Текст книги "Вольные повести и рассказы"
Автор книги: Юрий Тупикин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
– А я хотела сказать, чтобы утерлись, да неудобно при госте… – говорила Омила Романовна, и её рот на секунду застыл в очередном удивлении – она увидела, как я ел со второй корочки, оставив первую обездоленной. Я не ожидал от себя подобной игривости, но, кажется, мой экспромт превзошёл все стандарты ухаживания. Приятно удивить не просто. Что ни говори, а через минуту после знакомства взять за голые плечи девушек при родителях не каждому взойдет в голову. До хамства здесь чуть-чуть. Но ситуация располагала к вольности не только хозяев, но и гостя. А как ещё взять плечо, если девчонки на девяносто процентов голые? А не взять за плечо, не получится номер – девушка не поймет намерения и отшатнется или отобьёт протянутую руку с арбузной губкой. Слегка прижатое плечо позволяло отереть рот не сомнительным платком, а чистейшим арбузом. Алые губы – красным арбузом – это шик, приведший родителей в радостный шок, а девчонок в восторг. Вот момент, когда я вошёл в среду без усилий ножа. Я был доволен своим экспромтом и улыбался. Затем – эта съеденная губка с лица Любавы! Я приехал не женихом, но все понимали, куда подсолнух наклонится. Съеденная губка с лица дочери – это намёк, который должны заметить родители. Моя удачная выходка родила контакт, среду, атмосферу. Свой у своих. Потенциальный жених у потенциальной невесты. Смотри и мотай на ус или на косы. Теперь все были наблюдателями, но роли у наблюдателей были разные. Родители примечали за вероятным женихом. Любаве хотелось инициативы, но ее сковывала подобающая скромность, какой знамениты невесты. Полюба продолжала исследовать мамонта. Я наблюдатель-разведчик за всеми сразу и за собой. Но в данном случае всех объединяло расторможенное состояние простоты, понятное настроение происходящего. Пользуясь преимуществом юницы, малая Люба-Полюба осмелилась.
– Ты жених Любы, да? – спросила она с простотой ребёнка. У этого ребёнка кокосики буравили лифчик как у готовой невесты.
– Мне до жениха много арбузов съесть надо… Почему ты решила?
– У! Она тут о тебе рассказала повесть. Рассказчица, по-моему, влюбавилась в героя повести… И ты её губку съел, а моя лежит. – Все засмеялись, в том числе и «рассказчица». Юницу не одёрнули.
– Что ты, она меня ещё боится… Ты же ведь испугалась меня сначала, так и она…
– Я не испугалась, я растерялась от неожиданности. Взял зверя и вообще. Почему ты мою губку не съел, а Любавину съел?
– Меня баба Олюба предупредила, что зверь днём не кусается, поэтому я тоже его не испугался.
– Языческий пёс или конь предан хозяевам лучше других. Хозяева разговаривают с ними, как с людьми, и содержат как членов рода. Нашу речь они понимают от слова до слова. Обзор сразу признал язычника, – объяснил Омил Олюбич. Дочь он не одёрнул. Зато Обзор, услышав о себе, подполз к хозяину и широко зевнул.
– Наша корова на тех же кормах даёт молока в полтора раза больше других по тем же причинам, – похвалилась Омила Романовна. Верно, так верно. Наша скотина точно такая же. Но я не стал говорить об этом. Про себя заметил, что и мать не укорила дочь за своеволие с гостем.
– А губку? – донимала меня Полюба. Попустительное молчание родителей означало, что они делегировали дипломатическую часть смотрин малой юнице, что, мол, взять с недолетки. Недолетками называют несовершеннолетних подростков.
– На той было мякоти больше, – успел сказать я, как все покатились под гору. Всем понятно, на ком мякоти больше, потому и смеялись.
