Текст книги "Осеннее стекло"
Автор книги: Юрий Иватько
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Юрий Иватько
Осеннее стекло
© Юрий Иватько, 2019
© Интернациональный Союз писателей, 2019
***
Иватько Юрий Альбертович родился 3 января 1963 года в городе Асбесте Свердловской области. Окончил Асбестовскую детскую художественную школу (1980), Свердловское художественное училище им. И. Д. Шадра (1987), Московскую государственную художественно-промышленную академию им. С. Г. Строганова. Член Союза художников России. Член Союза писателей Крыма.
Участник многих всероссийских, межрегиональных и зарубежных художественно-выставочных проектов. Публиковался в литературных журналах и альманахах: «Литературная Ялта», «Голоса Петербурга», «Сергиев», «Колокол России», «Поэт года». В 2017 году получил Гран-при и приз зрительских симпатий на международном открытом ежегодном литературно-музыкальном фестивале «Ялос» им. Льва Болдова. Финалист национальной литературной премии «Поэт года» в 2018 году. "Гран-при" и "Лауреат" международного музыкально-поэтического фестиваля «Интеллигентный сезон – 2018» в городе Саки, в Крыму.
***
Посвящаю моей музе
ЛЕНЕ
Осеннее стекло
Я глянул на тебя сквозь пустоту —
мне показалось: ты как будто плачешь.
Но в свете звёзд одних, почти во мраке,
непросто что-то ясно разобрать.
Ты плачешь?
Это звук текущих слёз?
Или течёт осеннее стекло,
что между нами вечно пролегает
подобно тонкой грани, разделившей
две сути – «инь» и «ян» – на две вселенных?
Я слышал, что оконное стекло,
земному притяжению подвластно,
с годами оплывает сверху вниз
и наверху становится чуть тоньше,
внизу же набирает толщины.
А то стекло, что нас разъединяет, —
куда течёт оно: наверх ли, прямо?
А может быть, инерцией сносимо,
оно сплывает в прошлое – назад?
И в прошлом застывает в странных формах
воспоминаний о минувших снах?
И я, возможно, спутал твои слёзы
с оплывом вспять аморфного стекла?
Оно течёт водой и повторяет
изгибы наших тел, миров и жизней,
нас разделяя, но не как поток
беды,
а как рубеж,
как просто данность —
граница между женским и мужским,
что вовсе не видна, но ощутима.
И, к аксиоме нашего стекла
навек приговорённые, мы вторим
его рельефу и врастаем с двух
сторон в поток стеклянный,
но хотя он
и очень тонок,
мы из-за него
понять друг друга никогда не сможем.
Нам суждено смотреть на нас самих
и нашими глазами познавать
себя
со стороны,
совсем не видя
лишь собственных бездонных мирозданий,
что дышат и клубятся за спиной.
Поток течёт, и звёзды в нём текут,
смываются привычные картины
созвездий и скоплений пылевых.
И время, что пошло давным-давно —
задолго до всего, что существует, —
неумолимо движется вперёд.
И где-нибудь наступит миг, когда
осеннее стекло, всё истончаясь,
исчезнет вовсе, и вот в этот час
мы наконец сольёмся и растаем
и станем той же самой пустотой.
Но время, не замедлившись ничуть,
продолжит бесконечный ход и скоро
уйдёт так далеко, что всё былое
уже совсем утратит всякий смысл.
И я тебя не разгляжу во тьме,
но буду знать, что это плачешь ты.
Чёрный полковник
И снова «Люфтганзы» «журавлик летящий»
меня увлекает без вящего страха
из этой московской тоски моросящей
к нюрнбергским дождям и штормам Бюхенбаха.
Застряв в пустоте между космосом мёртвым
и вечно взволнованным облачным морем,
в прокрустовом кресле, притиснутый к борту,
доверясь судьбе и английским моторам,
себя ощущаю лишь горсточкой пыли,
стираемой вечностью в пригоршню праха,
в чей утлый и бренный рассудок вместились
нетленные смыслы вселенских размахов:
парсеки межзвёздного, лютого мрака;
пределы владений кипящего Солнца;
звериные циклы петли Зодиака;
шершавый булыжник Земли, что несётся
в праще притяжения, в путах орбиты;
страна, чьи концы затерялись далёко —
от лун черноморских до волн ледовитых,
от стен Кёнигсберга до Владивостока —
без дна и без края. И в небе над нею
опять вспоминаю твой образ, и всё же
с большой высоты и большое виднее.
