Текст книги "Факультет ненужных вещей"
Автор книги: Юрий Домбровский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 41 страниц)
– Толстой, наверно?
– Нет. Достоевский. Он в последние годы много думал о Христе, только не знал, как же с ним поступить, и проделывал с ним разные опыты. То оставлял ему кротость и любовь, а бич и меч отбирал, и получался тогда у него Лев Николаевич – князь Мышкин, личность не только явно нежизненная, но и приносящая горе всем, кто к нему прикоснется; потом возвращал ему меч, а все остальное отбрасывал – и получился Великий инквизитор, то есть Христос, казнящий Христа. Но Пилат в этом отношении был куда реалистичнее и Достоевского, и его инквизитора: Христа он понимал таким, каким он был, и такой Христос ему подходил.
– А значит, революционную, разрушительную силу проповеди Христа он даже не подозревал?
– А кто тогда мог что подозревать? И много позже никто в ней не мог разобраться. Через сто лет Плиний Младший пытался было уяснить себе, что это такое, но ничего, кроме «дикого суеверия, доведенного до абсурда», в нем так и не увидел. Так он и написал императору Траяну. А Тацит выразился и того чище: «ненавистные за их мерзости люди, которых чернь назвала “христианами”». И дальше (дело идет о пожаре Рима): «они были уличены не столько в поджоге, сколько в ненависти к роду человеческому». Цитирую по памяти и поэтому не совсем точно. Так вот как думали и писали о христианах утонченнейшие, умнейшие, светлейшие умы человечества, и уже через много лет после казни Иисуса. Но Пилат так не думал. Он знал: этот бродячий проповедник Риму очень нужен. Его слушают, ему верят, за ним идут. Он способен создать новую космополитическую религию, приемлемую для власти. Ошибся он или нет – и до сих пор неясно. Мнения об этом разошлись резко. Так вот – вторая причина, но была еще и третья: какого дьявола они его пугают и шантажируют? Почему он должен исполнять роль синагогального палача? У них отнято jus gladii, право меча, так вот они хотят снести неугодную им голову его руками. Руками римского патриция! Да иди они к Вельзевулу! А сколько они ему гадили! Работы по строительству водопровода и то сорвали! Они ведь свиньи, им чистая вода ни к чему – они и в луже прополоскаются, а он им хотел провести иорданскую воду! Не дали! Подумать, изображение Цезаря, боевые римские знамена – и то не позволили внести в Иерусалим! Не позволили, и все! Даже щиты пришлось убрать из Иродова дворца – на них, видите ли, портрет императора. И все им сходит с рук. И он же оказался виноват – не сумел к ним подойти. Да кто они такие? Рабы! Грязные восточные собаки! Лжецы и предатели! И вот он – сама персона императора, первый человек страны – должен по их приказу и показу казнить этого несчастного только потому, что он нужен ему, Пилату, и именно за это ненавистен им. И ничего не поделаешь – придется! Ах, если бы он был хотя бы Галлионом! Знаете, кто это? Родной брат Сенеки. Проконсул Ахайи. Его резиденция была в Коринфе, и вот что там однажды случилось. Это место я наизусть помню: «Напали иудеи единодушно на Павла и привели его перед судилищем, говоря, что он учит чтить Бога не по закону». Слышите, совсем как в истории с Христом. Но то был Галлион, и вот чем это окончилось. «Когда же Павел хотел говорить, Галлион сказал: “Иудеи, если бы была обида или злой умысел, то я бы слушал вас, но когда спор идет об учении, об именах и законе вашем, то разбирайтесь сами, я не хочу быть судьей в этом”. И прогнал их от судилища. И все эллины, схватив ябедника – “начальника синагоги”, били его перед судилищем, а Галлион не препятствовал». Великолепная сцена и великолепный патриций: «Разбирайтесь сами»; но вот так сказать Пилат не мог, не посмел просто. Палестина была не Греция. Иерусалим не Коринф многоколонный, а он не Галлион, а попросту Понтий Пилат, homo novus. И поэтому, когда он услышал это страшное: «Если ты отпустишь его, ты не друг кесаря», он сдался, вымыл руки и казнил. Вот как мы с вами! Дорогой мой друг, – отец Андрей схватил Корнилова за плечо, – вот вы говорите: они вас вызвали и забрали у вас мою рукопись. Потому, мол, забрали, говорите вы, что не хотят они меня распинать. Значит, вы там с теми же пилатами говорили. С теми же несчастными пилатами, от которых ровно ничего не зависит. С убийцами и резниками во имя чужого бога! С бедным Иудой, которого и простить даже невозможно, потому что не за что! Ибо не они во всем виноваты, а те ничтожества, что сидят за семью стенами и шлют им шифровки: «Схвати, суди, казни!»
