Текст книги "Факультет ненужных вещей"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)
Часть третья
Он умер и сейчас же открыл глаза. Но был он уже мертвец и глядел как мертвец.
Гоголь
Глава I
Эти дни потом Корнилов вспоминал очень часто. Все самое непоправимое, мутное, страшное, стыдное в его жизни началось именно отсюда.
Была суббота, он отпустил рабочих раньше времени, сбежал с косогора, окунулся несколько раз в ледяную воду Алма-Атинки, фыркая и сопя, растерся докрасна мохнатым полотенцем, потом в одних трусах вбежал в гору и веселый, свежий залетел в палатку, оделся, поставил чайник, сел и раскрыл очередной номер «Интернациональной литературы». В повести, которую он читал, жили обыкновенные, похожие на всех и очень не похожие ни на кого люди, произносились обыкновенные слова, совершались обыденные поступки – но все это каждодневное и будничное звучало тут совершенно необычно, и Корнилов никак не мог ухватить, в чем же тут дело.
Так, сидя перед плиткой, он прочел одну страницу, другую и задумался. И вдруг его ровно что-то толкнуло. Он вскинул голову и увидел Дашу. Она стояла и глядела на него, платок у нее сбился набок.
– Вас дядя зовет, – сказала она.
– А что такое? – спросил он, вскакивая (уже много времени спустя он понял, что в те дни в нем попросту жило предчувствие беды и, увидев Дашу, он сразу понял – вот беда и пришла).
– Не знаю, ему из города позвонили, – ответила Даша. – Он вернулся из конторы и сказал: «Беги». А вас все время не было.
Корнилов простоял еще с секунду, соображая, как и что, потом осторожно положил журнал на раскладушку, выключил плитку и сказал: «Ну, пошли».
Он всю дорогу не шел, а бежал. Однако как вошел к Потапову, так сразу и успокоился. Все здесь было как всегда. Горела лампа-«молния». На полинявшей клеенке возле орденоносного самовара стояли бутылки и стопки. Рядом с повеселевшим хозяином сидели двое – лесник с лешачьей бородой и завязанным горлом (угостили из кустов утиной дробью) и бравый, весь в кудельках усач бригадир со строительства. Все они уже выпили и глядели орлами. «Так-таки-так», – чеканили дряхлые жестяные часики с огненным видом Бородина, «так-таки-так» – и этот стрекот успокаивал больше всего.
– А вот и наша ученая часть подошла, – сказал хозяин с таким видом, как будто только ученой части этой компании и не хватало, – садись, садись, ученый, сейчас мы тебя тоже наделим. – Он поднял бутылку, поглядел на просвет и слегка поболтал ею. – Молодая хозяйка, – крикнул он весело, – что ж ты плохо потчуешь своих любимых-то? Видишь, на донышке только и осталось! Она ведь за эти черепки душу отдает, – обернулся он к гостям, – теперь нам и театров не надо, черепки посвыше. Так, Дашутка, а?
Гости что-то весело загудели, а на столе появились графин и стопки.
– Вот это уж по-нашему, – согласился Потапов. – Видишь? Тебе в графине. – Он налил стопку всклень и бережно, двумя бурыми, заскорузлыми пальцами поднял и поднес ее Корнилову. – Попробуй-ка, Владимир Михайлович, – сказал он почтительно, – она у меня особая, на лимонной корочке. Дух чуешь? Пей на здоровьице. Целебная!
Говорил Потапов дружески, смотрел на Корнилова с легкой доброй усмешечкой, а все-таки что-то непонятное все вздрагивало и вздрагивало в его голосе, и Корнилов сказал, что пить ему не хочется: только что поел.
– Ну как же ты отказываешься от моего доброго? – спокойно удивился хозяин. – Нет, так у нас не полагается. Пожалуйста уж, не обижай. (Корнилов посмотрел на него и выпил.) Ну вот и на здоровьице, – похвалил Потапов. – А теперь закуси. Эх и селедочка! В роте тает! С лучком! Как в «Метрополе»! Есть такой ресторан у вас в Москве? Есть, я знаю! Нас в осьмнадцатом как пригнали с фронта, в нем пшенкой и селедкой кормили. Как жрали-то! Видишь, когда еще о метро заговорили.
– Вы меня звали? – спросил Корнилов.
