахах, с кнутами.
Заплакал Нумменс: лучше уж раздеться, чем быть позорно битым. Сбросил платье.
Каждую вещь псковичи прощупали, все бумаги забрали, велели Нумменсу одеться и повезли его туда же, где казна хранилась, на Снетогорское подворье. Сторожей ему миром выбрали: пять попов, пять посадских людей и двадцать стрельцов.
Кто знает, может, и получил бы Донат от воеводы наказание жестокое и справедливое – служба есть служба, – да в стрелецких приказах разброд, никого не сыщешь. Сам воевода бросился верных людей собирать. Вспомнил и о Донате.
– Где Донат-стрелец?
А Донат в дверях:
– Тут я! – И дух никак перевести не может.
– Седлать коней! Едем бунтовщиков усмирять!
Донат – руку на саблю и приказ ринулся выполнять, а воевода его попридержал:
– Рядом со мной будешь скакать, по левую руку!
Донат поклонился: вместо наказания – такая честь!
К Всегородней избе прибежал Прошка Коза со своими стрельцами, принес тайное письмо государя к Федору Емельянову.
Прочитали письмо на всю площадь, а толпа все одно – услыхала то, что хотела слышать. Письмо заканчивалось словами: «А сего бы нашего указа никто у вас не ведал!»
– Ага! – заорали псковичи. – Государю про грамоту не ведомо! Бояре грамоту писали.
Прыткие побежали к Рыбницким воротам, в сполошный колокол колотить. Кто домой шел – назад, кто дома сидел – из дому выскочил. Тут с полсотней стрельцов прискакал на площадь воевода. Закричал:
– Как вы посмели захватить государеву казну? Или вам царская опала не страшна? Или, быть может, вам царево слово не указ? А коли так, то и Слово Божие обернется к вам немотою!
Томила Слепой воеводы не забоялся. Полез на дщан ответ держать.
– Не укоряй нас, Никифор Сергеевич! Не стращай. Мы верные дети нашему государю. Мы послушны его воле и воле Господа нашего. Но если казна послана из Москвы с государева ведома, то почему с нею ехали не городом, а по загородью?
– Казну вез подданный шведской королевы. А вы знаете, что иноземцам в крепости быть не велено!
– Одним велено, другим не велено? К Емельянову ты сам пускаешь немцев в дом, а государь, значит, пустить во Псков посла иноземного не может?
– Довольно препираться! – закричал воевода.
Донат, стоявший с ним рядом, положил руку па саблю, но воевода бросить свою полсотню на тысячи псковичей не решился. Безумное дело. Слез воевода с коня и пошел к дому архиепископа Макария.
Толпа и подавно взбесилась: воевода-гроза хвост поджал.
Коли царева воеводу погнали, нужно своего выбирать. Пока все вместе – воевода щенок, а как все разойдутся – тут он и покажет зубы: поодиночке похватает.
Выбирали псковичи начальников над собою спешно: кто больше на глазах крутился, того и выбирали: Томилу Слепого, Прошку Козу, ну, а к ним от каждого сословия честных людей. Посадские выкрикнули мясника Никиту Леванисова, портного Степанко и серебряников братьев Макаровых. Стрельцы – Никиту Сорокоума, Муху, голытьба – Демидку Воинова.
Ивана Подреза тоже оставили во Всегородней избе. Хватились Семена Меньшикова, а он сбежал. Кинулись к нему домой – нет. Нашелся человек, который видел, как Меньшиков спешил к Троицкому дому. Стало быть, под крылышко архиепископа, испугавшись смуты, схоронился Семен.
Погрозились рассерженные псковичи разорить дом изменника, но отложили это шумное дело – уморились за день.
Едва закончились выборы, как из собора в полном облачении, с иконою Святой Троицы, в сопровождении попов, дьяконов и монахов вышел к народу архиепископ Макарий.
– Уговаривать идут! – крикнул озорно Прошка Коза.
Погоня
Спала деревенька Лугишино, как замерзшая: ни скрипу, ни храпу, ни дымка, ни лучины. Завалило ее снегом по самые трубы. Ухарь-ямщик навеселе-то по крышам промчит – и не заметит, как на деревеньку наехал.
Зима – сон. Встряхнутся люди на Масленице – и до весны дремать.