– Ох, – сказал Корнилов, морщась от дурноты и звенящей боли в висках, – о ком это вы?
Отец Андрей нависал над ним большой, костлявый, с сухим табачным лицом и совершенно круглыми дикими глазами, такими огромными, что в них хоть провалиться.
И опять Корнилову показалось, что все это сон, что сейчас что-то дрогнет, двинется, прорвется тончайшая радужная пелена, на которой все это изображено, и он проснется в своей постели. Стоит только захотеть.
– Про кого я говорю? – спросил отец Андрей грозно и тихо. – Вы понимаете про кого! Про этих двух. Про румяного карлика и полоумного Моисея. Про двух вурдалаков этих я говорю.
«Ну сон, – думал Корнилов, – ну скверный, пьяный сон, сейчас это прорвется, и я проснусь».
И пробормотал:
– Ну что вы говорите, отец Андрей, – какой такой карлик? Какой Моисей? Налейте-ка лучше мне еще.
И тут отец Андрей вдруг заплакал. Сел, уронил голову на руки и тихонечко, тихонечко, по-ребячески заплакал. Это окончательно привело Корнилова в себя. «Ничего, – подумал он, – дача пустая. Ночь. Никто ничего не слышит. Ничего!»
– Отец Андрей! – позвал он тихонько.
Поп вздохнул, медленно поднял голову и вдруг пристально посмотрел на Корнилова. Глаза у него опять были обычные, стариковские и только блестели от слез.
– Эх, милый вы мой, – сказал он горько и просто. – Сколько раз я эту историю рассказываю, никто ничего в ней не понимает. Ничего! И вот вы тоже ничего не поняли. А ведь она проста. Очень проста. Но за нее умирают или предают! – Еще с минуту он с непередаваемой горькой улыбкой смотрел на Корнилова, а потом слегка вздохнул, подвинул графин и сказал: – Ну что ж! Верно, выпьем еще по одной! На прощание!
На другой день Корнилов проснулся как от толчка, сел, огляделся. Черт! Так и есть, валялся поверх одеяла в башмаках! Позор, позор! Этак иногда рухал на койку («костьми») Зыбин, а он его ругал: «Что за свинство, уж лень даже и разуться!» Да, но ведь утром Зыбин-то вскакивал как встрепанный и бежал на раскопки и весь день был на ногах, а он вот проснулся и сидит, и башка-то у него разламывается, и ничего-то ему на свете не надо, только бы никто не трогал. Часы, конечно, стали, но интересно, сколько все-таки сейчас времени? Через покорябанное целлулоидное окошечко сочился желтоватый, как топленое молоко, вялый рассвет. Он встал, морщась и постанывая, дополз до цинкового бачка, жадно выпил одну за другой две кружки и снял клей с запекшихся губ. Как будто немного отлегло. Он сел на табуретку, и вдруг его как будто подбросило! Господи! Ведь он же пропал! Ведь он же попал в то самое, чего боялся! Что же такое было вчера? Этот проклятый поп проврался и вывалил все, что у него было в печенках! И теперь конец попу! И конец ему, если он его покроет! И Корнилову вдруг захотелось сразу же покончить со всем. Полностью рассчитаться. Прийти и сказать: вот вам еще мои показания – последние! Вот вам еще моя подпись – последняя! И оставьте меня заради Господа Бога в покое! «Политических разговоров не было!» Всё! Не было их!
– И надо же, – сказал он громко, – и надо же было мне, дураку проклятому…
Он встал, умылся, почистил брюки, вылез на дорогу, встал на обочине и поднял руку.
Одна пятитонка прошла – не остановилась, другая легковушка прошла – не остановилась, третья замедлила было ход, но из нее вдруг выглянула пара таких развеселых пограничников, что он сразу же опустил руку.
«Видно уж, не судьба, – подумал он, снова карабкаясь в гору. – Ну и черт с ним. Понадобится – приедут. У них это не заржавеет».