– Но если хочешь, я и твою… – и я, к общему развлечению, задорно обгрыз зольную губку Полюбы. Но в этом задоре таился повод всяким недоразумениям. Я первым почувствовал этот повод и поспешил его дезавуировать. – Тебе пятнадцать, да, Полюба? – вроде спроста задал я этот вопрос.
– А как ты догадался, что мне шестнадцатый? – поспешила она удивиться. Это мне было и нужно.
– Не ел бы губку, если бы не догадался… – До родителей тоже дошло, и они охотно засмеялись. Их развитая юница могла бы возомнить о себе. Я продолжал:
– Ты скоро сама станешь невестой, я вижу, ты бойкая. А вот скажи: ты бы поручилась за свою сестру в случае чего?… – я улыбался, всем нравилась наша беседа.
– За неё поручусь, она уже выросла, у неё женихов, как собак… – она, видимо, не договорила, но все опять покатились. Мать наконец пригрозила:
– Любка!
– А чё, Любка, я хотела сказать, что у неё женихов много, а путного ни одного. А у тебя есть поручитель? – ей понравилось допекать гостя.
– Нету ещё, к тебе приглядываюсь… – кокетничал я.
– Прежде чем за тебя поручиться, я бы тебя проверила, – отвергла она кокетство.
– А как бы ты меня проверила? – вкрадчиво спросил я.
– Любка! – цыкнул отец, но не строго.
– Любка! – цыкнула мать более строго. Однако всем было интересно. Полюба почуяла, что её освободили от поводка окончательно.
– Ну, например. Ты сильный? – спросила она, словно по мне было не видно.
– Обзора поднял, все видели… – скромно признался я.
– Ээ, Обзора и я поднимаю. Вот если бы ты тыкву поднял!.. – придумала Полюба испытание. Я ей посочувствовал. Могла бы указать на быка, но быка рядом не было.
– А зачем её поднимать мне? – подзадорил я ход мыслей Полюбы.
– Нам это надо. Она неподъемная. И раз она такой выросла, то должен вырасти такой человек, который её поднимает. Может быть, это ты, иначе нет смысла… – с философским уклоном сформулировала юница цель испытания. Я её понял и решил разыграть ужас.
– Это ту, что ли? У колодца? Это не тыква, а колесо «Ка-семьсот»!.. – эффект был достигнут, все стали смеяться неудержимо, словно перед ними мелькали сопоставимые образы колеса трактора и неподъёмной тыквы. Отец рукой вытер глаза. Мать потеряла равновесие и, вскрикнув, упала с ведра. Веселья прибавилось, я понарошку тоже свалился на землю. Любава и проверяльщица склонились к земле, словно падая. Концерт. Огородное шоу. Смех до самого солнышка. На этот смех подошли старики. Бросили кур и дрова, тоже пришли примечать. Опять проступила схожесть по линии дед – отец – дочери. Глаза у всех не черные, не синие и не зелёные, а густо серые, ближе к дымку или, скажу с восхищением, к цвету серебристого каракуля. Они хоть днём, хоть на закате солнца окутывают людей сразу и навсегда; при этом они чистые-чистые, без единой соринки. Такие глаза встречаются реже редкоземельных элементов. В них я и «влип». А у матери глаза вроде бы светлые, незапоминающиеся, хотя они тоже без сора. И у бабки такие же.
– Я так и знала, слабо! – разочаровалась во мне Полюба. Надо было спасать престиж.
– Почему слабо? Дай арбуз-то поесть. Или прямо сейчас? Даю слово, Полюбушка, поедим, поговорим, и попробуем. Лады? – она согласилась, не представляя, что из этого будет.
– Как поживают отец-мать? – заступил отец место дочери.
– Вроде ничего. Спросишь, говорят, нормально.
– Давно мой дружок не показывался, – задумчиво он заметил.
– Закружился, дела…
– Слыхали, дом строит? – стало интересно и матери.
– Строит дом. Весь высох…
– Кому же, тебе, брату? – спрашивал отец, видимо, самое важное.
– Кто первый женится… – многозначительно слукавил я.