Но в тот день, да какой день – при звездах еще, – пошло по Лугишину движение тайное. Прискакал на лошаденке мужик. Стукнулся в крайнюю избу, хозяина на разговор вызывал.
Хозяин оказался не трус. Сунул под шубу топор и вышел к незваному гостю.
– Сергушкин я, из деревни Завелья, – назвался хозяину мужик. – Не слыхал?
– Не слыхал.
– Ну, то не беда, беда, мил человек, в другом: бежал из Пскова злейший враг Федька Емельянов… Слыхал о таком?
– Как не слыхать! По его милости вот уж, никак, две недели хлеб по воскресеньям едим, а в другие дни вприглядку.
– Не заметил, часом, к вам в Лугишино никто не приезжал?
– А вить приезжал! У Пашки на другом конце на постое.
Тут мужик, забывшись, хлопнул себя по лбу. Топор и выпал – срамота.
А Сергушкин на топор поглядел и сказал дружески:
– Бери-ка его! Зови надежных мужиков – и пошли к Пашке.
Нырнул хозяин в избу одеваться. Пока мужиков будили, пока то, пока се: глаза-то каждый продерет, потянется, покряхтит, пока дойдет, о чем речь, – можно город выстроить.
И опустел Пашкин дом.
Везло Федору – сначала племянник от бунтовщиков спас. Потом архиепископ в келье у себя спрятал. Потом дворянин Михаил Туров, обманув стрельцов, под копешкой сена вывез купца из буйного Пскова в Лугишино.
Теперь их пути расходились. Туров с тремя людьми возвращался во Псков, а Емельянова повез Пашка в Никандрову пустынь. В монастыре собирался купец пересидеть лихое время.
У Пашки лошадь была хорошая, кормленая, да за ночь дорогу перемело, лошадка сначала бежала, потом трусила, а потом и шагом пошла.
Емельянов, утонув в огромном грубом тулупе, думал о пережитом. Вот и царь с тобой заодно. Город – как мякиш в кулаке: чего хочешь из него лепи. И на тебе – чужой тулуп на плечах, чужая лошадь везет. Кто знает, как там во Пскове? Может, ни дома уже нет, ни жены, ни семьи.
– Не посмеют! – сказал вслух.
Пашка обернулся:
– Чего?
– О своем думаю.
– А! – сказал Пашка и стал глядеть куда-то вдаль поверх Федоровой головы.
– Чего углядел?
– Да ничего, – ответил Пашка, повернулся к лошади и вдруг стегнул ее кнутом: – Н-но-о-о!
Лошадка присела, рванула и, пробежав саженей с полсотни, сникла и поплелась нога за ногу.
– Н-но! – заорал Пашка и опять оглянулся. Стал поворачиваться в своем тулупе и Федор. Пашка сказал ему:
– Гонятся будто бы. Сердце ноет: не за нами ли?
«О богатствах думаю, а тут впору о животе молить Бога!» – сказал себе Федор, глядя, как стремительно надвигаются четверо конных.
– Останови лошадь! – приказал Федор Пашке.
Дураков дразнить – жизни можно лишиться, с умным – договоришься, только до умного дожить надо.
Подскакали крестьяне. Иван Сергушкин спрыгнул с лошади, подошел к саням, кнутовищем откинул с лица Федора огромный ворот тулупа.
– Емельянов, никак?
– Емельянов.
– С нами поедешь…
– Заворачивай, Пашка, лошадей, – приказал Федор своему вознице.
Один из крестьян подъехал к Пашке и дважды перепоясал его по горбу кнутом.
– В холопы нанялся? Он всю Псковскую землю без хлеба оставил, а ты его спасаешь.
– Не его спасаю – человека от расправы.
– Ишь ты, человека нашел! Гляди, Пашка, петуха красного в гости дождешься.
– За человека и пострадать можно! – не унимался Пашка.
– Тебе сказали – поворачивай! – раздраженно крикнул Федор, боясь, как бы возница не рассердил крестьян. Поле чистое, прикончат, и делу конец.
– Ты его спасаешь, а он кричит еще! – сказал крестьянин и сплюнул на тулуп Федору.
Тот и бровью не повел: не то терпели.
Двое крестьян ехали впереди, двое сзади. Емельянов сел вполоборота, приглядывался к своим захватчикам. Посмотрел, посмотрел и спрятал нос в тулуп: этим взятку лучше не предлагать. Надругаются.
