Текст книги "Окно, горящее в ночи (стихотворения)"
Автор книги: Юрий Левитанский
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Юрий Левитанский
Окно, горящее в ночи
* * *
Грач над березовой чащей.
Света и сумрака заговор.
Вечно о чем-то молчащий
неразговорчивый загород.
Лес меня ветками хлещет
в сумраке спутанной зелени.
Лес меня бережно лечит
древними мудрыми зельями.
Мягкой травой врачует —
век исцеленному здравствовать,
посох дорожный вручает —
с посохом по лесу странствовать.
Корни замшелого клена
сучьями трогаю голыми,
и откликается крона
дальними строгими гулами.
Резко сгущаются тени.
Перемещаются линии.
Тихо шевелятся в тине
странные желтые лилии.
Гром осыпается близко,
будит округу уснувшую.
Щурюсь от быстрого блеска.
Слушаю. Слушаю. Слушаю.
* * *
Откуда вы приходите, слова,
исполненные доброго доверья?
По-моему, оттуда, где трава.
По-моему, оттуда, где деревья.
Нам переходы света и теней
за древними лесными деревами
покажутся резными теремами,
возникшими из света и теней.
А дальше будет глуше и темней,
и тропка лисья станет неприметной.
Она и вправду стала неприметной,
а все-таки давай пойдем по ней,
пойдем на ощупь,
ветки раздвигая.
Эге-ге-гей! Ну где же вы, слова?
«Слова, слова!..» —
вздыхают робко листья,
и тропка поворачивает лисья
туда, где в листьях прячется сова.
А может, так же прячутся слова
за пнями
и замшелыми камнями?
Слова – они, наверное, корнями,
как дерева,
уходят в глубину.
И тропка нас уводит в старину,
туда, где бродит пращур волосатый
по травам, не имеющим названья,
где снег летит, не названный еще,
поет еще не названная птица
и звезды,
у которых нет названья,
в дремучих отражаются очах.
И пращура охватывает трепет,
едва доходит до его сознанья,
какая тяжесть на его плечах.
В нем глухо пробуждается художник,
и, сладкие испытывая муки,
он ждет вас, нерожденные слова.
Он что-то удивительное лепит,
мешая краски, запахи и звуки.
Сначала это только смутный лепет,
и вдруг он превращается в слова.
Тогда травой становится трава,
а этот сумрак зыблющийся – лесом,
а этот холод падающий – снегом,
а это чудо маленькое – птицей.
И я беру из рук его слова.
Они еще звенят, как тетива
и как стрела,
что пущена из лука.
Они из цвета, запаха и звука.
На них еще не высохла роса.
В них травы отразились и деревья.
И у меня кружится голова,
пока я их несу тебе —
слова,
исполненные доброго доверья.
* * *
Каждое утро
ходит отец за хлебом.
В булочной рядом
он покупает хлеб.
Он возвращается
с черным и белым хлебом
и режет торжественно
черный и белый хлеб.
Сердится мама:
– Куда нам так много хлеба!
Вот и вчерашний даже
не съели хлеб... —
Но завтра опять берет он
две булки хлеба
и режет старательно
черный и белый хлеб.
Милые, полно,
чего уж тут пререкаться!
Ведь между вами
других разногласий нет.
...О, голодная память
далеких эвакуаций,
трудная память
наших военных лет!
* * *
Древнее,
неразгаданное пространство
смотрит на землю
холодно и бесстрастно.
В темных глубинах
маленькой светлой точкой
спутник сейчас проходит
орбитой точной.
Чтоб заглянуть
в безвестные те высоты,
ни к чему ни двадцатый этаж,
ни сотый.
Лучик зеленый,
парящий в туманных сферах,
виден отчетливо
в этих осенних скверах,
где под грибком раскрашенным
из фанеры
утром играют в шашки
пенсионеры,
где возле булочной
пахнет горячей сдобой —
здесь, на земле этой будничной,
строгой и доброй.
А помню еще —
за звездным полетом
я наблюдал и в поле однажды
летом.