– Звал, звал, – добродушно ответил Потапов. – Вон Дарью спосылал. Не знаю только, где она столько пропадала. Перво дело – ну-ка выпей еще с селедочкой!.. Вот так, молодец! Перво дело – поднести хотел, а второе – требуешься ты мне, друг милый, на пару слов. Ты что? Один, без начальства? Они в Алма-Атах?
– Да, а что?
– Да вот находку без них сделали. Меч Ильи Муромца нашли. Дожж шел, размыл бугор, он и вылез из глины. Расскажи-ка, – кивнул он леснику.
Лешачья борода дотронулась до горла и просипела:
– Очень замечательный меч. Клинок погнулся маленько, а рукоятка вся цела: пальмы!
– Он при вас? – спросил Корнилов.
– Не. Объездчик увез. Завтра к обеду обещал завезти. У него сын в пединституте на историка учится. Он вот, я вам скажу, какой!.. – Он повернулся было к Корнилову, но тут Потапов махнул на него рукой.
– Ну что ты тут будешь разобъяснять, – сказал он досадливо, – вот возвратится его хозяин, тогда и будет разговор. – Он вынул из кармана старинные часы с вензелем, открыл, посмотрел и сказал: – Ну, товарищи дорогие, давайте еще по одной… и… а ты посиди-ка, – тихо приказал он Корнилову.
Все быстро выпили и вышли в сени. Там они еще поговорили о чем-то своем, закурили, крепко ругнули кого-то, и вдруг ржанула лошадь, хлопнули ворота – это ускакал лесник. Потапов еще постоял немного на дворе, потом вернулся в комнату, прямо прошел к столу, сел и взглянул на Корнилова.
– Так вот, – сказал он, – арестовали Георгия Николаевича.
– Что-о? – вскочил Корнилов и вдруг понял, что вот именно этого он и ждал.
– Тише, не ори! Сядь! Да, арестовали. Зачем-то он на Или очутился, то ли бежать хотел, то ли что. Там его и забрали. Квартиру уж без него опечатывали. Целый баул бумаг увезли. Вот. – Сказал и замолк.
«Зачем он мне это говорит? Провоцирует? Угрожает? Пугает? Предупреждает?» – все это одновременно пронеслось в голове Корнилова.
– А откуда вы это… – спросил он. Потапов неприятно поморщился.
– Значит, знаю, раз говорю, – ответил он неохотно. – Позвонила одна. Их вместе на Или забрали. Ее-то в городе ссадили, а его в тюрьму провезли. Вот такие дела.
«Угрожает? Провоцирует?» Но взглянув на печальное и какое-то потухшее лицо Потапова, Корнилов понял: нет, не провоцирует и не угрожает, а просто растерян, боится и не знает, что делать.
– Господи боже мой! – сказал он подавленно. – Вот еще беда.
И тут вдруг прежний злой, колючий огонек блеснул в глазах Потапова. Он даже усмехнулся.
– Вот, – сказал он с каким-то болезненным удовлетворением. – Вот ты и замолился. И все мы так начинаем молиться, когда нам узел к жопе подступит. До этого нам, конечно, ни Бог, ни царь и ни герой – никто не нужен. Все своею собственной рукой! А Бог, оказывается, маленько нас поумнее. Да, побашковитее нас! К-эк саданет нам камешком по лбу, так мы и лапти кверху! – Он помолчал и вздохнул. – Так вот загремел наш хранитель, загремел, только мы его и видели! Теперь жди, тебя скоро вызовут.
– Зачем?
– Как это зачем? – удивился Потапов. – Для допроса! Начнут спрашивать, что, как, за что агитировал. – Он посмотрел на Корнилова и вдруг подозрительно спросил: – Да ты что? Верно, ничего не знаешь? Тебя никуда не вызывали, а? Стой! Вот ты одноё в город ездил, сказал, что в музее сидел, а Зыбин приезжал и говорит: «Не знаю, чтоб он в музее сидел, по бабам, черт, блукал, не видел я его там!»
– Да неужели вы, верно, думаете, что я что-то знал и не рассказал бы Георгию Николаевичу, – удивился и возмутился Корнилов.