Поле кончилось, поехали лесом. Впереди показалась развилка дорог. На развилке стояло четверо всадников.
«Вот как дело поставлено у них, – подумал с тревогой Емельянов. – На всех дорогах караулы. Видно, большая беда грянула на Псков».
И вдруг цепкие глаза Федора разглядели в одном из всадников Мишку Турова.
«Как он здесь очутился?» Федор, забыв осторожность, вскочил, замахал руками:
– Туров! Михаил! Спасай!
Всадники встрепенулись, сверкнули сабли.
Крестьяне, настегивая кнутами лошадей, поскакали прочь. Через мгновение Федор обнимал своего спасителя. Плакал от радости.
– Господь спас! Схватили и повезли. Во Псков, видать.
– А я-то клял все на свете, – сокрушался Туров, – потеряли дорогу, бродили. А это сам Господь Бог нашим путем руководил.
Помолились. Развернулись. Поехали. Решил Туров не оставлять Емельянова до самой пустыни. И хорошо решил. Десяти верст не проехали – выскочила на них дюжина верховых мужиков с косами.
Туров приказал своим людям спешиться и дал залп. Четыре пистолета – сила не ахти какая, но для человека, к войне непривычного, и того довольно. Подхватили крестьяне раненого товарища и отступили.
Заговор Ордина-Нащокина
Ночью Пани разбудила Доната:
– Рыцарь, мне нужна твоя служба!
Донат вскочил с постели. Находившись за день, он уснул в одежде.
– Я готов!
Пани заглянула ему в глаза и вдруг обвила руками, поцеловала. У Доната так сильно закружилась голова, что он сел на кровать. Смешливая Пани на этот раз не рассмеялась. Она прижала к его горящим щекам холодные как лед ладони и, склонившись к нему, сказала очень просто и жалобно:
– Нужно десяти людям отнести письма. Но ради Бога, будь осторожен. Во Пскове так теперь страшно!
Донат хотел было схватить Пани на руки, но не посмел.
– Где письма? Я иду!
Он так весело и громко затопал сапожищами, что Пани испугалась:
– Письма надо передать тайно, чтоб никто не видел тебя у тех людей.
– Я обману всех дьяволов, Пани! Где письма? Куда идти?
Всю ночь Донат, крадучись, пробирался от одного нужного человека к другому. Город спал чутко. Перепуганные обыватели возле кроватей держали топоры.
Донат был ловок. Под утро он вернулся домой. Пани ждала его.
Днем третьего марта в десяти верстах от Пскова, в деревеньке Ордина-Нащокина, в доме его, собрались дворяне и влиятельные посадские люди, у коих Донат побывал с письмами ночью.
– Пора нам, умным людям, – сказал Ордин-Нащокин, – подумать о себе и о тех, кто в разгуле и смуте голову потерял. Если мы любим свой город, как свой дом, пора нам взяться за дело, пока злые, безответные люди не погубили город. Нужно спешно послать в Москву челобитную и челобитчиков и в той челобитной заверить нашего милостивого царя, что все люди псковские, бывшие в воровстве[12]12
Воровать – слово имело другое значение, вор был иноземным захватчиком или политическим преступником.
[Закрыть], ныне от всякого дурна отстали и живут смирно, блюдя христианский закон. Если мы промедлим, Томилка Слепой со своей буйной братией такую беду навлечет на город, о которой и подумать страшно.
Собравшиеся согласились с Ординым-Нащокиным и просили его посоветовать, что же им делать, дабы отвлечь псковичей от дурна.
– В сотни[13]13
Сотня – городская административная единица, сохранившаяся во Пскове в XVII веке. Сотни группировались вокруг приходских церквей и носили производственный характер. Например, в Мокролужской сотне из 22 соседей семеро были кузнецами.
[Закрыть] нужно идти, – сказал Ордин-Нащокин, – найти по три-четыре смирных человека, и пусть они обойдут дворы, каждый в своем сте, уговаривая мелких людей отстать от воровства. Отойдут мелкие люди от вора Томилки, тогда возьмем его голыми руками.
– А людей этих, уговорщиков, – подал мысль Ульян Фадеев, тайный человек Афанасия Лаврентьевича, – нужно выбрать всей сотней. Тогда их слово будет крепким.