Приехали они за ним, однако, только через неделю. В бодрое, ясное утро прискакал вестовой, соскочил с лошади, лихо козырнул и вручил ему повестку и раскрытую разносную книгу (был как раз обеденный перерыв, и он немного задержался в палатке). «Вот здесь», – сказал вестовой, подавая карандаш.
Он прочел:
«Гр. Корнилову В. М. Предлагается Вам явиться
завтра…… к тов. Смотряеву по делу…….
в комнату №……. в качестве…………..
В случае неявки подвергаетесь приводу».
Бумага была плотная, печать крупная, и вообще как будто и не повестка вовсе, а пригласительный билет на первомайскую трибуну.
– День, час и минуты. Сейчас одиннадцать, – сказал вестовой.
– Ясно, – ответил Корнилов, расписываясь. – Ясно, дорогой товарищ! Я всегда за полную ясность. – Он отдал книгу. – Скажите – явлюсь.
– Это вы сами уже скажете, – улыбнулся вестовой, дотронулся до козырька и вышел из палатки.
А в горах уже наступала полная осень. Дожди вдруг перестали, и необычайная краткость и ясность проступали в природе. Деревья, вершины холмов, снежные шапки вставали четкие, чеканные, как бы врезанные в воздух. Но только там, вверху, над купами деревьев и сохранялась еще эта ясность. Внизу же все жухло, желтело и гнулось. Садовые мальвы, серые и шершавые, шуршали, терлись друг о друга, и на них холодно было глядеть. Корнилов согнул повестку, сунул ее в гимнастерку и пошел, пошел по холмам – настроение у него было опять отличное. Завтра же он покончит со всем этим и придет в музей за расчетом, и будьте тогда вы все прокляты – раскопки, пьяный поп, Зыбин, все! Вот только, правда, Дашу жалко немного. Но он представлял себе, как утром нежданный-негаданный заявится к сестре в ее московскую квартиру на пятом этаже. «Принимаете, гражданка, ссыльно-поселенного? Что? Никак и не узнала?» И сестра обомлеет, вскрикнет: «Ой, какой же ты…» – и повиснет у него на шее. А он усмехнется мужественно и грубовато: «Что, плох, сестра? Ты спроси, как я ноги-то унес». И прямо подойдет к телефону обзванивать друзей. Он шел, думал об этом, улыбался, и тут вдруг его позвали. Он оглянулся. Около тополя стояла Даша и смотрела на него. Он радостно вскрикнул и подбежал к ней, и она сама собой потянулась к нему. Они стояли возле ограды дома Потапова. Вот сколько он прошагал по холмам и не заметил этого.
– Дашенька, Дашенька, – повторял он, задыхаясь от какой-то высокой и восторженной нежности, и вдруг схватил ее за руки и завертел. – Ну, дайте же, дайте же на себя хорошенько посмотреть! Ну красавица же, ну полная же красавица! И одета как!
На Даше, верно, было коверкотовое пальто, голубой полушалок, а в руках сияющая, как черное зеркало, сумка. Она смутилась, а он вдруг схватил ее, смял, взъерошил и звонко расцеловал в обе щеки:
– Вот вам!
– А я ведь вечером собиралась к вам, – сказала она, осторожно освобождаясь.
– Зачем вечером, сейчас, сию минуту пойдем! – крикнул он. – Мне столько нужно вам сказать!
– И мне тоже, – улыбнулась она.
– Да? Вот бывают совпадения! Так идемте же, идемте!
– Нет, сейчас я не могу. Позже, после восьми, когда дядя уедет в город.
– А вы не обманете? – спросил он и снова поймал ее за руку.
– Нет, нет, не обману. – И она как-то по-новому улыбнулась. – Вы знаете, меня посылают в Москву.
– Да? – изумился и обрадовался он. – Вот это уж по-настоящему здорово! Я ведь тоже еду в Москву. Вот и будем жить вместе. Я вам все галереи покажу, в театры сходим! Отлично!
– Да! Мне там еще вступительные по мастерству надо будет сдать, – страдальчески взглянула она на него.
– Пустяки! Сдадите! – Ему действительно все сейчас казалось сущими пустяками. – Вот вечером я вам дам такой монолог Лауренсии из «Фуэнте овехуна», что они все закачаются.
– Нет, правда?
– Истинный святой крест, – выговорил он серьезно и перекрестился.
Она что-то хотела ему сказать, но вдруг шепнула: «Дядя!» – и отскочила.
