Текст книги "Загадка старого клоуна"
Автор книги: Всеволод Нестайко
Жанр: Зарубежные детские книги, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Чак больше ничего не сказал, и какое-то время мы шли молча.
– Послушай, а ты «Графа Монте-Кристо» Дюма читал? – неожиданно повернулся он ко мне.
– Конечно!
Я действительно перечитал в прошлом году всего Дюма, который был в нашей сельской библиотеке, – и «Трёх мушкетёров», и «Виконта де Бражелона», и «Королеву Марго», и, конечно, «Графа Монте-Кристо». Мой дед Грицько ещё его в графа Монте-Кресло перекрестил. Хотя тоже прочёл с большим удовольствием. Дед Грицько читал после меня все книжки, которые я приносил из библиотеки.
– Ну, и как тебе? – спросил Чак.
– Во! – показал я большой палец.
– Ну, значит, тебе будет интересно посмотреть на этот дом, – Чак остановился у старинного дома с необычно высокими, удлинёнными, закругленными наверху окнами.
– А в чём дело? – спросил я.
– Это так называемая усадьба Ипсиланти. Здесь в 1807–1816 годах жил легендарный Константин Ипсиланти, боровшийся против турецкого гнёта в Молдове и Валахии (так называлась когда-то территория современной Румынии). После подавления турками восстания Ипсиланти поселился в Киеве. Здесь он умер, и похоронен был в Георгиевской церкви. Русский поэт Александр Пушкин восхищался его подвигом. А француз де Легард, посетив Киев, описал подвижническую жизнь Константина Ипсиланти в своих мемуарах. И Александр Дюма потом использовал эти сюжеты для романа «Граф Монте-Кристо». Следовательно, можно сказать, что граф Монте-Кристо отправился странствовать по свету из этого киевского дома. Номер 6. Видишь, он почти напротив станции метро «Арсенальная».
Я в изумлении смотрел на необычный дом. Сколько раз я проезжал мимо и не знал, что это за дом!
Вот здорово!
Ну и удивится мой дед Грицько, когда я расскажу ему об этом!
Граф Монте-Кристо, можно сказать, жил в Киеве! Надо же! В Киеве, где теперь живу я.
– Значит, до завтра, Стёпа? Будь здоров! – Чак похлопал меня по плечу и пошёл к подземному переходу.
– До завтра, – ещё не успев опомниться, кивнул я.
Глава VIII
Опять базар. Свидание через тридцать лет. «Помоги мне, Стёпа»! Я иду в гестапо
И вот завтра – уже сегодня.
Я бегу к скверику возле цирка, и сердце моё тревожно бьётся – не случилось ли вдруг чего-нибудь с Чаком. Есть ли он, есть ли?.. Есть!
Сидит. Улыбается. И старческие морщины его на щеках разглаживаются от этой улыбки, а возле глаз на висках собираются в лучистые пучёчки.
– Здравствуй, Стёпа! Садись, друг мой дорогой! – он нежно обнимает меня за плечи. – Сама судьба, видно, послала мне тебя, чтобы перед последней своей репризой сбросил я с души груз, висевший на ней столько лет. И как это я угадал тогда в цирке, что ты – именно тот, кто сможет мне помочь! Ну, ладно… – улыбка исчезла с его лица, он вздохнул. – Для тебя, Стёпа, война – Великая Отечественная – такая же давняя история, как и время, в котором мы с тобой уже побывали. Да и что сказать – сколько лет прошло с тех пор, как она началась… А для меня – будто вчера была та ночь двадцать второго июня, когда я проснулся на рассвете от взрывов, не понимая, что это такое (гитлеровцы ведь начали с того, что сбросили бомбы на наш Киев). И в солнечное воскресное утро я ещё ничего не понимал. В тот день должно было состояться открытие Центрального киевского стадиона. Я был заядлым футбольным болельщиком и собирался пойти на встречу наших киевских динамовцев с армейцами. Но… Я пошел не на матч, а на фронт. Участвовал в обороне Киева. Раненный, попал в плен. Был в страшном Дарницком лагере военнопленных. Сбежал. Мама моя была ещё жива тогда. Дома я переоделся и скрыл от оккупационных властей, что, воюя против фашистов, был командиром. Для них я был артистом цирка, здание которого сгорело в первые дни оккупации. Устроился работать грузчиком на вокзале. В скором времени связался с подпольщиками. Мы выпускали антифашистские листовки, печатали сведения Совинформбюро, совершали диверсии: портили паровозы, выводили из строя пути; однажды пустили паровоз на разведённый поворотный круг и прервали на несколько месяцев работу депо Киев-Московский. Потом пустили под откос военный эшелон с гитлеровцами на перегоне Дарница – Бровары. Об этом можно долго рассказывать. Страшное, грозное и трагическое это было время – целая отдельная жизнь. Для скольких друзей и товарищей моих она тогда оборвалась! – Чак на минуту замолчал, в глазах его появилась печаль.