– Старый, совсем уж… Брат – младший, какой ему дом, он останется в отцовском, – вывела заключение мать Любы-Любавы. А последняя, как в рот арбуз взяла, так видно и не проглотила. Ни одного слова она пока не сказала после вопроса.
– Оно так, да ноне не знаешь, как дела повернутся. Вдруг Любан Родимич куда залукнётся, дом-то младшему и достанется… Родиму Родимичу… – развил Омил Олюбич диалектическую возможность.
– Так если, – поняла и согласилась Омила Романовна, сверкнув синим глазом.
– А то как. Правду Люба сказывает, что тебя уже учителем в университете сделали, несмотря, что не кончил? – спросил ещё Олюбич, и стало понятно, что разговор обо мне был объёмом с повесть; Полюба знала, с чем сравнивать.
– Назначили, но я своё согласие не давал ещё… – повёл я головой.
– Оно, понять можно, дали б они к чину дом, тогда б согласиться можно, – рассудил Олюбич.
– Ректор сказал, что у Любана свой путь, никто его не достанет, – вступила наконец в диалог Люба-Любава.
– Это точно, выше Дубиней нету, кто их достанет… – склонил Омил Олюбич к своему понятию.
– Не в этом смысле, а в смысле…
– Люба, пожалуйста!.. – зыркнул я в её сторону.
– Он не любит, не буду… – послушалась меня Люба-Любава. Помолчали. Подумали. Зуд мудрости не позволил молчать долго.
– Много путей, а одного не минуешь… – задумчиво произнёс дед Олюб. Не зря стоял, дождался момента. От слов его веяло древностью.
– Все пути ведут в дом… – молвила бабка Олюба, видимо, продолжала мысль деда.
– Все пути округ дома… – округлил мудрость отца Омил Олюбич, придавая ей философское завершение. Это не был экспромт с арбузными губками, это были истины-слитки, в веках не стареющие от употребления.
– Впереди любовь, сам в серёдке, позади тоже любовь, сбоку дух наш хранитель, под ногами путь к дому, начало в земле, а сверху Бог Род – так мы учены, Любан, так бы и вам случилось… – это говорил дед Олюб. Не там была, вот где философия древности, которую лётом не вкусишь. Это не Швеция, тут поболее, чем десяток…
– Любан не пройдет мимо дома, у него теория любви в новом доме на почве ваших постулатов, – вступилась за меня Любава, словно убеждая родителей в необходимости доверия к гостю. Не знаю, употребляют ли родители «постулаты», но они полно обходились без них.
– Дай Бог! – сказал дед.
– Дай Бог! – сказала бабка.
Полюба таращилась на всех, недопонимая сказанный смысл и не находя своих слов; она их выговорила за арбузом. А до «постулатов» она ещё не доросла.
Я встал. Весомые слова, как семена. Ты бы и не хотел, ты и забыл, а они дают всходы. Я покивал головой в знак согласия. Надо было что-то сказать, обнадежить, я и сказал:
– Я знаю, что в родовом доме царят духи предков, труд и любовь, а в безродном доме ютится домовой неизвестного происхождения. Я знаю, что Бог Род отличается от всех других богов тем, что он активен – он принимает участие в жизни каждого и каждой, он родит сам, он требует родить, он награждает любовью; люди живут по его закону. Другие боги – это книжные боги. Сколько книгу не называй священной, она всего книга. Сколько те боги не сулят, да ничего не делают; люди не живут по их заповедям. Я хочу жить с нашим Богом в сердце и в родовом доме.
Два старших поколения в четырех лицах закивали согласием четырьмя головами, а одно молодое поколение в двух лицах с восхищением смотрели на меня четырьмя глазами.
– Спасибо за угощение и веселие. Вашу науку пойму и приму, спасибо отдельное. Оставайтесь с добром. – Я ещё раз сделал родичам девушек поклон головой и обратился к Любаве.