Бригадир Потапов – сейчас в своем черном ватнике он очень походил на солидного жука-навозника, – серьезный и хмурый, зашел со стороны калитки и стал ее отпирать. За спиной у него был мешок, а в нем какие-то ящики.
– Он сегодня яблоки в Москву отправляет, – шепнула Даша.
«Проворен, дьявол», – подумал Корнилов и спросил:
– А как он сейчас вообще?
– Идемте, идемте, он опять сейчас выйдет, – шепнула Даша и утащила его за кусты. – Вы это зря, Владимир Михайлович, – сказала она вдруг серьезно.
– Что зря?
– Да все зря! Ну что вы тогда мне наговорили? Ну помните? И все это ведь неправда.
– Да что неправда? Что, горе вы мое?
– Ну что дядю кто-то вызывал и что-то ему там предлагал, все это неправда.
– Здорово! – воскликнул он ошарашенно. – Это он вам так сказал?
– Он. И еще он сказал: «Чего он к Волчихе повадился? Ничего у нее там интересного нет. Одна голимая водка!» Эту Волчиху давно бы и из колхоза погнали, если бы не дядя. А она вот как…
В голосе Даши вдруг появились какие-то совершенно новые, потаповские нотки. На него она не глядела.
– Ну а еще что ваш дядя говорит? – спросил Корнилов.
– А еще он говорит, что вы напрасно связались с этим попом. Он горький пьяница. Наперсный крест с себя пропил. Он всем говорит, что утопил в море, но это он врет – пропил! От него уж и родная дочь отказывалась. («Раз заставили», – ввернул он.) Да никто ее не заставил, а если он такой отец, ну так что ж? И правильно! Он и в тюрьме уже насиделся, и лес в Сибири валил. К нему участковый прошлый год каждый день приезжал на мотоцикле. Сегодня он здесь, а завтра там. Разве он вам товарищ?
– А кто же тогда мне, Дашенька, товарищ-то? – спросил Корнилов мирно. – Зыбин? Так его тоже посадили.
Она молчала. Он схватил ее за руку.
– Дашенька, милая, умница вы моя! Ну что вы мне сейчас наговорили? Что, сами-то вы в это верите? Нет ведь? Не верьте вы ради всего святого этому! Всего этого нет, нет. Ну просто совсем нет на свете. Это люди выдумали, это хмара, затмение, наваждение, стень какая-то, как моя нянька говорила. Дошла стень эта до вас – дядя к вам ее занес оттуда, – вот вы и заговорили на ее языке. А он ведь вам чужой, чужой! Что делать, бывают, наверно, в истории такие полосы. Планета наша окаянная, что ли, не туда заходит или солнце начинает светить не так, не теми лучами, – но вот сходят люди с ума, и все тут!
Она долго молчала, а потом сказала:
– И еще вам нужно скорее уезжать отсюда.
Он усмехнулся.
– Ну поедем, поедем! Поедем в Москву!
– Нет, не в Москву, – упрямо ответила она, – вам надо не в Москву, а подальше куда-нибудь, туда, где вас никто не знает.
Он посмотрел на нее.
– Вот это блеск! Это что же, опять дядя? Вы, значит, в Москву, а я от Москвы? Здорово! Ну скажите ему, чтоб не тревожился. Я вас там не побеспокою. Так и скажите.
Он повернулся, чтоб отойти, но она вдруг схватила его за руку, кажется, хотела что-то сказать, но слов у нее не нашлось, не нашлось и дыхания, и она только молча привалилась к нему лицом.
– Даша? – спросил он изумленно.
Она молчала.
– Даша.
Она вдруг взметнулась, неловко поцеловала его (так, что поцелуй пришелся в нос) и побежала.
– Даша! (Она все бежала.) Да Даша же! Ну хоть обернитесь!
Она обернулась.
– Я приду, я обязательно приду сегодня, Владимир Михайлович, ждите! Приду! – Она говорила почти шепотом, но он ясно слышал каждое ее слово.
Она не пришла. Он пролежал до рассвета с открытыми глазами, а утром встал и поплелся на шоссе голосовать. И только что сошел с холмов, как увидел Волчиху.
Она стояла на обочине, опустив голову, и как будто кого-то ждала. Он подошел поближе и тронул ее за плечо. Она подняла голову, посмотрела на него и туго улыбнулась.