– Скажите, – осмелился спросить я тихо, – а что случилось с тем мастером… Осипом… балмалухе?
– Погиб. В Бабьем Яру… – Чак вздохнул. – Не смог выехать из Киева. Тётя его (невеста Малхамовеса, помнишь?) была очень старая, за девяносто, из дома уже не выходила. Расстреляли немцы… Почти сто тысяч… Тот страшный день – двадцать девятое сентября 1941 года – невозможно забыть… Бесконечным потоком тянулись люди по улицам Киева. По Жадановского[15]15
Сейчас улица Жилянская.
[Закрыть], мимо Евбаза, Василя Стефаника[16]16
Так во время немецкой оккупации называлась улица Дмитриевская.
[Закрыть], к Лукьяновке и дальше, на Сырец – молодёжь, старики, дети… Немощных везли на тележках. Молодые шли и смеялись, не зная, что их ожидает… А потом не прекращались пулемётные очереди в Бабьем Яру… Сколько людей погибло! И мирных жителей, и военнопленных. Не обошла беда и наше подполье. Особенно во время массовых арестов летом сорок второго, когда в организацию проникли провокаторы. Тогда были арестованы многие руководители подполья.
В нашем Железнодорожном районе подпольщикам, благодаря умелой конспирации удалось сохранить своих людей. Но был отдан строгий приказ: чрезвычайная осторожность, ни одного рискованного шага, «рискуя собой, рискуешь товарищами; даже не сказав ни слова, своим провалом ставишь под удар тех, с кем был связан».
И вот однажды осенью сорок второго я должен был встретиться на Евбазе со связной, чтобы передать ей пакет с листовками. Листовки лежали внутри аккуратной вязанки дров, скрученной проволокой. Я специально делал такие вязанки с «секретом»: в поленьях выпиливал углубления для листовок. В крайнем случае можно было бросить полено в печь. И передача вязанки связной на базаре не вызывала никакого подозрения: я продаю – она покупает. Дрова тогда в Киеве продавались на базарах маленькими вязанками. И еду готовили только на дровах, и отапливались ими. В тех домах, где не было плит, ставили буржуйки – небольшие железные печки. Идешь, бывало, по Киеву и видишь: стоит большой многоэтажный дом, и во многих окнах, «застеклённых» наполовину фанерой вместо выбитого стекла, торчит из форточки труба, из которой клубится дым.
Так вот… Пошёл я, значит, на Евбаз. В руках вязанка с «секретом». Иду по базару. Уже и связную свою вижу. Стоит она, держа в руках тарелку с варёным сахаром – плиточки такие коричневые, величиной с половину спичечного коробка. Тогда ведь сахара не было, чай пили или с сахарином, или вприкуску с такими плиточками, десять рублей штука. Одна плиточка на всю семью. Иду, значит… Вижу, у фонтана сидит на земле какой-то старик с бородой, в руке у него кукла, надетая на палец (как в кукольном театре это делается), и он с нею разговаривает. Что-то ей говорит, а она ему отвечает. Создаётся впечатление, что говорит сама кукла. Ну, я сразу понял, что это чревовещание. А люди, окружившие старика, удивляются, смеются.
Пригляделся я, прислушался – и сердце моё болезненно сжалось. Это был Стороженко. Пётр Петрович Стороженко. Пьер. Тот самый клоун Пьер, благодаря которому я связал свою жизнь с цирком, сам стал клоуном.