И был он так ясен
в поле
под черным небом,
в поле,
где сладко пахло
печеным хлебом,
где и доселе
темные эти дали
все еще что-то помнили
о Дедале,
смутное что-то, темное
об Икаре,
что-то о божьем гневе,
о божьей каре.
Там, над обрывом,
тополи шелестели,
словно бы крылья
в небо взлететь хотели,
словно бы крылья
в небо взлететь пытались,
путались,
расплетались,
переплетались,
и за ночным овином,
за старой ригой,
где-то за дальним лугом,
над темным логом,
все раздавалось —
прыгай, Иване, прыгай! —
все шелестело —
с богом, Иване, с богом!
* * *
Промельк мысли. Замысел рисунка.
Поединок сердца и рассудка.
Шахматная партия. Дуэль.
Грозное ристалище. Подобье
благородных рыцарских турниров —
жребий брошен, сударь,
нынче ваш
выбор – пистолеты или шпаги.
(Нотные линейки. Лист бумаги.
Кисточка. Палитра. Карандаш.
Холст и глина. Дерево и камень.)
Сердце и рассудок. Лед и пламень.
Страсть и безошибочный расчет.
Шахматная партия. Квадраты
белые и черные. Утраты
все невосполнимее к концу.
Сердце, ты играешь безрассудно.
Ты рискуешь. Ты теряешь в темпе.
Это уже пахнет вечным шахом.
Просто крахом пахнет, наконец.
А рассудок – он играет точно
(ход конем – как выпад на рапире!),
он, рассудок, трезво рассуждает,
все ходы он знает наперед.
Вот он даже пешку не берет.
Вот он даже сам предупреждает:
что вы, сударь, что вы,
так нельзя,
шах, и вы теряете ферзя —
пропадает ваша королева!..
Но опять
все так же
где-то слева
раздается мерный этот звук —
тук да тук,
и снова —
тук да тук
(сердце бьется, сердце не сдается),
тук да тук,
все громче,
тук да тук
(в ритме карандашного наброска,
в ритме музыкального рисунка,
в ритме хореической строки) —
чтоб всей силой
страсти и порыва,
взрыва,
моментального прорыва,
и, в конце концов,
ценой разрыва
победить,
рассудку вопреки!
* * *
К птичьему прислушиваюсь крику.
Вижу только море вдалеке.
Море ходит. Море пишет книгу.
Книгу о себе. О старике.
Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.
Медленно стихающий прибой.
Что такое старость? Поединок.
С берегами. С временем. С судьбой.
Днища рассыхаются у лодок.
Черный борт ракушками оброс.
Призрачность улова. Сеть уловок.
Кто кого? Неведомо. Вопрос.
Как в корриде, перед мордой бычьей.
Та же несущественность улик.
Быть с добычей – или стать добычей.
Только это. Выбор невелик.
Только это. Прочее – подробности.
Этим и подробности полны.
Ощущенье краткости и дробности.
Напряженной сжатости волны.
Только волны. Волны, за которыми
набегают волны, в свой черед.
Это все подчеркнуто повторами.
Взад-вперед. И снова – взад-вперед.
Белый – синий. Белый цвет и синий.
Дни и годы. Годы и века.
Та же повторяемость усилий.
То же повторение рывка.
Поплавок неверен и обманчив.
По воде расходятся круги.
И тогда на свет выходит мальчик.
Он глядит на свет из-под руки.
Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.
Слабенькая детская рука.
Вьется леска. Длится поединок.
Лишь вода – темна и глубока.
* * *
Вот мною не написанный рассказ.
Его эскиз.
Невидимый каркас.
Расплывчатые контуры сюжета.
А самого рассказа еще нет,
хотя его навязчивый сюжет
давно меня томит,
повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(и это как приказ),
пиши меня
во что бы то ни стало!..
Итак, рассказ о женщине.
Рассказ
о женщине,
которая летала,
и был ее спасительный полет
отнюдь не цирковым аттракционом,
а поиском опоры и крыла
в могучем поле гравитационном
земных ее бесчисленных тягот...