– Вот Андрея Эрнестовича провожала, – сказала она, – вещички помогла ему снести.
– Куда же он уехал? – спросил Корнилов («Вот еще новое дело»).
– Туда, на Север. На Белое море рыбу ловить. Ребята письмо отписали. Пишут, приезжай скорее. Пускай, пускай едет. Он это любит. Пускай. Я радая!
И отвернулась, чтоб не заплакать.
На этот раз в кабинете были оба его хозяина. Суровцев стоял возле открытого окна и глядел во двор. Смотряев растерянно листал какую-то папку и что-то разыскивал. Корнилов вошел. Смотряев отложил папку и, воскликнув что-то вроде «ну вот и он!», «ну и легок на помине!», пошел ему навстречу. В общем, все получилось так, как будто встретились старые добрые знакомые. Корнилов спросил, как отдыхалось в Крыму, Смотряев махнул рукой и ответил, что какой там, дьявол, Крым! Он сейчас из больницы, а не из Крыма. Да как же так? А вот так, очень просто – пожарился два дня на солнышке да и нажил ни больше ни меньше как катаральное воспаление легких. Месяц провалялся, а сейчас с утра температура нормальная, а часам к пяти тридцать семь и пять. Вот и губы обметало.
– Так ты, значит, на бюллетене? – забеспокоился Суровцев. – Ну так и надо лежать, а не ходить.
– Нельзя, – коротко вздохнул Смотряев, – дела! – Он кивнул головой на папку. – Вот берите-ка, Владимир Михайлович, стул, присаживайтесь, и будем разговаривать. – Он распахнул папку. – Ну, мы собираемся докладывать начальству и дело закрывать и только ждали вас. Вы принесли нам что-нибудь новое? Отлично! Давайте!
– Только имейте в виду, это уж последнее, – сказал Корнилов, доставая тетрадку, – он уехал.
– Уехал? – изумился Смотряев. – Как?
– Да вот так. Взял и уехал.
Смотряев помолчал, поглядел на него.
– Но это точно?
Корнилов пожал плечами.
– Во всяком случае, говорят, – я дважды заходил к нему, на дверях замок.
– Вот это здорово! – Смотряев раздраженно захлопнул папку. – Это называется доработались! А более точно ничего не знаете? Как, когда?
Корнилов опять демонстративно пожал плечами. Он чувствовал себя очень твердо.
Смотряев посидел, подумал, похмурился и сказал:
– Ну ладно, давайте, что вы принесли?
– Да черт с ним! Пусть бежит от греха подальше, – сказал вдруг Суровцев от окна. – Он все ведь, кажется, на Север, в Сибирь все укатывает? Ну и скатертью дорога! Там люди занятые, им не до анонимок! Что, не так разве? – обернулся он к Смотряеву.
– Да, с одной стороны, так, – недовольно поморщился он, – а с другой… Но вы хоть последний раз поговорили с ним начистоту?
– Даже и на даче у него был.
– О! Так! Значит, и с дочкой познакомились?
– Дочка сейчас в Сочи.
– А, вот почему старик разгулялся, – засмеялся Смотряев, – понятно! По-нят-но! Ну вы, значит, пили и опять весь вечер проговорили о Господе Боге Иисусе Христе, иде же ни плача, ни воздыханий, так, что ли?
– О всяком мы говорили, – ответил Корнилов сухо, ему уж не терпелось скорее отвязаться. – О Севере он, например, рассказывал, как он там хирургом был, животы и пальцы резал.
– О! Вот это поп! А, Алеша? – весело обернулся Смотряев к Суровцеву. – Вот ведь образованные времена настали! А меня наш деревенский батюшка чуть не утопил. Не заткнул ноздри и р-раз головой в купель. Вытащил, а я уже пузыри пускаю. Бабка меня потом водкой оттирала.
– Наверно, поп-то того… – щелкнул себя по горлу Суровцев.
– Да уж, конечно, не без этого и поп, и отец крестный, и тетя, и дядя, вот и этот премудрый тоже, видать, пьяница хороший.
– Ну тут я с тобой никак не соглашусь, – сказал Суровцев. – Он человек ученый! Академия! Вон какую диссертацию отгрохал.
– Значит, был Христос? – спросил вдруг в упор Смотряев Корнилова.
– Был! – ответил Корнилов.
– Прекрасно! Алексей Дмитриевич, – повернулся он к Суровцеву, – это дело надо кончать.