– Ну, если вы сумеете в сотнях выборы провести – цены вам нет. Хорошая у тебя голова, Ульян. Давайте сейчас обговорим челобитную, под которой должен подписаться весь Псков, а повезешь ее к царю ты, Ульян. – И ко всем обратился: – Подбивайте своих людей, чтоб на сходе Ульяна кричали. Он не подведет.
И заговорщики принялись составлять челобитную.
Афанасий Лаврентьевич за эти тяжелые дни помолодел. Наконец-то он опять нужен государству! Тонкое дело вершил верный слуга московского царя. У восстания еще крылья не отросли, а ему жилочки уже норовили подрезать.
К вечеру того же дня в псковских сотнях были выборы. По два человека от каждого чина пошли по домам с уговорами. Люди уговорщиков слушали с надеждой: слишком большой шум получился в городе, жить стало страшно. Как оно теперь аукнется? У царя на расправу рука легкая.
Но не во всяком доме уговорщиков встречали поклоном, провожали по чести. Евдокия, дочь умершего товарища Прошки Козы, вышла к ним с топором:
– Чтоб вам и вашему царю пилось и елось, как нам! Чтоб вам и вашему царю ни дна ни покрышки. Пошли вон со двора! – И топор так занесла над головой, словно здоровенный пень расколоть собиралась.
Отшатнулись уговорщики и бежали.
Ульян Фадеев тоже был выбран уговаривать. Попал он в дом хлебника Гаврилы Демидова. Гаврила пек знаменитые хлебы, жил он с матерью, недостатка ни в чем не знал.
Усадил он Ульяна за стол, чарочкой угостил.
– Ну, а теперь сказывай, зачем пришел. Послушаю.
Слушал, не перебивая. Потом встал, шубу надел, шапку, рукавицы:
– Пошли.
– Куда? – испугался Ульян.
– К моим дружкам, к хлебникам. Там сообща мы и решим, чьей стороны держаться.
Обошли они всех хлебников посада и гурьбой вернулись в дом Гаврилы: у него ни бабы, ни детишек, просторно и спокойно.
И вот стоял перед ними Ульян Фадеев, чтобы сказ свой сказать. Страха как не бывало. Свои сидели перед ним: мужи серьезные, работящие, сытые. Ладные ребята, один к одному. Все высокие, что тебе сосновый бор, а широки и кряжисты, как роща дубовая. Такой сядет на коня – и у коня ноги подломятся.
Сказал хлебникам Ульян Фадеев то, что решено было ночью в деревеньке Ордина-Нащокина. Задумались. А потом и заговорили:
– Чего там? Хорошего в том мало: немца по городу волочили, все от дела отстали, из дома в одиночку носа теперь не кажи – ограбят или вовсе прибьют… Повиниться нужно царю, пока не осерчал.
Дошла очередь Гавриле Демидову говорить:
– Все, что вы сказали, истинная правда. Да и гоже ли нам, хлебникам, бунтовать? Наше ремесло мирное.
– Верно! – сказали хлебники.
– А коли верно, так слушайте дальше. Перед нашим ремеслом все люди равны, как равны они перед Богом. Не заношусь, правду говорю. Наше дело Господу угодно: хлебушек и воевода ест, и Томилка Слепой, Федька Емельянов, и самый распоследний нищий. Наше дело – напечь столько хлеба, чтоб на всех хватило.
– Чуем, куда клонишь, – сказали хлебники. – Тяжелые ныне времена. Ныне хлеб во Пскове не каждый ест.
– Не каждый, – строго сказал Гаврила.
И все вдруг заволновались:
– Раньше хлеб в продажу шел с пылу-жару… Горяченький-то он вкусен!.. Вкуснее не бывает… А теперь и печем меньше, а все одно плохо берут. Чешутся, чешутся, прежде чем денежку достать!.. Раньше за те деньги, что каравай стоит, пуд муки можно было купить!.. А Федька Емельянов сколько подвод сыпанул в Завеличье, в немецкие амбары… Скоро хлебушек – тю-тю! – за рубеж уплывет.
– А мы с вами с сумой пойдем, – сказал Гаврила.
– Ведь и правда! – озадачились хлебники. – Работы нам не будет. Еще и сами насидимся без куска.