Таков сюжет,
уже который год
томящий мою душу неотступно —
не оттого ль,
что, как сказал поэт,
я с давних пор,
едва ль не с детских лет,
непоправимо ранен женской долей,
и след ее,
как отсвет и как свет,
как марево над утренней рекою,
стоит почти за каждою строкою,
когда-либо написанною мной?..
Таков рассказ. Его сюжет сквозной.
О чем же он? О женщине. Одной.
(И не одной.)
Навязчивый сюжет,
томящий мою душу столько лет,
неумолимо мне повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(не просьба, а приказ),
я боль твоя,
я точка болевая!..
И я пишу.
Всю жизнь его пишу.
Пишу, пока живу. Пока дышу.
О чем бы ни писал —
его пишу,
ни на мгновенье не переставая.
* * *
Лес лопочет у окна
в полудреме.
Женщина живет – одна
в чужом доме.
Дом не брошен, не забит.
Войди в сени —
и почувствуешь: забыт,
забыт всеми.
Полумрак и тишина,
ничего кроме.
Женщина живет – одна
в чужом доме.
На диване дремлет кот
ожирелый.
Муж ей дарит в Новый год
ожерелье.
Он ей много покупал,
много купит.
Тянутся к ее губам
его губы.
Занавешено окно,
постель постлана.
Все вокруг занесено.
Уже поздно.
Лес бормочет у окна
в ночной дреме.
Женщина живет – одна
в чужом доме.
* * *
Стало многое изменяться —
видно, было, что изменять.
Стали многие извиняться,
не привыкшие извинять.
Люди сразу и подобрели,
Обретая свои права,
распрямляются,
как в апреле
оживающая
трава.
Стали меркой иною мерить,
без опаски вступают в спор.
Стали больше поэтам верить,
чего не было до сих пор.
И глазами глядят другими
на открывшееся вокруг —
были маленькими такими,
великанами стали вдруг.
Распаляются, как вулканы,
выражают мненья свои...
Ах вы, грозные великаны!
Ах вы, маленькие мои!
* * *
Все сущее мечено временем.
А вот замечается вновь,
что время рифмуется с бременем,
с любовью соседствует кровь.
Старинные связи не сломлены
и медленно сходят на нет —
так прочно они обусловлены
всем опытом прожитых лет.
Нам годы минувшие помнятся,
не так наша память слаба.
А все же смотрите, как полнятся
значением новым слова.
Иные уходят в предание,
иные лишь стали верней.
Я в будущем вижу братание
не схожих по виду корней.
Надежными узами связаны,
сроднившись на все времена,
там пальмы рифмуются с вязами,
с планетою нашей – луна.
И больше не кажется странностью, —
то детям известно давно, —
что время рифмуется с радостью,
что людям созвучно добро.
Езда в незнаемое
Никогда не наскучит
езда в незнаемое.
Днем и ночью идут поезда
в незнаемое.
Кто-то молча табак у окна
раскуривает.
Кто-то шумно бутылку вина
раскупоривает.
Кто-то пишет письмо,
где клянется в верности.
И на всем —
загадочный отблеск
вечности.
Это грустное дело —
езда в незнаемое.
Ведь не каждый приедет туда,
в незнаемое.
Кто-то ночью сходит
на тихой станции
и уже остается
на этой станции.
Полыхает небо
в туманной млечности.
И на всем —
обманчивый отблеск
вечности.
Но прекрасное дело —
езда в незнаемое!
За какой-то березкой,
давно знакомою,
в тишине открывается вдруг
незнаемое —
неизвестное,
странное,
незнакомое.
Осторожно вглядываемся
в незнакомое,
будто видим что-то в нем
незаконное.
А оно все ширится,
незнакомое,
еще в рамки привычности
не закованное.
О, сигнал отправления!
Ветер скорости.
Вечный путь от скованности
к раскованности.
Обновление жизни.
Езда в незнаемое.
Покатилась где-то звезда
в незнаемое.
Никакой законченности
и увенчанности.