– Ну, положим, если бы ты сказал, то знаешь, где сейчас был бы? – строго оборвал его Потапов. – Как это так ты рассказал бы? По какому такому полному праву ты рассказал бы? А подписка? А храни государственную тайну? А десять лет за разглашение? Это ты брось – рассказал бы! – Он еще посидел и решил: – Ну, раз не вызывали, значит, жди, вызовут.
– Да, – невесело кивнул головой Корнилов, – теперь-то уж точно вызовут. Слушай, Иван Семенович, налей-ка мне еще.
– На! Только закусывай. Вот сало, режь. А если вызовут, не пугайся. Пугаться тут нечего. Это не какая-нибудь там фашистская гестапа, а наши, советские органы! Ленинская Чека! Говори правду, и ничего тебе не будет, понимаешь: правду! Правду, и все! – И он настойчиво и еще несколько раз повторил это слово.
– Понимаю, – вздохнул Корнилов. – Всю правду, только правду, ничего, кроме правды, не отходя ни на шаг от правды. Ничего, кроме правды, они от меня и не вышибут сейчас, Иван Семенович. Как бы они там ни орали, и ни стучали, и ни сучили кулаками.
– Ты это что? – несколько ошалел Потапов. – Ты того… Нет, ты чего не требуется, того не буровь! Как же это так орать и стучать? Никто там на тебя орать не может. Это же наши, советские органы. Ну, конечно, если скривишь что…
– Нет, кривить я больше не согласен, – усмехнулся Корнилов, – хватит! Покривил раз!
– Это когда же? – испугался Потапов.
– Не пугайся: давно. То есть не так уж давно, но до Алма-Аты еще. Теперь – всё.
Он сидел перед Потаповым тихий и решительный. Он действительно не боялся. Просто нечем его уже было запугать.
– Ты знаешь, сколько я тогда наплел на себя? – усмехнулся он. – Страшно вспомнить даже! Да все, что он мне подсунул, то я и подмахнул. Говорит: «Вот что на тебя товарищи показывают: слушай, зачитаю». И зачел, прохвост! Все нераскрытые паскудства, что накопились за лето в нашем районе, он все их на меня списал. Где какой пьяный ни начудил, все это я сделал. И все не просто, а с целью агитации. И флаг я сдернул, и рога какому-то там пририсовал, и витрину ударников разбил, все я, я, я! А он сочувствует: «Ну, теперь видишь, что на тебя твои лучшие дружки показали. Ведь они с головой зарыли тебя, гады. Так слушай моего доброго совета, дурья твоя голова: разоружайся! Вставай на колени, пока не поздно, и кайся. Пиши: виноват во всем, но все осознал и клянусь, что больше этого не повторится. Тогда еще свободу увидишь. Советская власть не такое прощала. А нет – так нет, от девяти грамм свинца республика не обеднеет. Если враг не сдается – то его уничтожают. Знаешь, чьи это слова?» Вот больше от этих слов я и подписал все.
– И ты ничего этого?.. – спросил недоуменно Потапов.
– Господи! Да я и близко в тех местах не был. Меня летом вообще в Москве не было.
– Но как же так ты все-таки поверил? Дружков своих ты знал…
– А как же я мог не поверить? – засмеялся Корнилов. – Никак я не мог не поверить. Ведь он же следователь, а я арестант, преступник. Так как же следователь может врать арестанту? Это арестант врет следователю, а тот его ловит, уличает, к стенке прижимает. Вот как я думал. А если все станет кверх ногами, тогда что будет? Тогда и от государства-то ничего не останется! И как следователь может так бандитствовать у всех на глазах днем, при прокуроре, при машинистках, при товарищах? Они же заходят, уходят, все видят, все слышат. Нет, нет, никак это мне в голову прийти не могло. Я так и думал: действительно меня оклеветали, и я пропал. Вот единственный добрый человек – следователь. Надо его слушать. А что он на меня кричит, это же понятно: и он мне тоже не верит, слишком уж всё против меня. – Он вздохнул. – Беда моя в том, Иван Семенович, что у меня отец был юристом и после него осталось два шкафа книг о праве, а я их, дурак, все перечитал. Но ничего! На этого прохвоста я не в обиде! Научил он меня на всю жисть. Спасибо ему.
– Да, – сказал Потапов задумчиво. – Да! Научил! А вот: «Если враг не сдается…» – это Максим Горький сказал?
– Горький!
Потапов вздохнул.