– Ты все понял? – повернулся Гаврила к Ульяну.
Ульян промолчал. Обвели его вокруг пальца. Свои-то свои ребята, а сделают они так, как скажет Гаврила. И Гаврила сказал:
– Нам бегать-кричать на площади недосуг. Нам нужно хлебы печь, чтоб людей кормить. Но в ножки царю с повинной Пскову падать не к лицу. Не мы смуту затеяли. Произошла смута из-за Федькиного лихоманства. Пишите челобитье, просите в нем царевой милости, но и царева суда: пусть он Федьку урезонит и пусть хлеб псковский оставит во Пскове.
– Верно! – сказали единым дыхом хлебники. – Под твоей челобитной, Ульян, мы подписываться не будем. Поди-ка ты с ней к новым стрельцам, у которых не только хлеб отняли, но и жалованье денежное урезали, – они и твою челобитную, и тебя-то самого на части разорвут.
– Бог с вами, горожане! – воскликнул Ульян. – Я, что ли, челобитье составлял? Меня выбрали в сте говорить то, что написано…
– Кем написано? Небось сам Федька Емельянов со своими толстобрюхими купчишками составил грамотку? – осердился Гаврила.
– Я человек маленький, – ответил Ульян, – кто писал грамоту, не знаю… А коли вы меня спросите, как я сам про дело это думаю, скажу.
– Ну, скажи! – подбодрили его хлебники.
Сдвинул брови Ульян, желваками поиграл:
– Думаю так. Коли начали дело, отступаться стыдно. Верно Гаврила говорит: не мы смуту затевали, не мы кусок изо рта у кого-то выхватили, у нас его отнимают. Стоять нам надо едино.
– Чего ж тогда с челобитьем по домам ходить? – Гаврила глядел с прищуром.
Ульян в грудь себя ладонью хлопнул:
– Коли бы доверили, я с этой челобитной сам бы поехал, чтоб вручить ее в руки государя. На бояр ныне плоха надежда. Вся беда от них. Государь своих людишек, нас, псковичей, верю, не оставил бы в сиротстве.
– Ох, высоко до царя! – Гаврила головой покачал. – Ну, а если в тебе совесть есть, если ты хочешь меньшим людям добра – на меньших-то не только Псков, все царство Русское стоит, – иди с уговорщиками к Томиле. Под той челобитной, которую тот напишет, мы руку приложить рады.
– Дело говоришь! – изо всех сил обрадовался Ульян: деваться ему было некуда.
– Мне тесто месить, – сказал Гаврила, – а кто уже успел в работе, тот с тобой пойдет, к Томиле-то.
«Теперь не увильнуть», – подумал Ульян с тоской, а вслух все веселился:
– Пошли, горожане, к Томиле! Скопом! На миру и смерть красна.
А все ж не напрасно ходили по дворам уговорщики. Потише стало в городе. Грамотеи перьями скрипели – сочиняли челобитные. С челобитными шли во Всегороднюю избу, требовали немедля гонца в Москву слать. Из Всегородней избы челобитные отнесли на чердак к Томиле. Томила челобитные прочитал и рассердился:
– Всяк себя выгораживает, всяк о своей правде кричит: мельники, серебряники, кузнецы… Ныне – вбейте себе в головы – нет посадов, нет дворян и мещан, нищих и монахов. Ныне есть город Псков! Есть одна правда, правда о беде города Пскова. И про ту правду мы и должны рассказать нашему государю.
– Ты уж постарайся! – просили псковичи Томилу. – Чего тебе принести – вина, меду, пива?
– Квасу! – потребовал Томила. – А сами, чтоб не тянуть время, ступайте выбирать достойных людей, кто отвезет челобитную в Москву.
Псков успокаивался, а в деревнях псковских смута только-только начиналась.
Ночью четвертого марта видел Афанасий Лаврентьевич зарево в двух соседних деревнях: крестьяне жгли усадьбы помещиков. Никто им не мешал. Псковский воевода Никифор Сергеевич Собакин потерял власть.
Глядя на пожары, сказал себе Афанасий Лаврентьевич странные слова:
– А не моя ли заря занимается в зареве этом?
Ушел с улицы домой.
Не снимая шубы, сел на высокий стул, сдавил виски ладонями – заставлял себя думать. А вместо думы бешено колотилось сердце.