– Безусловно, – коротко кивнул Суровцев.
– Кончать, но смотри, что получается – вот в этой папке пять докладных, и все они кончаются на один манер: «В течение всего разговора никаких антисоветских высказываний не допускал». А что значит «не допускал»? Просто уходил от разговора? Может быть, потому и не допускал, что не доверял, понял, что его выспрашивают, – ведь и такой вопрос возможен.
– Законен, – вставил Суровцев.
– Да, даже законен. Ведь время сейчас того… острое. Так с чего мы должны верить, что этот поп битый-перебитый, прошедший огонь, и воду, и медные трубы, и волчьи зубы, будет – на тебе пожалуйста! – вывертываться наизнанку. Он ведь не дурак! Он знает, что теперь за длинный язык бывает. Вот поэтому он его и держит за зубами. Пить-то пьет, конечно, а ум не пропивает! Что, может возникнуть такое сомнение? Может, конечно, и что мы на него ответим?
– Я говорил уж об этом Владимиру Михайловичу, – наклонил голову Суровцев.
– Ну и что? – Смотряев посмотрел на Корнилова. – Что вы на это ответили, Владимир Михайлович? Факты-то, факты-то где?
Корнилов открыл портфель и вынул тетрадку.
– Здесь я набросал все очень начерно, – сказал он, – все равно ведь переписывать. У вас для этого есть определенные формы.
– Нам важны не формы, а содержание, – сурово отрезал Смотряев и строго посмотрел на Корнилова. – Что у вас там есть? Показывайте.
«Считаю своим долгом поставить вас в известность о том, что 25 сентября сего года я согласно вашему поручению посетил Андрея Эрнестовича Куторгу. Куторга живет у своей дочери Марии Андреевны Шахворостовой, работающей агрономом колхоза “Горный гигант”, в избе, расположенной на территории бригады колхоза. В означенный день 25 сентября Куторга, зайдя ко мне, сказал, что ввиду того, что дочь его уехала в Сочи встречать мужа, он остался полным хозяином и поэтому желает пригласить меня к себе. Памятуя о поручении, данном вами, я поспешил согласиться. Мы отправились. В избе, предоставленной колхозом агроному Шахворостовой, три комнаты. Куторга занимает одну из них и прилегающую к ней зимнюю террасу. Пока он накрывал на стол, я знакомился с обстановкой квартиры. Мое внимание привлек книжный шкаф. В нем помимо беллетристики находилось собрание сочинений Ленина, “Капитал” Маркса и “Вопросы ленинизма” товарища Сталина. Тут же были книги по медицине. Они, как объяснил мне тов. Куторга, составляют его личную собственность и доставлены им с Севера, где он одно время работал фельдшером в рыболовецкой артели. Об этом периоде своей жизни Куторга рассказывал охотно. Он вспомнил также, что ему приходилось работать с крупными специалистами и учеными».
– А фамилий ведь не спросили? – с упреком покачал головой Смотряев. – Что ж вы так? Материалы должны быть абсолютно точными и такими, чтоб их можно было в любую минуту проверить по документам.
«Куторга рассказал мне про своего отца, которого он назвал “старым шестидесятником”, рассказывал, что он ездил к Чернышевскому за правдой. После этого Куторга поднял тост за советскую власть и лично за товарища Сталина. Он назвал товарища Сталина “великим кормчим, ведущим нас от победы к победе, к конечному торжеству коммунизма”. Согласно заданию, полученному от вас, я выразил сомнение и предложил ему некоторые вопросы, на которые он ответил горячо и искренне, а меня назвал маловером, недостойным той великой эпохи, в которую мы живем».
– И даже так? – остро взглянул на Корнилова Смотряев. – Ну и поп!
«После этого разговор перекинулся на ученые работы Куторги, и все остальное время мы проговорили о Христе. Как я мог уяснить себе, Куторга понимает его историю совершенно реалистически и отвергает всякую мистику. Я ни разу не услышал, чтоб он назвал Христа Богом или Богочеловеком. В этот раз я просидел у Куторги около шести часов, после чего он с фонарем проводил меня до дому. За верность всего изложенного ручаюсь. В. Корнилов».
– А почему «В. Корнилов»? Разве у вас нет псевдонима? – удивился Смотряев.
– Какого псевдонима? – Корнилов удивленно повернулся к Суровцеву, но тот только поморщился и отмахнулся.