Только этот
незыблемый отблеск
вечности.
Мое поколение
И убивали, и ранили
пули, что были в нас посланы.
Были мы в юности ранними,
стали от этого поздними.
Вот и живу теперь – поздний.
Лист раскрывается – поздний.
Свет разгорается – поздний.
Снег осыпается – поздний.
Снег меня будит ночами.
Войны мне снятся ночами.
Как я их скину со счета?
Две у меня за плечами.
Были ранения ранние.
Было призвание раннее.
Трудно давалось прозрение.
Поздно приходит признание.
Я все нежней и осознанней
это люблю поколение.
Жесткое это каление.
Светлое это горение.
Сколько по свету кружили!
Вплоть до победы – служили.
После победы – служили.
Лучших стихов не сложили.
Вот и живу теперь – поздний.
Лист раскрывается – поздний.
Свет разгорается – поздний.
Снег осыпается – поздний.
Лист мой по ветру не вьется —
крепкий, уже не сорвется.
Свет мой спокойно струится —
ветра уже не боится.
Снег мой растет, нарастает —
поздний, уже не растает.
Кое-что о моей внешности
Я был в юности – вылитый Лермонтов.
Видно, так на него походил,
что кричали мне – Лермонтов! Лермонтов! —
на дорогах, где я проходил.
Я был в том же, что Лермонтов, чине.
Я усы отрастил на войне.
Вероятно, по этой причине
было сходство заметно вдвойне.
Долго гнался за мной этот возглас.
Но, на некий взойдя перевал,
перешел я из возраста в возраст,
возраст лермонтовский миновал.
Я старел,
я толстел,
и с годами
начинали друзья находить,
что я стал походить на Бальзака,
на Флобера я стал походить.
Хоть и льстила мне видимость эта,
но в моих уже зрелых летах
понимал я, что сущность предмета
может с внешностью быть не в ладах.
И тщеславья – древнейшей религии —
я поклонником не был, увы.
Так что близкое сходство с великими
не вскружило моей головы.
Но как горькая память о юности,
о друзьях, о любви, о войне,
все звучит это – Лермонтов! Лермонтов! —
где-то в самой моей глубине.
Флаги
Годы людей стирают.
Плачут они, стенают.
А люди живут как люди.
А люди белье стирают.
Подсинивают его синькой.
Крахмалят его крахмалом.
Развешивают над землею
фамильные свои флаги.
И вот на жердях забора,
над зеленью косогора,
висят штаны Пифагора
или трусы Платона.
И ветер его трусами
играет, как парусами.
И это не обедняет —
это объединяет.
О, дворники и министры,
как схожи у вас надежды!
Как схожи у вас одежды,
монахи и атеисты!
Стекают капельки влаги
с сорочек и комбинаций,
и вьются они, как флаги
объединенных наций.
Смерть
Я давно знаю,
что, когда умирают люди
и земля принимает
грешные их тела,
ничего не меняется в мире —
другие люди
продолжают вершить
свои будничные дела.
Они так же завтракают.
Ссорятся. Обнимаются.
Идут за покупками.
Целуются на мостах.
В бане моются.
На собраньях маются.
Мир не рушится.
Все на своих местах.
И все-таки
каждый раз я чувствую —
рушится.
В короткий миг
особой той тишины
небо рушится.
Земля рушится.
И только не видно этого
со стороны.
Ночью, за письменным столом
О сообщничество карандаша и бумаги!
Ты подобно содружеству путника и дороги.
А точнее – содружеству воина и равнины,
где под хрупким снегом хитрые скрыты мины.
О содружество карандаша и бумаги!
Ты причина множества
всевозможных последствий —
величайших бедствий,
дьявольских наваждений,
человеческих озарений и заблуждений.
О содружество
карандаша и бумаги!
Вот сидит человек. Что, безумец, берет он в руки!
Достает он пакетик с лезвием безопасным,
и оно становится с этой поры опасным.
Он опасным лезвием свой карандашик чинит.
Он любовно над ним склоняется. Он колдует.