Отсюда любые разлады ничтожны.
Сквозь холод и время, сквозь гулкую скорость
меня накрывают картины былого.
Меня настигает твой шёпот, твой голос,
и в шуме полёта мне слышится снова:
«Любила тебя, как свеча выгорая.
Мечтала. Ждала», – все глаголы в прошедшем.
Но если всё так, то во что мы играем?
И что на кону в той игре сумасшедшей?
Какие черты наши маски скрывают?
Я знаю одно: для меня всё как прежде.
Влюблённый в сценарий, я роль доиграю.
А маска моя – это искра надежды.
Тулузский извозчик всё дальше от дома,
с родным языком и привычным укладом,
несётся к баварскому аэродрому —
в эрлангенский рай с лингвистическим адом.
И, может, пройдя по траве Тенненлое,
по улочкам Хусбаха ли, Эльтерсдорфа,
оставив своё – сокровенно-живое
в анналах немецкой культуры, аморфно
вживаясь в чужой, образцовый порядок,
влачась через Тартар общения вместе
со всеми, кто «инглиш» мой были бы рады
понять, а не только лишь знаки и жесты,
смогу наконец разобраться в подтекстах
молчаний твоих, надиктованных свыше.
На уровне чувств и условных рефлексов
меж фраз твоих главное что-то расслышу.
Неделя разлуки пройдёт понемножку.
К тебе я вернусь, как всегда, на закате.
С «Полковником чёрным» мы сядем к окошку —
втроём – мы и он. Как ведётся, «накатим».
И нам офицер – благородный и бравый —
поможет в себе разобраться. Мы будем
его вопрошать – он рассудит нас здраво,
и мы, «на троих», всё неспешно обсудим.
Питер и ты
Сквозь отсыревшие слои
эпох за маленькую руку
я вёл тебя через свои
мечты далёкие. Вдоль скуки
февральских, выстывших камней
бескрайней Северной Пальмиры,
и вехи мокрых фонарей
чернели строго, как рапиры,
торчащие эфесом вверх
в асфальтовой груди проспекта.
Ты помнишь, как на голове
твоей, в кудрях, утратив вектор,
о розе вовсе позабыв,
вздыхал балтийский зимний ветер?
Дома, как рыбы, воспарив
в неровном моросящем свете,
рты подворотен на тебя
поразевали в удивленьи.
Навзрыд клаксонами трубя,
всем стадом на твои колени
косились фарами авто.
И в охристой дуге Генштаба,
как будто в раме золотой,
ну или в бронзовой хотя бы,
портретом плыл навстречу нам
изваянный резцом Растрелли
лик Зимнего дворца, и там,
куда-то вверх крестом нацелен,
лишь гравитацией навек
к брусчатке площади прикован,
как страж дождей, ветров и рек
встал монферранов столп. Дворцовый
широкий мост и мощь колонн
ростральных на застывшей Стрелке.
Негромкий колокольный звон
Исаакия вдали да мелким
и чёрным маком воробьи
на льду в гранитных невских кантах.
И пальцы зябкие твои
на венах каменных Атланта.
Апрельский сон
Какие пасмурные окна
в моей апрельской мастерской.
Глаза с туманной поволокой
так беззащитны. Голос твой
звучит без слов. Его распевы
акустику пустынных стен
тестируют. На стуле, слева,
извечный символ нежных сцен —
одежда смятая. По влажной
равнине кожи – рук тепло.
Чем кончится – сейчас неважно.
Важнее, что произошло
уже всё это. И на деле
приму, что будет. Высоту
холодных потолков разделит
твой плач на сказку и мечту.
В безжизненном оконном свете
лишь ветреный апрельский гул.
И складки ломаные эти
одежды, брошенной на стул…
Лене
Твои взоры печальны,
Молчаливы уста.
И в тебе изначально
эта грусть неспроста.
Почему же так вышло,
что в февральском снегу
твоих пальцев застывших
отогреть не могу?
Отогреть и отнежить
время призрачных снов,
чтоб мечты и надежды
в них затеплились вновь.
Не печалься же, Лена,
Не роняй слёзы вновь.
Пусть грядут перемены.
Неизменна любовь.
Скажи мне…
Ну что за перепутье, правый Боже!
Не разобрать сплетения дорог.
Туманы сердце застили, быть может,
чтоб я тебя им чувствовать не мог.
И чтоб оно не очень сильно билось,
когда ты плачешь над своей судьбой.