– Ну ладно! – Смотряев поднял папку со стола и встал. – Хорошо! Этого, пожалуй, достаточно! Пройдемте к полковнику.
– Посидите здесь, я сейчас…
На какую-то долю секунды Корнилов увидел окно под волнистой кремовой занавеской, секретарский столик под окном, пестрый от всякой всячины – папок, цветов, карандашей, – и над ним что-то молодое, сверкающее, цветастое – голубая кофточка, золотые волосы, чистое лицо, черты тонкие и породистые, как в кинематографе. Потом дверь с мягким придыханием захлопнулась, и Корнилов остался один в коридоре. А коридор был узкий, темноватый, с тускло поблескивающими зелеными стенами. В общем, ужасный казенный коридор, истинный символ тоски и ожидания. Но ее появление перекрывало все. И он вспомнил, что и тогда еще, во время его первого сидения и позорного провала, когда он подписал все, что ни подсовывали, тоже присутствовала такая же женщина. Она легко заходила, легко уходила, заходила снова, спрашивала о чем-то следователя, тот весело отвечал, и они смеялись. Раз она принесла ему билеты на какой-то там знаменитый концерт, он сперва было отказался – «некогда», – но она сказала: «Ну как вам не совестно! Когда же вы это еще услышите?» – и он сейчас же послушно вынул бумажник. Вообще все между ними происходило так, будто подследственного Корнилова вообще нет, а следователь не следователь, а просто отличный человек Борис Ефимович, и сослуживица Софа или Мура принесла ему из месткома билеты. А еще посидишь, послушаешь – и вообще покажется, что и следственного-то корпуса особого, секретного, чрезвычайного нет, а есть какое-то добродушнейшее штатское учреждение с секретаршами, уборщицами, чаями, номерками ухода-прихода и в нем, как и везде, дела идут, контора пишет, а местком распространяет билеты. Иначе на каком же основании, во имя какого права человеческого и божеского появилась здесь эта женщина? Что ей здесь нужно? Кто у нее здесь работает (работает!)? Муж? Брат? Жених? Ох, как ему хотелось поговорить с ней, но это было даже и физически невозможно – его бы попросту не услышали. И тогда он так и не сумел разрешить это невероятно безнравственное чудо ее появления тут. А потом пришло многое другое, и он совсем забыл о ней. И только сейчас вспомнил все опять. Такая женщина здесь! Ведь это же неспроста, не случайно, это значит, что все в порядке, люди, не шарахайтесь от нас! Вот местком, вот профком, вот стенгазета – все у нас так же, как и у вас.
Хорошо! А фальшивка? А то, что в ваших кабинетах по пять суток не дают спать? А карцеры, эти проклятые пеналы со сверкающими стенами, где вечно – день и ночь, день и ночь – лупят диким светом лампы с детскую голову так, что под конец начинают выходить из углов белые лошади, – это что?
Да что вы, что вы, граждане! Как вам не стыдно даже верить эдакому? Не будьте же обывателями! Мы мирные люди и после работы с семьями ходим в концертный зал слушать знаменитого скрипача. Вот познакомьтесь, пожалуйста, Валя, работница нашего отдела, жена моего товарища. Разве есть тут что-нибудь похожее на то, о чем вы говорите? Валя, а Валя! Ну видите, она же смеется! Что вы, что вы, граждане!
Дверь отворилась, и высунулась голова Смотряева.
– Полковник вас ждет, – сказал он ласково.
Кабинет был огромный, чистый, светлый, с высокими окнами на детский парк. Там играла музыка и кто-то радостно выкрикивал: «И-раз! И-два! Два притопа! Три прихлопа».
Полковник – был он маленьким, тщедушным человечком с бугристым нечистым лицом – сидел на другом конце кабинета за массивным столом. Другой стол – очень длинный и узкий – был приставлен перпендикулярно. По всей длине этого стола тянулась посуда – пепельницы, сухарницы, полоскательницы, вазы, большие овальные блюда; и стульев к нему было приставлено много. За стол тут могло усесться пятнадцать-двадцать человек. «Значит, и тут бывают производственные совещания», – подумал Корнилов.
– Я вас позову, – сказал негромко маленький полковник Смотряеву, и тот наклонил голову и вышел.
Полковник подождал, пока закроется дверь, потом встал, взял со стола знакомую Корнилову зеленую папку и подошел к нему.