Единственная возможность предстать пред светлые царские очи – это броситься теперь в Москву и толково рассказать о случившемся. Дать верный совет, если спросят. Опасное дело – не с радостью явишься, но, если удастся показать себя, государь тебя не забудет.
Опять вышел на улицу. Огонь полыхал.
«Нечего больше ждать, – сказал себе. – Сегодня соседи горят, а завтра, глядишь…»
И невольно окинул взглядом свой дом.
Всю ночь не спал. Ждал вестей из Пскова. Приехал к нему пан Гулыга.
– Был в Польше? – спросил Афанасий Лаврентьевич.
– Был. Купил и бисеру, и лент.
– Поговорить бы нам с тобою надо… Ну, да сначала о деле. С чем послан?
– Пани велела передать: челобитную составляет Томила Слепой. Ульяна выкликать, чтоб он это челобитье в Москву вез, неразумно. Ульян во Пскове пригодится. Его заводчики бунта за своего приняли. Он теперь с ними думает.
– Хорошо! – обрадовался Ордин-Нащокин.
– Пани велела также передать, что воевода Собакин послал в Москву гонца.
Афанасий Лаврентьевич так и подскочил. Выбежал из комнаты:
– Лошадей!
Вернулся к пану Гулыге. Достал из ларчика мешочек с деньгами.
– За службу! – пронзительно посмотрел пану в глаза. – Это задаток!
Пан Гулыга поклонился.
– Передай Пани: о заводчиках беспорядков нужно знать все! Нужно знать их всех и всё о них.
Пан Гулыга повторил слова Ордина-Нащокина.
– Будет исполнено.
– Прощай. Дай Бог вам удачи!
Проводил Гулыгу до дверей. Бросился к ларчику. Рассовал по карманам деньги. Не прощаясь, не приказывая, не наказывая, отмахнувшись от узелка с едой, накинул на парадную шубу тулуп, побежал на конюшню.
Конюх едва овса успел в санки бросить.
– Гони! Лошадей не жалеть!
Валдайские бугры, катившиеся волнами от Крестов до Твери, под вечер заголубели нежно, будто яички скворчиные.
Ордин-Нащокин знал: из яичка может вылупиться счастье. А потому, высовываясь из возка, заглядывал мимо ямского охотника, поверх дуги – вдаль. Леса, леса… Когда же городишко Валдай?
С горы – сердце мрет. Как в пропасть снежную: дна не видать. Ямщик лошадей держит. Дай слабинку – понесут. Кувырнешься – костей не соберешь. А на гору – как на небо. Ползком, ползком. Лошади не железные. Им отдых нужен.
Ордин-Нащокин покопался в тайном кармашке под полою шубы. Нащупал полуполтину.
– Охотник!
Обернулся:
– Что тебе, барин?
– Держи!
Не малые деньги. Торопится барин-то. Деньги ямщик взял. Гикнул, махнул по тройке кнутом. Рванули, вынесли на гору. А под гору – трусцой.
– Охотник!
– Что тебе, барин?
Ордин-Нащокин положил мужику рубль серебряный прямо на ладонь.
Ого, как барин спешит!
Ямщик отпустил вожжи: была не была.
Гривы вьются, лес впригибочку.
– Держись, барин! Авось не разобьемся!
Вот и Валдай. Огоньки уж затеплились в избах. Вышел смотритель. Глянул на крытых инеем лошадей, присвистнул, на охотника глаза вытаращил. Ордин-Нащокин к нему:
– Лошадей!
– Не могу, ваша милость! Свежие лошади гонцу от псковского воеводы к царю заложены.
Афанасий Лаврентьевич руку в потайной карман. Три рубля в руке!
– Держи!
Смотритель обомлел от щедрости: годовое жалованье.
– Шкуру спустят с меня! – И рукой махнул: – Езжай, господин хороший!
Помчались.
Сердце у Афанасия Лаврентьевича прыгало, как снегирь на ветке. Обошел гонца. Слава Богу, догнал и обошел. Ну, матушка-Москва, жди вестей от человека разумного, от самого Ордина-Нащокина. Охотник добрый попался, стелятся лошади. И никому невдомек, что мчит в Москву не захудалый дворянин, а мудрый правитель государства Российского. Будущий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.