Построгает слегка,
пыльцу аккуратно сдует,
и опять строгает, и дует, и снова чинит.
Вот он в сторону отодвинул листок со стружкой.
Придвигает поближе листик бумаги писчей.
Тут не думай его отвлечь ни пивною кружкой,
ни вином, ни женщиной, ни отборной пищей.
Он исполнен сейчас решимости и отваги —
ни о чем таком разговаривать он не будет.
Вот его карандаш коснулся уже бумаги.
Что-то будет сегодня ночью.
О, что-то будет!
Элегия
Тихо. Сумерки. Бабье лето.
Четкий,
частый,
щемящий звук —
будто дерево рубят где-то.
Я засыпаю под этот звук.
Сон происходит в минувшем веке.
Звук этот слышится век назад.
Ходят веселые дровосеки,
рубят,
рубят
вишневый сад.
У них особые на то виды.
Им смешны витающие в облаках.
Они аккуратны.
Они деловиты.
У них подковки на сапогах.
Они идут, приминая травы.
Они топорами облечены.
Я знаю —
они, дровосеки, правы.
Эти деревья обречены.
Но птица вскрикнула,
ветка хрустнула,
и в медленном угасанье дня
что-то вдруг старомодно грустное,
как дождь, пронизывает меня.
Ну, полно, мне-то что быть в обиде!
Я посторонний. Я ни при чем.
Рубите вишневый сад!
Рубите!
Он исторически обречен.
Вздор – сантименты! Они тут лишни.
А ну, еще разик! Еще разок!
...И снова снятся мне
вишни, вишни,
красный-красный вишневый сок.
* * *
Мучительно хочется рисовать.
Повсюду тюбики рассовать.
О, поющее, как свирель,
название – акварель!
Белые вижу во сне листы.
Как чисты они!
Как пусты!
И я рисую на них лицо
на тоненьких двух ногах.
Оно насмешливо щурит глаз:
– Ну, полно,
ты ведь не рисовал!
– Да, знаю, было – не рисковал,
а вот захотел рискнуть. —
И кисточку я опустил в стакан.
Всю ночь стояла она в воде,
а утром,
этак часам к шести,
вдруг начала расти.
Пустила корни она, а там —
набухли почки на ней, а там —
раскинуло веточки над водой
веселое деревцо.
И толстые тюбики стали в круг,
и начался танец,
и это был
танец маленьких дикарей
из племени Акварель.
Трубила розовая труба.
Зеленый буйствовал барабан.
Нес оранжевый человек
солнце на голове.
Дальше форменный был содом.
Хлопал ставнями синий дом.
Лошадь, красная, как пожар,
по черной неслась траве.
Но тут шагнуло под деревцо
все то же действующее лицо,
лицо страдающее —
лицо
на тоненьких двух ногах.
Оно вскричало:
– Порочный круг!
Меня нарочно лишили рук,
и я не вынесу этих мук,
и я покончу с собой!..
А мне так хочется рисовать.
Я буду пробовать, рисковать,
и я спасу тебя,
о лицо
на тоненьких двух ногах!
На верхней веточке деревца
я нарисую тебе скворца
и дам тебе четыре руки,
и ты поймаешь его!
Луковица
Страничка из дневника
Двадцать восьмого марта
утром я вышел в кухню.
Чайник на газ поставил.
Снег за окошком падал.
В шкафчике, на газете,
луковица лежала.
Глупая толстая луковица.
Барышня провинциальная.
Но две зеленые стрелки
у ней на макушке были.
Две зеленые струйки
фонтанчиком из нее били.
Снег за окошком падал,
крупка в окно хлестала.
В шкафчике, на газете,
луковица расцветала.
Луковица на газете.
Зеленая, как кузнечик.
Этакий Чипполино.
Луковый человечек.
Чай погуще завариваю.
С луковкой разговариваю.
Что-то ей, видно, ведомо
такое, что мне не ведомо.
Свое она что-то знает.
Знает, что снег растает.
А снег все никак не тает.
А луковица расцветает.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?