Но знаю: что бы с нами ни случилось,
я всюду и всегда дышу тобой.
И кажется, что где-то, в прошлых жизнях,
мы вместе провели так много лет.
В твоих глазах, то грустных, то капризных,
горит всё тот же первобытный свет.
А ты, вослед Луне, походкой львиной
созвездием являешься во сны,
нашёптываешь странные былины,
но смыслы их в потёмках неясны.
И гладишь мои волосы, и слёзы
чело мне солят, словно бок леща.
Сознанием туманным, не тверёзым,
в дремотной пелене, в полночный час
я, как ни странно, лучше понимаю,
что ты пришла ко мне, пришла за мной.
Я это признаю и принимаю:
во сне иду к тебе – иду домой.
Но ты былин мне больше не тверди,
а лучше расскажи, как с нами будет.
Что за дороги ждут, какие люди?
Я сам не вижу жизни впереди.
А вдруг любовь – лишь грёза и не боле?
Тогда меня одна терзает мысль:
нет в этом смысла, если только в боли
не заключён какой-то тайный смысл.
Тебе, кудрявая
(сентиментальный текст)
Над экстерьером удивительным твоим
трудились лучшие дизайнеры вселенной.
Похоже, было нелегко крылатым им
из подходящего ребра, прибрежной пены,
из тьмы и хаоса субатомных частей
отфильтровать, скомпоновать, сложить в цепочки
от гуттаперчевых, затейливых кудрей —
всё, до капризных ног и стройных локоточков.
И отразить в глазах загадочность глубин
межгалактических пространств и вод придонных
всех океанов и морей; прозрачность льдин
пустынь арктических и блеск светил бессонных.
Так изловчиться, чтобы в голосе твоём
небесных сфер анданте вечное звучало,
шумел бы ветер лёгкий призрачным крылом,
напев волны речной брал тихое начало.
И еле шлёпнув по волшебной красоте,
в тебе затеплить искру жизненного цикла,
чтоб ты, лучом сверкнув в чернильной высоте,
в подлунный мир звездой упавшею проникла.
Вдогон тебе, сквозь пустоту, из ничего,
из непонятного, таинственного «свыше»
два зыбких шёпота в ночи: «Найди его»,
тебя настигли слабым эхом, еле слышным.
И вот, идёшь, послушна слову и судьбе,
сквозь свет и время, не деля свой цикл на части,
простым путём, без околичностей – к себе,
чтобы «найти его» – своё простое счастье.
Поймай жука!
«…жука!» – ты мне кричала. И на месте
потешно прыгая, смеялась: «Ну поймай!»
А я не в силах был тогда, с тобою вместе,
не рассмеяться. Той весною этих май —
ских первенцев тепла роились стаи
над клейкой свежестью берёзовых вершин.
Но не жуки, казалось издали, летают,
а кроны гулко выдыхают из глубин —
чуть вьюжным эхом, охристым туманом —
перерождённой новизны обертона.
И вороные кудри, беспрестанно,
всё вздрагивали в такт. Твой голос на —
ливался озорством и длился эхом:
«Поймай жука!» И в каждом мае мне
теперь мерещится: сама весна, со смехом,
подпрыгивая, словно в полусне,
задорно встряхивая облачною шапкой,
кричит мне вслед, сквозь синеву и май,
сквозь гулкий тембр гудящей охры шаткой:
«Поймай жука!» И вновь вдогон: «Поймай!»
СНЫ
На краю бессонницы
Осень
бездомной собакою
за городскою околицей
бродит
под вечными знаками
древней орбиты.
Бессонница
лунным бельмом,
одноглазо так,
липнет к окну.
Ни души.
Лишь тишь.
Пусть мне приснится сегодня та,
что отняла покой.
То бишь
чьи так волнуют
глаза,
а стан
рук обжигает кольцо.
Чей смех
как вокализ.
Маета, отстань!
Дай мне уснуть —
не чини помех.
В голову льётся сырой бетон.
Мысли текут киселём в воде.
Тьмой наплывает
из мрака
сон.
Где ж та, со смехом и станом?
Где?
Тебе я нравлюсь?
Зачем мне снится еженощно
она и что-то говорит?
Я не могу расслышать точно,
о чём. Быть может, так шумит
февральским ветром непогода
и навевает эти сны?
Прошло четыре долгих года,
четыре жизни с той весны.
А я всё прошлое пытаюсь
переосмыслить и опять
перед студёной ночью каюсь
в том, что ничем не оправдать.