– Острые слова! Когда Агафья, жена Петра, ходила к следователю, он их первым делом высказал. И в школе Дашутку тоже на комсомольском собрании этими словами уличали. Да, да, Горький! Ну, значит, знал, что говорит, а?
– Знал, конечно.
– Да! Да! Знал!
Потапов еще посидел, подумал и вдруг быстро встал.
– Постой, там ровно кто ходит. – И вышел на улицу. – Это ты тут? – услышал Корнилов его голос. – Ты что тут? А вот я тебе дам курятник! Я дам тебе несушек посмотрю! А ну спать!
Он еще походил, запер ворота, потоптался в сенях, вернулся и неторопливо, солидно сел к столу. Вынул трубку, выбил о ладонь, набил и закурил.
– Так выходит, что ты и сам запутался, и следователя своего запутал, – сказал он строго и твердо, тоном человека, которому наконец-то открылась истина. – За это, конечно, тебя следовало наказать по всей строгости, ты свое и получил, но сейчас у нас не враг народа Ягода, а сталинский нарком Николай Иванович Ежов, он безвинного в обиду никогда не даст. Так что ты это брось!
– Да я уж бросил, – вздохнул Корнилов и встал. – Ну, я пошел, Иван Семенович. Мне завтра рано вставать. Спасибо за угощение.
Потапов неуверенно посмотрел на него.
– Постой-ка, – сказал он хмуро. – Ну-ка сядь, сядь. Вот Дашка к вам бегала, а у вас там кого-кого только не перебывало. Ты язык широко распустил, а у нее и вовсе ветер в голове. Недаром ее на комсомоле прорабатывали. Вот дядю Петю поминают, а что мы про него знали? Приехали и взяли, а за что про что – кто ж нам объяснит, правда?
– Правда, святая правда, Иван Семенович, – подтвердил Корнилов. – Нет, Даша ничего у нас никогда не говорила. Это и я скажу, и все подтвердят. Ну, пока.
И уже за воротами Потапов догнал его снова.
– Тебя директор твой будет спрашивать, – сказал он, подходя, – так ты вот что, ты до времени до поры эти наши тары-бары сегодняшние…
– Ясно, – ответил Корнилов, – понял.
– Да и вообще ты сейчас поосторожнее насчет языка…
– И это тоже понял, раз мы с тобой об этом чуть не час проговорили, то, значит, уж оба кандидаты – вон туда! Если только, конечно, – он усмехнулся, – один из нас, кто пошустрее, не догадается сбежать до шоссе и остановить попутку в город.
– Все шуткуешь? – невесело усмехнулся Потапов и вздохнул.
– Шуткую, Иван Семенович. Шуткую, дорогой. Незачем уже и бежать. Поздно!
Вернувшись, он снова попробовал читать, но только пробежал несколько строк и отбросил журнал. Повесть только раздражала, и все. Он лег на раскладушку, накинул одеяло и закрыл глаза. «Мне бы ваши заботы, – подумал он зло, – показали бы вам тут Карибское море и пиратов. Вот то, что выпить нечего, это жаль, конечно. А впрочем, почему нечего? Сколько сейчас? Двенадцать. У Волчихи самый разгар». Он прикрутил лампу и вышел. Ночь выдалась лунная и ясная. Все вокруг стрекотало и звенело. Каждая тварь в эту ночь работала на каких-то своих особых волнах. Почти около самого его лица, как мягкая тряпка, пронеслась летучая мышь. Он проходил мимо старого дуба, а там постоянно пищало целое гнездо этой замшевой нечисти. Большое окно под красной занавеской у Волчихи светилось. Он условно стукнул три раза и вошел. Хозяйка сидела за столом и шила. Он сказал ей «здравствуйте пожалуйста» и перекрестился на правый передний угол. В этой избе и в десятке подобных же это всегда действовало безотказно. На столе стояла бутылка, тщательно обернутая в газету.
– Это, случайно, не для меня? – спросил Корнилов.
Хозяйка подняла голову от шитья и улыбнулась. Была она в сарафане и с голыми плечами и выглядела совсем-совсем молодой (ей недавно стукнуло двадцать девять). Эдакая крепкая черноволосая украинка.
– И для вас всегда найдется, – сказала она дружелюбно и звонко перекусила нитку, – а это вон для Андрея Эрнестовича. – И кивнула головой на угол.