– Пойдём, Любушка, отнесём тыкву, чтоб у Полюбы душа не болела. Тыква выросла, чтобы её отнесли…
Я стряхнул ботвинки с Любиных шортов и ещё сказал, неизвестно кому, но с намёком:
– Картошка в кучках прожарилась, в мешки просится…
Пусть бы занялись сбором в мешки, пока мы заняты тыквой.
– Обзор, за нами! – позвал я собаку и пошёл стёжкой-тропкой к колодцу. Мудрые старики такой оборот не ожидали. Не ожидали его ни мать, ни отец. Но они и меня не ожидали. Намёк они поняли, но стало им не до мешков и не до картошки. Интрига, величиной с тыкву, заставила их оживиться. Потребность движения овладела всеми и, без сговора, они двинулись вслед за нами.
Я шёл впереди, за мной бежал Обзор. Но такого порядка Люба не потерпела. Чтобы она позади собаки! Она обогнала меня и собаку и пошла впереди, чтобы показывать прогиб спины своей пленительной фигуры и тыкву. Или просто вела. Я подумал: она повела… Тотчас я почувствовал сзади новое перестроение. Обзор побежал по рытой земле – он словно занял место духа-хранителя – а в спину мне задышала, не иначе, Полюба. Оборачиваться я не стал, у язычников это не принято. У колодца я осмотрелся. За Любой-Полюбой спешили родители, замыкали род старики. Что это? Случайность или стихийное воплощение устоев: что впереди, что сзади, что сбоку и что под ногами? Или движение любопытства? Случай отвечал тому и другому. Случай для меня обозначал возможность скромным образом показать свою силушку. Передо мной лежало это божье колесо, или колесо от «Кировца». Не надо играть на гармошке, пленяя родителей и невесту. Один раз крякнул, и: была ваша, а стала наша… Случай для остальных обозначал возможность увидеть чудо или позор…
– Оборви плеть! – велел я Любаве. Она стала тянуть и дергать плеть, но ни в какую. Обе косы её заплести в одну косу, и тогда бы плеть была толще.
– Никак! – огорчилась Любава. А я полюбовался той пуповиной, которая называлась плетью. Она была ещё зелёная и подходила к толстому (в мою руку) профильному корешку. Вот он, рычаг, ухватившись за который, можно поднять не только этот грандиозный плод, но всю планету… В свою очередь, зелёная плеть-коса указывала на то, что ягодка продолжала расти. Осень тёплая, а они продолжали сплескивать из бадьи и обмывки ведер в её лунку – от того она выдобрилась. Сказать бы Красноборовым, чтобы подождали, мол, подрастет ещё, и чудо бы, к которому они подготовились, не состоялось. Они бы согласились, чтобы не опозориться гостю, да-да, пусть подрастет, пусть вылежится… Но Обзору понятно, тогда она не пролезет не только в дверь – и в ворота. Я усмехнулся да промолчал, пугаясь, как бы им самим не стало жаль зелёную тыкву. Тогда начнем. Это им надо. И мне тоже надо.
– Смотри, вот как! – я встал на колено, а Люба склонилась в поясе. Нельзя было не заглядеться на верхнюю часть бюстгальтера, там, посыпаны сахаром, виделись кокосы русского сорта, которые меня волновали и будучи скрытыми.
– Вот здесь в соединении у неё слабость, я надламываю, сейчас ты потянешь, и всё. – Она так и сделала. Я обошёл суперплод, называемый тыквой. Она была бело-слабо-розовая. Этого цвета и была грудь Любавы, присыпанная сахарком…
– Какой же сорт?
– Белая Русская… – был ответ.
Я улыбнулся: русский сорт, он всегда русский.
Ну, всё! Я встал, как гиперборейский волхв, лицом к солнцу, поиграл мышцами живота и сказал мыслью:
«Слава Дубине! Помогай, пращур! Покажем им чудо»!.. После этого повернулся к тыкве и, не глядя на зрителей, сбившихся в кучку, поставил ягоду на ребро. В тыкве было не более 100 килограммов. Это не бык… Только видом пугает. Зрители заволновались. Дед всполошился:
– Любка! Аппарат!