Я не видел его тридцать лет. Даже не думал, что он ещё жив. Тем не менее это был он. Годы изменили его. Он как будто стал меньше, полысел, отрастил бороду – но я узнал его…
Правда, в сердце всё-таки закралось сомнение: а что, если я ошибаюсь? Ведь столько лет прошло! И хотя я шёл на задание, мимо пройти не мог. Он как раз закончил своё «представление». В шапку посыпались мелкие деньги. Он благодарил кивком головы… Вот сейчас он поднимется и исчезнет, может, навсегда.
И я отважился…
– Тереза… – сказал я тихо. Однако он услышал. Повернул голову и встретился со мной взглядом. Несколько секунд мы смотрели друг другу в глаза. Он напряжённо вспоминал (он ведь знал меня двенадцатилетним мальчишкой, а тогда мне было сорок два) – и сразу морщины на лбу старого клоуна разгладились, лицо засветилось улыбкой – он вспомнил, он узнал меня. Бесспорно, это был Пьер. Это был Стороженко.
– А… – радостно начал он.
И вдруг… Он появился так неожиданно, этот здоровенный полицай в чёрной форме с серыми обшлагами, как будто из-под земли.
– Вставай! – схватил он за плечо Стороженко. – Вставай! Ну!
Стороженко растерянно глянул на полицая, потом на меня.
– Что? За что?
– Там выяснят! Идём! Ну!
Стороженко опять растерянно взглянул на меня, ища поддержки и защиты (по всему было видно, что он не чувствовал вины за собой и не понимал, почему его забирают).
Но… У меня в вязанке были листовки. А в нескольких метрах от меня стояла связная. Она тоже могла выдать себя, если бы меня задержал полицай. Я не имел права рисковать.
Я отвернулся и, делая вид, что не знаком со Стороженко, пошёл прочь. Мне казалось, что спину мою прожигает его удивлённо-укоризненный взгляд. Отойдя, я обернулся. Полицай заталкивал Стороженко в чёрный «Опель-Капитан», стоявший на углу возле кинотеатра. Больше я Стороженко не видел. И всю жизнь у меня сжималось сердце, когда я вспоминал о нём, о том, что он умер, думая, будто я просто испугался и, спасая собственную шкуру, даже не попытался заступиться за него, вырвать его из рук полицая…
– Стёпа, скажи, если бы мы сейчас перенеслись в тот день, ты смог бы поехать вместе с ним и, выбрав момент, рассказать ему обо всём? – Чак смотрел на меня умоляюще и в то же время как-то виновато.
– Ну конечно! Конечно! Как вы можете сомневаться? – пылко сказал я.
– Но тебе, может, придётся увидеть такое, что и в кошмарном сне не приснится… – Чак тяжело вздохнул. – Фашисты – это фашисты…
У меня мороз пробежал по коже, но я ответил:
– Вы же сами говорили, что опасности для моей жизни быть не может. А если так, то… Во время войны дети в моём возрасте совершали настоящие подвиги, рискуя жизнью, а здесь… Ничего! Не волнуйтесь!
– Ну, спасибо тебе! – Чак взял меня за руку. – Тогда…
Я уже начал привыкать к этому внезапному звону в голове, минутному затмению и переходу в другое временное измерение.
…Чак стоял передо мной, держа меня за руку – в другой руке он держал круглую, скрученную проволокой вязанку дров, – молодой для своих сорока двух лет, подтянутый, мускулистый, хотя и с небритым уставшим лицом (наверное, разгружал ночью вагоны).
У всех людей на базаре лица были какие-то серые, измождённые. Да и весь базар был серо-чёрным, без ярких красочных пятен, как изображение чёрно-белого телевизора.
Это был как будто и тот старый базар, который я уже видел, и не тот. Железной церкви не было. На её месте – большой круглый фонтан без воды.