Корнилов обернулся. У стены на лавке, там, где около ведер, прикрытых фанерками, испокон веков стояли два позеленевших самовара, сидел старик. Высокий, худощавый, жилистый, с аккуратной бородкой клинышком. На носу у него были золотые очки, а на плечах одеяло.
– Ой, извините, отец Андрей, – учтиво всполошился Корнилов. – Я вас не заметил. Здравствуйте!
– Здравствуйте, – ответил отец Андрей и поднял на Корнилова голубые с льдинкой глаза.
Отец Андрей работал в музее инвентаризатором. Но до сих пор Корнилову говорить с ним не приходилось. Месяца за два до этого директор задумал учесть музейные коллекции. Дело это было нелегким: неразбериха в музее царила страшная. Экспонаты откладывались, как осадочные породы, слоями, эдакими историческими периодами.
Первый – самый спокойный, тихий слой. Семиреченская губернская выставка 1907 года.
Фотографии земства, старые планы города Верного, XVIII век, договоры с ордами, написанные арабской вязью, с белыми, черными и красными печатями на шнурочках, муляжи плодов и овощей.
Второй слой. Губернский музей 1913 года.
Сапоги местного завода, открытки всемирного почтового союза «ул. Торговая в городе Верном», образцы полезных ископаемых, набор пробирок с нефтью.
Третий слой. Музей Оренбургского края.
Вот это уже сама революция: перемешанный, разнородный, взрывчатый слой – окна РОСТА «Долой Врангеля», штыки, ярчайшие плакаты с драконами, объявления, похожие на афиши, – красная, зеленая, синяя бумага, а внизу вместо фамилии премьера игривым кудрявым шрифтом – «Расстрел». Газетные подшивки. И тут же золоченая лупящаяся мебель с лебедиными поручнями, коллекция вееров, золотой фарфор, чучело медведя с блюдом для визитных карточек в лапах.
Четвертый слой.
В нем сам черт ногу сломит: где что, что к чему, что зачем – никто не разберет. Стоит, например, на чердаке забитый досками ящик, и что в нем – одному аллаху ведомо: не то жуки, не то иконы. На хорах в одном углу окаменелости, в другом – старое железо, и опять-таки – что это за железо, что за окаменелости, откуда они, никто не знает. Но это слой мирный, относящийся к двадцатым и тридцатым годам. Он оседал незаметно – ящиками, посылками, актами передач.
Вот – четыре слоя, и поди разберись в них во всех. Тогда директор – человек решительный, острый и быстрый – задумал навести порядок по-военному – одним махом. Он запросил особые ассигнования, нанял десять работников-инвентаризаторов, прикрепил к ним Зыбина для консультации и фотографа для документации и заставил их писать карточки. Так появились в соборе очень удивительные люди: инвентаризаторы.
В первые дни на них ходили смотреть все отделы. Самому молодому из них недавно стукнуло шестьдесят, и он неделю назад отрекся от сана через газету. К этому сословию, презираемому и осмеянному всеми агитками и стенгазами, директор, старый профессиональный безбожник, таил какую-то особую слабость. Общался он с батюшками уважительно, кротко, с постоянной благожелательностью и из всех выделял вот этого отца Андрея, того самого, что сейчас сидел в одеяле. «Вы с ним, ребята, обязательно поближе познакомьтесь, – советовал он Корнилову и Зыбину. – Вы больше такого попа уж никогда не увидите. Академик! Умница! Таких попов наши агитбригады вам никогда не покажут! Где им!»
– А как вас сюда, отец Андрей, занесло? – спросил Корнилов неловко и покосился на его плечи.
– Вы про то, что я в этой хламиде-то сижу? – засмеялся отец Андрей. – Так вот, видите, конфузия вышла какая. В темноте задел за сук, чуть весь рукав не сорвал. Спасибо Марье Григорьевне, добрая душа, видите, пришла на помощь.
– Я вам и все пуговицы укреплю, – сказала Волчиха, – а то они тоже на одной живульке держатся.
– Премного буду обязан, – слегка поклонился отец Андрей. – Я тут, товарищ Корнилов, у дочки живу. Вроде как на дачке. Она агрономом работает. А сегодня директор послал меня с запиской к бригадиру Потапову. Акт какой-то он должен прислать, а мне надлежало помочь его составить. Да вот беда, что-то целый день хожу по колхозу и не могу поймать. Кто говорит, что здесь он, кто говорит – уехал. Вы ведь на его участке, кажется, работаете? Не видели?