Хоть нет уверенности точной,
что говорит она, но всё ж
мне слышится во снах полночных
под шорох тысячи порош
одно: «Скажи, тебе я нравлюсь?»
И снова: «Не молчи – скажи».
Я с немотой во сне не справлюсь
никак. За окнами кружит
позёмка, и февральской вьюгой
смеётся надо мной зима.
Четыре жизни друг без друга
сквозь сны, сводящие с ума.
Четыре круга Зодиака
в пустой космической ночи.
И голос, рвущийся из мрака:
«Тебе я нравлюсь?
Не молчи!»
Баварская бессонница
В Баварии пивной и пропечённой
июльским зноем, словно каравай,
всю ночь из духоты сырой и чёрной
в окно глядит бессонница-сова.
И сквозь неё созвездия Европы,
мерцая, как полубессонный бред,
плывут в рассвет по незнакомым тропам
чужих небес, как плыли сотни лет.
Лягушки на баварском диалекте
в невидимом пруду ведут подсчёт
космическим светилам – вносят лепту
в порядок знаменитый. И ещё
до самого утра, впотьмах, на лоне,
под окнами вздыхают о своём
и сдержанно покашливают кони.
А с неба на ночной аэродром
с гудением ползёт к Нюрнбергу искра —
«Люфтганзы» одинокий светлячок.
И время воском вязким и небыстрым
по ночи жаркой призрачно течёт.
Но лишь восток зарёй позолотится,
вернутся сны в остывший интерьер.
А вдалеке, над красной черепицей,
Взойдёт предвестник солнца – монгольфьер.
Чёрный снег
В моих ночах покоя больше нет.
Гнёт одинокой темноты невыносим.
С обратной стороны прикрытых век
плывут картины тех печальных зим,
где в негативе кружит чёрный снег.
И пряди чёрные вздыхают на ветру,
мне кажется, что я легко смогу
их ощутить, дотронуться рукой,
но лгут желанья и надежды лгут —
то чёрный ветер веет над землёй.
И там, за чёрным ветром, в полутьме,
под чёрным снегом, в этот странный час
плывёт теней размытых череда.
Я не могу их различить сейчас
и, верно, не признаю никогда.
Быть может, это те, кого, любя,
я вдруг осиротил на полпути
и предал, в памяти навеки хороня?
А может, те, кто, не сказав «прости»,
осиротили насовсем меня?
Я вглядываюсь в эту темноту
сквозь шоры век, но вижу только след
своих ошибок посреди руин.
И нет в моей ночи покоя, нет.
Под чёрным снегом я лежу один.
Тебе
Весенний ветер раздувает,
как сферу,
ночи полотно.
И, парусами снов играя,
уносит грёз моих челнок
в полночный океан, налитый
по ризку горизонтов.
Он
о страсти шепчет неприкрыто
текучими губами волн.
Бессонный океан любови —
твоей —
баюкает всю ночь
моё больное изголовье
и гонит сновиденья прочь
от гальки тёплой прибережной,
где языками пенных бус
прибой жонглирует небрежно
аморфным хрусталём медуз.
И сны мои плывут далече —
их, среди тысячи морей,
дыханием солёным лечат
муссоны нежности твоей.
Отлива выдох,
вдох прилива —
качаешь осторожно ты
в своей воде неторопливой
мои усталые мечты.
Я вижу сумрачным сознаньем,
как тени наших прошлых дней
спешат на тайное свиданье
с небесной чашей,
а на ней —
луны червонец юбилейный
пасёт копеек звёздный сонм.
И запах тот, что мне милей нет —
твой —
зимне-вишенный,
сквозь сон
вплывает сладостною фальшью
в мою измученную грудь.
Неси, челнок мой, дальше,
дальше.
Куда-нибудь,
куда-нибудь…
Инквизитор
Зачастую смысл сновидения скрывается за сложностью его видеоряда. Жаль.
Однажды снилось мне, что я Христос
и по воде ходил в чужих местах,
отбрасывая тень до самых звёзд
простым рисунком Южного Креста.
Я по воде ходил в чужих местах.
И, убедившись в плотности воды,
ножом её нарезал и раздал
частями, словно с дерева плоды,
всем жаждущим, кого ни увидал.
Ножом нарезал воду и раздал.
А жаждущие, нет чтоб просто пить,
Пытаться стали все день ото дня
По той воде, подобно мне, ходить
И, не сумев, роптали на меня.