И базар был малолюдным, убогим. Почти весь он состоял из «барахолки», раскладки, ещё более жалкой, чем даже та, старая. И совсем мало было тех, кто продавал продукты. Где-то стоял мужчина с половиной мешка картошки, где-то – бабушка с зеленью…
А вот стоит тётка возле ведра, укутанного ватным одеялом. Когда подходит покупатель, она приподнимает край одеяла, снимает крышку и достаёт из парующего ведра чёрный пирожок с горохом. И покупатель сразу жадно впивается зубами в пирожок. Чак потом рассказывал, что эти пирожки можно было есть только горячими. Когда они остывали, то становились твёрдыми как камень – не угрызёшь. Мука была наполовину из отрубей, наполовину из смеси растёртых в порошок каштанов и ещё чего-то.
– Есть сигареты «Ливанте»! Есть сигареты «Гуния»! «Гонвед», «Симфония», «Юно»! Пять за пару! Три за пару! – выкрикивал возле фонтана мальчик моего возраста, державший перед собой лоток с сигаретами и продававший их поштучно. Но покупателей почти не было. Да и покупателями назвать их было трудно. Они не столько покупали, сколько обменивали. Во время оккупации, рассказал мне потом Чак, понятие «покупать» было вытеснено понятием «менять». Меняли на базарах, ходили менять в сёла. За пианино можно было выменять два мешка картошки. Но обо всём этом я услышал от Чака позже.
А тогда некогда было разглядывать. Потому что полицай уже вёл Стороженко на угол к кинотеатру, где стоял чёрный «Опель-Капитан». Я полетел за ними.
Я только успел увидеть афишу на столбе около кинотеатра: «Новая комедия с популярным актером Тео Лингеном – «Изменник Экогарт».
«Неужели сейчас кто-то ходит на эти комедии?» – с удивлением подумал я.
– Но в чём моя вина? Что случилось? – уже в который раз спрашивал Стороженко у полицая.
– Иди-иди! Не разговаривай! Иди! – толкал его полицай.
Задняя дверь машины открылась. Полицай толкнул
Стороженко внутрь, хлопнул дверью и, наклонившись к сидевшему за рулем эсэсовцу в тёмных очках, вскинул руку – «Хайль Гитлер!» Эсэсовец еле заметно кивнул, и машина тронулась. Полицай остался на тротуаре.
Машина развернулась и поехала вверх по бульвару Шевченко. Я летел рядом с машиной, заглядывая внутрь.
Эсэсовец, сидевший за рулём, был уже немолодой, с седыми усиками. Больше в машине никого не было.
В окно я видел, что Стороженко на заднем сидении что-то говорил, спрашивал. Эсэсовец ничего не отвечал. По-видимому, он не понимал по-нашему.
Машина проехала мимо Владимирского собора вдоль Ботанического сада. Там, где в конце сада начиналась больница, у ограды я увидел свежую могилу с берёзовым крестом и табличкой, на которой была надпись на немецком языке.
«О! Действует подполье!»– подумал я.
В глубине за больницей чёрными провалами окон жутко смотрел сгоревший Киевский университет.
Машина свернула влево и поехала по Владимирской.
На углу бульвара Шевченко и Владимирской, над балконом двухэтажного дома, висел флаг со свастикой. «Городская управа», – прочитал я вывеску у входа, возле которого стоял полицай.
Пересекли Театерштрассе, то есть улицу Театральную[17]17
Так во время немецкой оккупации называлась улица Богдана Хмельницкого.
[Закрыть]. На углу напротив оперного театра – гостиница и ресторан «Театральный». На нём вывеска «Restaurant-Konditorei», «Nurfur Deutsche» («Только для немцев»).
Машина проехала мимо Золотых ворот и остановилась у большого здания, с третьего этажа которого свисал длиннющий флаг с белым кругом и чёрной свастикой посредине.
У входа, скрестив перед грудью руки на автоматах, застыли два эсэсовца в касках.
Гестапо!
Эсэсовец в тёмных очках вышел из машины, открыл заднюю дверь, показал Стороженко резким жестом – выходи!
Стороженко вышел.
Дверь здания открылась, и Стороженко, а за ним эсэсовец вошли. Я – за ними. За перилами лестница была оплетена проволочной сеткой (наверное, чтобы нельзя было прыгнуть вниз). Поднявшись на второй этаж, они шли длинным коридором с обеих сторон которого были высокие резные двери. Гестаповец открыл какую-то дверь, и они вошли. Сев за стол, гестаповец закурил сигарету. Старый Стороженко стоял, склонив седую голову.