– А домой к нему вы не заходили? – спросил Корнилов, не отвечая.
Отец Андрей поморщился.
– Подходил я под вечер. Да, признаться, не решился зайти.
– А что…
– Гости там были.
«Значит, мог слышать и наш разговор», – подумал Корнилов и спросил:
– А Георгия Николаевича вы нигде не встречали?
– Нет. А что?
– Да куда он делся – не пойму… Поехал в город вчера, обещал сегодня к полудню вернуться, и нет его. Правда, приехала тут к нему одна особа… – Про особу вырвалось у Корнилова как-то само собой и противно, игриво, с ухмылочкой, он чуть не поперхнулся от неожиданности.
– Да уж пора, пора ему, – сказал отец Андрей. – В его-то годы у меня уже была большая семья – трое душ. Правда, тут – канон. Тогда духовенство женилось рано.
– До принятия сана, – подсказал зачем-то Корнилов.
– Совершенно верно. До посвящения. Значит, знаете. Ну а теперь времена-то, конечно, не те.
– Да, времена не те, не те, – тупо согласился Корнилов. Хозяйка положила шитье на стол, вышла в сени и сейчас же вернулась с бутылкой водки.
– Деньги сейчас платить будете? – спросила она, беря снова френч и осматривая обшлага.
– Зайду завтра расплачусь. За все, – ответил Корнилов.
– Только тогда не утром. Утром я в город поеду, – сказала хозяйка. – Что-то плохо, отец Андрей, дочка о вас заботится. Вон все пуговицы на одной нитке.
– Дочка у меня замечательная, Марья Григорьевна, – с тихим чувством сказал отец Андрей, – работящая. С пятнадцати лет на семью зарабатывала, я уже и тогда был не кормилец. И муж у нее великолепный. Спокойный, выдержанный, вдумчивый. Читает много. Сейчас он зимовщиком на острове Врангеля, так целую библиотеку с собой захватил. Вот ждем, в этом месяце должен в отпуск приехать.
– Вот вы уж с ним тогда… – сказал Корнилов, мутно улыбаясь (словно какой-то бес все дергал и дергал его за язык). Отец Андрей улыбнулся тоже.
– Да уж без этого не обойдется. Но у него душа меру знает. Как выпил свое – так все! А дочка, та даже пиво в рот не берет. Юность не та у нее была. Не приучена.
– А вы?
– А я грешный человек – на Севере приучился. Я там в открытое море с рыбаками выходил – так там без этого никак нельзя. Замерзнешь, промокнешь, застынешь – тогда спирт первое дело. И растереться, и вовнутрь.
– А в молодости так и совсем не пили? – посомневался Корнилов.
– Водку-то? Помилуй Бог, никогда! – очень серьезно покачал головой отец Андрей. – Теплоту, что оставалось, верно, допивал из чаши. Теплота – это по-нашему, по-поповскому, церковное вино, кагор, которым причащают. Так вот, что в чаше оставалось, то допивал, а так – Боже избави! А сейчас, после Севера, грешу, ох как грешу! Достать тут негде – так вот я к Марье Григорьевне и повадился. Спасибо, добрая душа, не гонит.
– А что, я не человек, что ли? – спросила хозяйка серьезно. – Я хорошим людям всегда рада. Только от вас, отец Андрей, да и услышишь что стоящее. От вас да вот их товарища. Тот тоже ко мне заходит.
«Ах вот куда Зыбин нырял, – подумал Корнилов. – Однако надо идти выспаться. Директор завтра вызовет обязательно. Он меня терпеть не может. Ну что ж? Скажу – ничего не знаю, ничего не слышал, днем работал, а вечером пил с отцом Андреем».
– Хозяюшка, – сказал он, – а что, если мы с отцом Андреем вот здесь у вас по столешнику и опрокинем, а?
– Я уж сказала, хорошим людям всегда рада, – опять-таки очень серьезно ответила Волчиха, – я сейчас соленых огурчиков из кадки принесу. Вот ваша одежда, отец Андрей. – Она подошла к шкафу, вынула стопки, тарелку. Стопки поставила на стол, а с тарелкой вышла в сени. Отец Андрей надел френч, подошел к зеркалу и одернулся.