– Это всё ваши показания? – спросил он, листая бумаги.
– Мои.
– И эти?
– И эти тоже.
– Отлично! И вот наконец ваше сегодняшнее показание, так? – Полковник быстро вынул лист и пробежал его глазами. – Значит, вы утверждаете, что этот самый Куторга – человек наш, советский?
Корнилов пожал плечами.
– Судя по его высказываниям, видимо, так.
– Видимо! – усмехнулся полковник. – «Видимо»! Не очень много это «видимо», конечно, стоит, но, во всяком случае, вы все высказывания его на эту тему отразили правильно? Ничего не упустили, не исказили? Нет? Отлично! Тогда я попрошу прочесть вот это. Почерк вам знаком? Кто это писал?
– Куторга.
– Куторга! Читайте!
Корнилов начал читать и после первых же строчек воскликнул:
– Да что он, с ума сошел, что ли?
– Читайте! – повторил полковник и положил на плечо Корнилова маленькую сухую руку. – Читайте!
«В дополнение к моему прежнему показанию могу добавить следующее. 15 сентября по вашему совету я зашел к гр. В.М. Корнилову и зазвал его к себе. Как и в прошлый раз, Корнилов, выпив, начал хулить советскую власть, и в частности Вождя. Так, касаясь известной речи Вождя “Самое дорогое на свете – человек”, он оскорбительно смеялся и иронизировал и говорил: “Все это ерунда! Человек в нашей стране ценится меньше половой тряпки. Меня вот взяли и выбросили. И даже объяснять ничего не стали”. Желая окончательно уяснить его настроение, я позволил себе несколько резких клеветнических высказываний. Гр. Корнилов выслушал их с полным одобрением, поддакивал и поощрял меня к дальнейшему. Из сего я мог заключить, что…» – Корнилов хотел перевернуть лист, но полковник положил на него ладонь и спросил почти сочувственно:
– Ну что, довольно? Эх вы! Ведь он же вас погубил, подлец! Взял и снял с вас голову! Мы же теперь вас не выпустим отсюда!
– Да ведь это же вранье! – вскочил Корнилов.
– Сидите, сидите, – брезгливо махнул рукой полковник. И забрал папку. – Какое уж там вранье! И слушали, и поддакивали, и сами трепались.
– Да… – опять вскочил Корнилов.
– Ну хорошо! Ну дадим мы вам с этим типом очную ставку – и что будет? Ну? Да ровно ничего не будет, потому что все ведь правда. Ну с чего бы ему, скажите, на вас наговаривать? Вы что – передрались там спьяну? Или эту бабу не поделили? Зачем ему врать – объясните?
– Очень просто. Он думал, что я его продал, и вот… – он осекся.
– Ну, ну, – мягко подстегнул его полковник. – Это уж что-то разумное. И вот он спешит вас опередить? Так? Допускаем. Очень, очень возможно. Но, значит, было в чем вам его продавать? Да? Ну, да или нет? (Корнилов молчал.) Да! Да! Да! Было, было, Владимир Михайлович, было, дорогой! А вы нам голову морочили. Да как! Ведь вот верно Хрипушин сказал, что такого попа, как вы его описали, сразу же надо в партию принимать! Мы вам верили, а вы нам врали! Вот такие, как вы, нечестные и малодушные, и сеют недоверие между советским обществом и органами! Учат никому не верить! Ну да что там говорить! Плохо, все очень плохо. – Полковник махнул рукой, взял папку и ушел к себе за стол. Вынул ручку и что-то отметил на листке календаря. Потом набрал какой-то номер и что-то приказал. А затем оба сидели и молчали. «Я верил вам, а вы мне лгали всю жизнь», – как ветерок пронеслось в голове Корнилова. Что это? Откуда? Чье? Железная горсть схватила и закогтила его сердце. Отпустила и снова сжала. И весь он был полон ржавого железа и тоски. И тоска эта была тоже железная, тупая, каменная. Не тоска даже, а просто страшная тяжесть. Всё! Сейчас его заберут. Вот для него и закончится воля – без обыска, без ордера и даже без ареста. Он полез в карман, нащупал семечки, погремел ими и чуть не заплакал. Всего час тому назад купил он эти семечки у старухи на мосту, но такое это уже было далекое, милое, потустороннее. Даша, яблочный сад, раскопки, эти семечки. Боже мой, боже мой!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.