– Ну здравствуй, Пьер! – улыбнулся гестаповец и снял тёмные очки.
– Август? – удивлённо прошептал Стороженко.
Да, это был Рыжий Август. Теперь и я узнал его – по голосу. Лицо его пересекал шрам.
– Не думал я, что встретимся, – Август прищурился, откинув голову.
– И я не думал, – вздохнул Стороженко.
– Иду сегодня по базару – глазам своим не поверил: неужели, думаю, ты? Присмотрелся – действительно ты! Приказал полицаю, чтобы тебя привёл. Не хотелось, чтобы твоё первое впечатление от встречи было испорчено вульгарной базарной обстановкой. Хотелось, чтобы это состоялось в более приличном, ха-ха-ха, месте. Мы же с тобой всё-таки артисты. Любим эффекты. Ха-ха-ха! – он был очень доволен собой.
Стороженко мрачно молчал.
– Да ты садись, садись, – сказал Август, как будто только теперь заметив, что Стороженко стоит. – Ты же уже старенький. Наверное, ноги не держат, ты ведь лет на пятнадцать старше меня. Ех-хе-хе. Прошла жизнь… Что же это ты у большевиков лучшей судьбы не заработал – бросили они тебя, как отребье. Попрошайничаешь на базаре. И в цирке ты как будто не выступал у них. Я интересовался. Вроде бы не выступал.
– Не выступал, – тихо сказал Стороженко.
– Почему же это? Революция дала всем такие возможности. «Кто был ничем, тот станет всем», – поётся в вашем «Интернационале». А ты ведь такой талантливый. И вдруг… Ай-яй-яй!.. Или, может, тебя на гастроли в Сибирь отправили?.. Ха-ха-ха!
– Нет…
– Погоди! А где Тереза? Она же тогда выжила, мне говорили… И вы потом как будто поженились.
– Она умерла от тифа в двадцатом году…
– A-а, тогда ясно. Ты не смог кривляться на арене после этого. Смотри… какая любовь! Кто бы мог подумать?! И всё-таки талант у тебя есть. Есть! Я смотрел сегодня, как ты «выступал». Люди смеялись. А заставить людей смеяться в условиях оккупации, горя, неволи, голода – это непросто.
– Может, сейчас людям улыбка нужнее, чем когда-либо. Для того чтобы выжить…
– Возможно, – кивнул Рыжий Август.
– А ты, я вижу, тоже с цирком распростился. Ты, говорят, так неожиданно исчез тогда. Ни вещей из дома не взял, ничего. Все были уверены: с тобой что-то случилось – в Днепре утонул или ещё что-то такое.
– Нет, не утонул. Такие, как я, не тонут, – самодовольство так и сквозило в нём. – Я понял, что цирк – это пустой номер. Бросил всё и занялся коммерцией. Через год имел свой магазин в Чите.
А в семнадцатом уже было три магазина. Солидная фирма. С большевиками мне было, как ты понимаешь, не по пути. Родители мои – немцы. В Мюнхене жил мой родной дядя. Я и поехал к нему. В тридцать третьем я был вместе с фюрером… И вот видишь – ты попрошайничаешь на базаре, а я сижу здесь. Меня очень уважают как специалиста по русскому вопросу. У меня замок в Тюрингии и вилла на Топлицзее.
– Понимаю… – покачал головой Стороженко.
– Нет, ты ещё ничего не понимаешь, – откинув назад голову, прищурился Август. – Ты что, думаешь, я привёл тебя сюда, чтобы поговорить о цирке, вспомнить молодость? Ха-ха-ха! Не-ет! Я слишком деловой человек, чтобы позволить себе такую платоническую глупость. У меня к тебе дело.
– Какое?