И оказался стройным, аккуратным, почти по-военному подтянутым стариком. Он посмотрел на Корнилова и подмигнул ему. И вдруг с Корниловым произошло что-то совершенно непонятное. На мгновение все ему показалось смутным, как сон. Он даже вздрогнул. «Боже мой, – подумал он, – ведь все как в той повести. Правда и неправда. И есть и нет. Да что это со мной? И зачем я тут? В такой момент? С попом? С шинкаркой этой? Или я уже действительно тронулся?»
Ему даже подумалось, что все – стол, две бутылки, одна в газете, другая так, мордастая баба-шинкарка, поп во френче – все это сейчас вздрогнет и расслоится, как колода карт. Такое у него бывало в бреду, когда он болел малярией. И вместе с тем, как это бывало у него иногда перед хорошей встряской, выпивкой или баней, он почувствовал подъем, легкое головокружение, состояние обморочного полета. И еще порыв какого-то чуть не горячечного вдохновения. Он встал и подошел к зеркалу. Нет, все было как всегда, и он был таким, как всегда, серым, будничным, неинтересным. Ничего на земле не изменилось. И его возьмут, и тоже ничего не изменится. По-прежнему этот поп будет жить с шинкаркой и трескать ее водку.
Он откупорил бутылку и налил себе и попу по стопке.
– Ну, батюшка, – сказал он грубовато, – за все хорошее и плохое. Ура!
– За плавающих, путешествующих и пребывающих в темницах, – серьезно и плавно, совсем по-церковному не то произнес, не то пропел отец Андрей. – Марья Григорьевна, берите-ка стопку! При таком тосте сейчас все должны пить.
Потом заговорили о жизни. Все трое были уверены, что никому из них она не удалась, но каждый относился к этому по-разному: Корнилов раздраженно, Волчиха безропотно, а отцу Андрею такая жизнь так даже и нравилась.
– Да, рассказывайте, рассказывайте байки, – грубо усмехнулся Корнилов. – Так мы вам и поверили. У меня нянька была, – повернулся он к Волчихе, – вот ее спросишь: «Нянь, а ты пирожные любишь?» – «Нет, – отвечает, – няня только черные сухари любит».
– А ведь, – отец Андрей улыбнулся, – она правильно отвечала, я тоже черные сухари люблю больше, чем пирожные. Эх, товарищ дорогой, или как вас там назвать, ведь вы еще не знаете, что такое черный хлеб, самая горбушечка – ведь вкуснее ее ничего на свете нет. Этому вас еще не научили.
– А вас давно этому научили? – прищурился Корнилов.
– Меня давненько, спаси их, Господи. И по совести скажу: хорошо сделали, что научили, спасибо им. Вот брожу по земле, встречаюсь со всякими людьми, зарабатываю этот самый черный хлеба кус горбом, тяжко зарабатываю, воистину в поте лица своего – эту работу у вас я как по лотерейному билету получил, через месяц ей конец, – и радуюсь! И от всей души радуюсь. Хорошо жить на свете! Очень хорошо! Умно установлено то, что у каждого радость точно выкроена по его мерке. Ее ни украсть, ни присвоить: другому она просто не подходит.
– А когда, отец, вы губернаторским духовником были, вы тоже думали так?
– Нет, тогда не так. Но тогда я еще не знал вкус черного хлеба.
– А чувствовали себя как? Хуже?
– Хуже не хуже, а, как бы сказать, обреченнее. По-поповски. Ни горя, ни радости. Течет себе река и течет. И все по порядку. Родничок, верхнее течение, нижнее течение – и конец: влилась в море и канула.
– Обедни каждодневно служили, наверное?
– Иногда и другим поручал, грешен.
– Грехи прощали?
– Прощал. Много что прощал. Да все прощал! И грабеж, и убийство, и растление, и то, что мой духовный сын по толпе велел стрелять, – все, все прощал: «Иди и больше не греши». – Он поднял на Корнилова спокойные серьезные глаза. – А это хорошо, что вы сейчас иронизируете. Это действительно и смеха, и поругания достойно.
– Как же так, батюшка? – удивилась Волчиха. Она уже успела украдкой незаметно поплакать над долей (просто два раза дотронулась до глаз – сняла слезы) и теперь сидела, похожая на снегиря-пуховичка – тихая, печальная, пригожая.