Пытались по моей воде ходить.
Но чей-то голос прошептал во сне,
что инквизитор я, а не Христос.
И сей же час со звёзд под ноги мне
мой Южный Крест, уменьшившись, приполз.
Обычный инквизитор. Не Христос.
И вот, согласно с фабулою сна,
вся прожитая жизнь моя была
самим же мною приговорена
к сожженью на костре до дня, дотла.
Вся жизнь к сожженью приговорена.
И вещи – вехи пройденных дорог —
по приговору кару понесли.
Лежавшие тишком до срока, впрок,
десятки лет, на корм огню пошли.
И вещи-вехи кару понесли.
Золой и пеплом разлетелись вон,
чтобы вернуться шёлком росных трав,
корой стволов, зелёным дымом крон,
отсчёт другого времени начав.
Чтобы назад вернуться шёлком трав.
И в тот отсчёт из незнакомых мест
Я ухожу без жалоб и без слёз.
Неся в душе, совсем не Южный, Крест.
Как будто по воде, по каплям рос.
Обычный инквизитор. Не Христос.
Левая осень
Я опускаю усталые руки
в мокрый костёр облетевшей листвы.
«Сырость осенняя, глупую муку
выстуди вон из дурной головы».
«Нити дождей, далеко унесите
клочья бессонниц из долгих ночей.
Ветви пустые, мне сон нашепчите
лёгкий, как птица на левом плече».
Только рука это, вовсе не птица!
«Кто это? Память, мне имя открой».
Ветер шумит, или слышится-снится
голос, кружащий во тьме надо мной,
шепчущий: «Близость, родной, не измена.
Ты же изменой лишь то назови,
что есть в любом и ведёт неизменно
странной дорогой к опальной любви».
Ветер в потёмках заходится вовсе.
«Голос в ночи, ты толкуешь о чём?
Может, виновница поздняя осень?
Левая осень за левым плечом?»
«Нет, всё в тебе, – мне послышалось вроде. —
Правду к ответу, уймись, не зови».
Дрёма с бессонницей вкруг хороводят.
«Дело в самой бесконечной любви».
«Голос, тебя я узнал понемногу.
Ты и она – общий тембр на двоих.
Где ты?» Над тёмной, немою дорогой
Ветер осипший помалу затих.
Правда ли гласом полночным глаголет
иль оправдание ветром поёт —
справа налево любовная воля
сердце безвольное властно ведёт.
«Голос, что стаял за гранью рассвета,
больше ночами меня не зови.
Нас изменяет измена, и это
плата за право неправой любви».
Тот, кем я был, растворился в прошедшем.
Ныне я кто-то, неведомый мне.
Быть не собой в безысходности легче,
словно плывёшь по теченью во сне.
«Осень с листвой побуревшей и палой,
прошлым меня беспокоишь. Зачем?»
Я ухожу из осенней опалы
с птицей незримой
на левом плече.
Страна снов
С наступлением темноты
я вступаю в страну снов.
Знаю точно: в неё ты,
как и раньше, придёшь вновь.
Я хочу там найти твой
сон среди остальных, чужих.
Его просто узнать: он цветной,
что обычно для всех твоих.
А в стране этой снов сонм.
Они пасутся стадами у рек.
Косяками ходят средь волн.
Их так много – не счесть ввек.
Они летят от звезды к звезде,
Словно стаи чудных птиц.
Я, озираясь, ищу везде
тот один, что тебе снится.
Вдруг я вижу пестрый мираж
и тотчас захожу в его свет,
в полихромный, яркий коллаж,
в зачарованный, мягкий бред.
Я в твоём сне тебе снюсь.
И даже если ты не видна —
это вторично, так будет пусть.
Я погружаюсь в тебя. До дна.
Я – твоё сновидение, фон
твоего усталого забытья.
А если это и впрямь твой сон,
значит, он и взаправду я.
Только мне теперь не понять,
как назвать всё это ясней:
видишь ты в своём сне меня
или я твой сон в моём сне.
С угасанием темноты
покидаю страну снов.
И теряешь меня ты,
чтоб во сне обрести вновь…
Приснись мне
Зачем ты мне не снишься? Скоро осень.
Я одинок, как не был никогда.
Мне исцеленья время не приносит.
Приди хоть раз ко мне, в мой сон – сюда.
Зажгись звездой на небосклоне бреда,
напомни свой бело-зелёный свет.