– Помнишь, ты хотел меня убить, и я назвал тогда имя куренёвского старика Хихини, который знал тайну веселящего зелья, смех-травы. Погоди!.. Я знаю! Ты сейчас начнёшь говорить, что ты не был у него, ничего не знаешь и так далее, и тому подобное. Так вот, предупреждаю, не трать энергию понапрасну, ничего не говори. Я не поверю ни одному твоему слову. За это время я научился хорошо понимать психологию людей. Без знания человеческой психологии в гестапо делать нечего. Ты был у старика Хихини. Ты не мог не пойти к нему хотя бы из обычного человеческого любопытства. Ты не мог себе отказать в удовольствии познакомиться с необычным человеком, который знает секрет веселящего зелья, чудодейственной смех-травы, способной делать людей весёлыми, а следовательно, счастливыми. Ты ходил к нему. И тебе этот Хихиня открыл секрет. Я это понял сегодня на базаре. Конечно, открыл. Потому что ты понравился ему…
Стороженко внимательно слушал и всё пристальнее всматривался в Рыжего Августа. И вдруг… захохотал.
Не знаю, слышали ли когда-нибудь стены гестапо такой громкий и искренне весёлый хохот арестованного.
– Смейся, смейся! – кивал головой Август. – Это только доказывает, что я прав. Смейся!
– Ха-ха-ха! Я смеюсь, потому что, выходит, плохи ваши дела, если вам так понадобилось веселящее зелье. Невесело, значит, вам… Ха-ха-ха!
– Ты, кажется, забыл, где сидишь, – процедил сквозь зубы Рыжий Август. – Мне бы не хотелось сразу вести тебя в подвал.
– Не пугай меня, гнида! – презрительно глянул на него Стороженко. – Я уже старик. И мне ничего не страшно. Я не знаю секрета веселящего зелья, но если бы и знал, то никогда не открыл бы его тебе.
– Ты знаешь! И откроешь! Просто это займёт немного больше времени, чем могло бы занять. Взвесь, отсюда никто не убегал – и не убежит. Эти стены очень надежны.
Август не знал, что в марте сорок третьего, из внутренней тюрьмы гестапо, убежит подпольщик. Это будет единственный за всю историю побег отсюда. Правда, женщина, у которой он спрячется, на второй день выдаст его, окажется предательницей. Об этом рассказал мне потом Чак.
Я с волнением смотрел на старого Стороженко, будучи не в силах помочь ему. Мне ведь надо было ещё выполнить просьбу Чака.
– Делай со мной что хочешь, – хладнокровно произнёс Стороженко. – Но всё это напрасно.
– Сделать нетрудно. У нас здесь такие специалисты, что из мёртвого вытянут всё, что нужно. Но ты такой старый и немощный, что я боюсь, как бы после первой встречи с ними ты сразу не стал трупом. Поэтому я сделаю перерыв, дам тебе возможность поразмыслить и всё хорошенько взвесить. Если ты даёшь нам веселящее зелье, ты свободен. Я не стану даже мстить. Тебе и так недолго осталось. Если нет – жизненный опыт и фантазия подскажут, что тебя ждёт. Неужели тебе так хочется помучиться перед смертью? Подумай! Это глупость, что ты стар и тебе уже ничего не страшно. Наоборот. Чем старше человек, тем больше он боится смерти. Иди и подумай, – Август нажал кнопку, зашёл солдат.
Стороженко хотел, видимо, что-то сказать, потом передумал, только рукой махнул и молча вышел. Я, ясное дело, – следом за ним.
Солдат вёл его по длинному коридору.
Одна из дверей открылась, и из комнаты вывели троих – окровавленных, в рваных красных футболках. Когда я потом рассказал Чаку об этой встрече и описал тех троих, он сказал, что это были, наверное, футболисты киевского «Динамо», участники знаменитого «матча смерти». Оставшись в оккупированном Киеве, они сыграли несколько матчей, как команда Четвёртого хлебозавода, с немецкими военными командами. В основном играли на стадионе «Зенит» на улице Керосинной. Теперь это стадион «Старт», и там установлен памятник героям-динамовцам. А улица названа именем Шолуденко, который первым ворвался на танке в оккупированный Киев и погиб здесь.
С разгромным счётом (11:0, 13:0) выигрывали динамовцы в красных футболках у фашистов. И каждый гол киевляне воспринимали восторженно, как удар по ненавистным оккупантам. Это было массовое проявление патриотизма. И до фашистов наконец дошло. После матча с командой «Люфтваффе» (воздушных сил) динамовцев арестовали и затем расстреляли (в феврале 1943 года).