– А вот так, дорогая, – ответил отец Андрей ласково, – что не смел я никого прощать. Откуда я взялся такой хороший да добрый, чтоб прощать? Как, скажи, простить разбойника за убийство ребенка? Что это, моего ребенка убили? Или я за это прощение отвечать буду? Нет, потому и прощаю, что поп я. А с попом и разговор поповский. Никто его прощение всерьез и не понимает. Милость Господня безгранична – вот и изливай ее не жалея. Милость-то, конечно, безгранична, да я-то с какого края к ней примазался? Я разве приказчик Богу моему? Вот смотрите, наша хозяйка-ларешница отсидела три года за чужую вину. Подсыпался к ней однажды бухгалтер: дай да дай выручку на два дня. Она и дала. Только его, негодяя, и видела. А я его знаю! Он человек набожный! В церковь ходил аккуратно, два раза у меня на тайной исповеди был! Теперь появится здесь, обязательно в третий раз придет: «Отпусти грех, батюшка». Ну и как я ему отпущу? Сидела она, а прощу я? И он мне за это отпущение еще из ворованных денег, поди, пятерку в ладонь сунет? Что же это за прощение будет? Чепуха же это! Полный абсурд!
Волчиха вдруг быстро поднялась и вышла из комнаты.
– А Христос? – спросил Корнилов и налил себе и отцу Андрею еще по полстакана. – Как же Христос всех прощал?
– Спасибо, – сказал отец Андрей и взял стакан в руки, – ну, это уже последний. Вот о Христосе-то и идет разговор. Христос, Владимир Михайлович, так вас, кажется, по батюшке? – Христос мог прощать. Недаром мы его именуем искупителем. Ведь он Бог. Тот самый, что един в трех лицах божества, так почему же он, будучи Богом, то есть Всемогущим, не мог простить, не спускаясь с неба? Даже не простить, а просто отпустить грехи, вот как мы, попы, отпускаем, не сходя с места. Умирать-то, страдать-то ему зачем? Вы думали об этом? Конечно, не думали: для вас и Христос, и Троица, и Господь Бог Отец, отпустивший сына на казнь, и Сын, молящий Отца перед казнью: «Отче, да минет меня чаша сия», – все это мифы, но смысл какой-то таят эти мифы или нет? Мораль сей басни какова?
– Христос не басня, – сказал Корнилов, – я верю, был такой человек. Жил, ходил, учил, его распяли за это.
– Ну вот, значит, уже легче. В Христоса-человека вы, стало быть, верите. А я верю еще и в Христа! В Бога-Слово. Вот как у Иоанна: «Вначале бе Слово, и слово бе Бог». А если все это так, то мораль сей басни проста: даже Бог не посмел – слышите, не посмел – простить людей с неба. Потому что цена такому прощению была бы грош. Нет, ты сойди со своих синайских высот, влезь в подлую рабскую душу, проживи тридцать три года и проработай плотником в маленьком грязном городишке, испытай все, что может только человек испытать от людей; и когда они, поизмывавшись над тобой вволю, исхлещут тебя бичами и скорпионами – а знаете, как били? Цепочками с шариками на концах! Били так, что обнажались внутренности. Так вот, когда тебя эдак изорвут бичами, а потом подтянут на канате да приколотят – голого-голого! – к столбу на срам и потеху, вот тогда с этого проклятого древа и спроси себя: а теперь любишь ты еще людей по-прежнему или нет? И если и тогда ты скажешь: «Да, люблю и сейчас! И таких! Все равно люблю!» – то тогда и прости! И вот тогда и действительно такая страшная сила появится в твоем прощении, что всякий, кто уверует, что он может быть прощен тобой, – тот и будет прощен. Потому что это не Бог с неба ему грехи отпустил, а распятый раб с креста его простил. И не за кого-то там неизвестного, а за самого себя. Вот какой смысл в этой басне об искуплении.
– И значит теперь, – спросил Корнилов, – вы можете прощать, а не отпускать?
– Да, теперь, пожалуй, я могу и прощать! Только вот пакость-то: когда я это право заслужил, то оказалось, что в нем никто не нуждается.
Корнилов сидел пошатываясь и смотрел на отца Андрея. Что-то многое зарождалось в его голове, но он не мог, не умел этого высказать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.