Мне языком забвения поведай
о смыслах слов, которых больше нет.
Или накрой полуночные грёзы
отчаяньем, чей груз невыносим,
таким пустым и безысходно-слёзным,
таким холодным и таким твоим.
А может, просто неодетой бабой
войди в мою приснившуюся дверь,
обдай коньячным выдохом неслабым.
Я буду рад и этому, поверь.
Зачем же ты не снишься мне? Я начал
твои черты и голос забывать.
Так близко осень, и дожди заплачут
по нам. В моих осенних снах. Опять.
Старуха улыбнулась…
В пространстве комнаты нас трое – я и боль,
и эта птица, что над самой головой
зависла слюдяным пятном неясным.
Точней, качается на узенькой ноге.
И клюв её из гуттаперчевой пластмассы
мне вену бередит. И не понять,
она высасывает соки из меня
или, напротив, кровь напитывает ими.
А я мучительно пытаюсь вспомнить имя
пичуги одноногой. «Цапля»? – нет.
Быть может, «цапельница»? – маловероятно.
Там было проще – что-то вроде «капля».
«Капель»? Нет – «капельница»!
Словно в память свет
пролился, озарив её извивы.
Порой сюда приходит молчаливо,
вся в белоснежном, женщина с косой,
как росчерк по спине. И никогда
она не появляется без дела.
В её резиновых руках прозрачно-белых
какая-нибудь зиждется байда:
колючий шприц ли, банка для мочи,
а то и вовсе силуэт свечи.
Но не логичной свечки поминальной,
а сумрачный намёк беды ректальной.
И очень редко возникает здесь
мужчина – ему страшно недосуг,
он занят, раздражён и тоже в белом.
Под толстой линзой нервный глаз косит.
Мохнатым пальчиком он слушает умело
мой синий пульс и смотрит на часы.
Он думает, что «батенькавымой»
меня зовут. Но я не помню сам,
он что-то перепутал или нет.
А ночью я проваливаюсь в боль.
Я погружаюсь в беспросветный бред,
не то собой, не то своей судьбой.
Тогда из темноты, как тень, извне,
фигура женская в белеющем чаду
вплывает в комнату и, замерев в углу,
маячит там, и пристально глядит
зрачками черноты небытия.
Она стара,
как вечный шум воды.
Как карточная подлая игра.
Как глупая подагра, жар костра.
И даже много старше. У неё
насчёт меня есть виды. И она
от плана не отступит никогда.
И эти трое: старая с косой,
и в толстых линзах нервный господин,
и женщина с прочерченной спиной —
ко мне приходят в белом. Может быть,
они жрецы и представляют тут
заупокойный и заздравный культ?
И все меня стараются тянуть,
кто в свет – наверх, а кто на дно – во тьму.
Над этой битвой коршуном парит,
как символ грани, личный мой Харон
надежды – «цапельницы» – безнадёги тень.
Но главный персонаж – конечно, боль.
Усилится она – и на лице
старухи появляется тотчас
зубастого оскала мёртвый блеск.
Но стоит боли отступить – и враз
Мохнатопалого теплеет строгий тембр.
Удавка смерти – болевой синдром
всем заправляет в этой пустоте.
В безмолвной комнате проём окна и я.
И шум дождя. По тёмному стеклу
густая и тягучая вода
стекает вниз. И сквозь её поток
остовы чёрные октябрьских, мокрых лип
колышутся, волнуясь и струясь.
Я к ним хочу, через поток – туда.
Я не был за окошком так давно.
Мне кажется уже, что никогда.
Сон
Помимо сумерек, в палате никого.
И лишь снаружи, за распахнутым окном,
тревожно мечется, перекрывая даль,
обмылок боли.
В пасмурных полях,
по окоёму лесополосы,
не то идут, не то плывут в дожде
два белых силуэта. С ними нет
той – старой, словно вечный шум воды.
Над головами их, чуть впереди,
качается размытое пятно,
прозрачное, как воздух, как слюда.
Боль разевает свой беззвучный рот
и силится кричать: «Жрецы, сюда!
Тут «батенькавымой»! Ему нужны
и «цапельница» ваша, и часы!»
Отсутствующий звук не достаёт
до окоёма лесополосы.
Две белые фигуры всё плывут…
И боль кричит в последний раз: «Эй, вы!
Когда не станет «батеньки», и мне
наступит неминуемый конец!
Спасите нас!» – И мечется в окне.
…Старуха улыбнулась из угла…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?