Немец завёл Стороженко в камеру в подвале. Я проскользнул следом.
Когда грохнула дверь и щёлкнул замок, я на мгновение почувствовал ужас.
Я понимал, что мне ничего не грозит, в крайнем случае я немедленно вернусь в настоящее, но было жутко чувствовать себя запертым в камере-одиночке гестапо.
Нельзя было тратить зря ни минуты. Я должен был выполнить просьбу Чака, должен был успеть сказать Стороженко, почему Чак отвернулся от него.
– Пётр Петрович… Пьер!.. – начал я и сразу почувствовал холодную сырость, которой тянуло от стен камеры.
– А? – Стороженко вздрогнул, удивлённо взглянув на меня.
Не дав ему опомниться, я сразу скороговоркой выпалил всё, что должен был сказать.
И опять так же, как на базаре, когда он узнал Чака, морщины на лбу его разгладились и лицо осветилось улыбкой.
– Спасибо… Хорошо, что сказал. А то я уже думал… – и вдруг он удивлённо поднял брови. – Постой! А ты как же здесь очутился? Или, может, я брежу… – он коснулся рукой своего лба.
Я даже не успел ничего сказать. Дверь мгновенно резко отворилась, и в камеру ворвался Рыжий Август.
– Что?! Подпольщик? С вязанкой? На базаре? Где?! – он бросился ко мне. Наверно, в камере были вмонтированы микрофоны, и он слышал всё, что я сказал Стороженко.
Но протянутая рука Августа не коснулась меня. С неожиданной для своего возраста ловкостью Стороженко вскочил и обеими руками схватил его за горло.
Они покатились по полу. Рыжий Август захрипел.
В камеру вбежал гестаповец с автоматом.
Прозвучали выстрелы. Я закричал. И всё исчезло…
…Рука старичка Чака нежно обнимала меня за плечи. Мы сидели на лавочке возле цирка на площади Победы.
– Ну что? – тихо спросил Чак.
Я рассказал ему всё.
– Спасибо тебе, Стёпа, – прижал он меня к себе. – Трудно мне было бы уйти с этого света с таким грузом на сердце. Спасибо!
– А Стороженко всё-таки погиб? – спросил я.
– Погиб, Стёпа. Но и Августа забрал с собой.
– А как Пьер оказался в Киеве?
– Не знаю… Может, потянуло под старость на место, где прошла его молодость, где он всех знал и где вспыхнула его любовь. Так бывает у старых людей, – Чак грустно улыбнулся. – Ну, ещё раз спасибо тебе, Стёпа! Будь здоров!
И опять он не сказал, встретимся мы или нет. Просто встал, попрощался и ушёл. И, перейдя улицу, сразу пропал из виду.
В голове у меня гудело, земля качалась под ногами, как в первые секунды после карусели.
Чтобы развеяться, я решил подъехать троллейбусом, а дальше прогуляться по Крещатику. Очутившись в центре города, я любовался красавцем Крещатиком. И меня охватило необычное, странное чувство. Только что я видел Крещатик в страшных руинах. И вот он простирается передо мной – белый, в багряно-жёлтой пене осенних деревьев. Голова шла кругом.
Действительно ли видел я те руины или это мне привиделось? Что происходит со мной? Что это за странный человек – Чак? Каким образом переносит он меня в прошлое? Действительно с помощью гипноза, внушения или…
Или, может, я просто постепенно… того, схожу с ума, и у меня какие-то странные галлюцинации?
Но ведь сейчас я рассуждаю нормально. И нормально вижу. И реагирую нормально. И талон в троллейбусе пробил (ненормальный, наверное, ехал бы зайцем). И старушке место уступил. А когда надо мной стояла молодая, сильно пахнущая духами противная тётя, я смотрел в окно, как будто её не вижу. Вполне нормально.
И всё в этих наших путешествиях в прошлое абсолютно логично, всё связано и последовательно. Нет, не схожу я с ума. Нет.
Но что же тогда происходит? Что?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.