Младшая Любка вскинулась пташкой и улетела. Мне не до Любки. Тут никто ничего и не понял – плод тыквы оказался над моей головой, я держал тыкву зонтиком. Зрители ахнули.
– Куда? – спросил я, а сам уже шёл к калитке, открытой Полюбкой. Меня-то уж здесь не учить, тыквы в избе хранятся в подполе или под кроватями, а кормовые в сенях или в погребке. Любава мне говорила:
– Сюда! Сюда! Любан, сюда… – и шла задом наперёд, не спуская глаз с тягловой силы и груза, она боялась, что тыква станет сваливаться и меня придавит. Она довела меня до крыльца, сени были опять открытыми Полюбкой. Радости не было предела, та успела общёлкать тыкву на моих руках и теперь щёлкала её на крыльце. Она смеялась и говорила:
– Мамка, семечки от неё мне, я её сфотала…
– Семечки от неё не семечки, а карасики…
– И мне стакан, я тоже принимал участие! – я заключил и под смех стал закатывать матушку в сени. Сени были большие, но как тыкву положили в угол, сени уменьшились, а тыква ещё более выросла, в ограниченном пространстве она стала чудовищем. Мы были одни в сенях. Посмотрелись секунду и порывисто обнялись – первый раз я почувствовал, как трепещет девушка, решившая стать невестой, в руках молодого человека, решившего стать её женихом. Впрочем, пячусь от этих слов – решил «молодой человек», а я ещё не решил; я лишь обнял девушку, пожелавшую, чтобы её обняли, и я почувствовал её особенный трепет, может быть, жертвенный трепет, поскольку она захотела стать моей суженой. Однако руки запомнили прогиб волны в её талии. И лёгкость невесты – она подалась к груди невесомо, но чувственно. Хотелось подержать её тело в руках, как жену. Она уже была без старых кожаных тапок и без платка, я дунул на кичку, и она развалилась, я был не рад этому, потому что за стенкой стояли её родители, и я представил неловкость, с какой она выйдет – вошла в обутках, в платке, а вышла босая, с развалившимися косами. Не продолжая никаких других действий, я малодушно вышел вон и задержался около её родичей, как ни в чём не бывало, с видом занятого работой, не способного за пару, другую пару секунд покуситься на девственность их дочери, и уж тем более, свалить с головы её косы. Но я был плохой артист. Она вышла следом за мной в своих кожаных тапках, с косами, завязанными на пояснице тем самым платком, который был на её голове; она как бы прикрыла ещё стыдную часть голого живота. Воплощение целомудрия. Вот это артистка! За моей спиной такое проворство. И уж, конечно, у неё тоже был занятый вид, она тоже остановилась около меня и родителей, как ни в чём не бывало. Ради одного того наблюдения стоило ехать в Дымовку. Хорошо. Всем хорошо. А проворных судьба в решительный час выручает.
– Может, и те? Давай одним разом… – обратился я к ней за советом, и словно решили мы вместе, и словно нечего мешкать, и я обратно пошёл к колодцу, а Любава за мной. Время я не протоколировал, но «мы» быстро перетаскали и «полковые барабаны», доставляя радость родичам Любы, а Полюбе восторг; наверно, она не жалела плёнку. Дольше я не задерживался. Все проводили меня до ворот, не выходя на улицу.
– Кланяйся там от нас! – напутствовала меня бабка Олюба.
– Привезет Любава, угостит семечками… – пообещала мать Омила Романовна.
Любава проводила до трактора. Я куражливо пнул колесо трактора, мы с ней засмеялись, и там, за забором, всё видели и тоже засмеялись: колесо-то не виновато…
– Рад был познакомиться с твоими родителями, – сообщил я Любаве.
– Как они?
– Если смеяться умеют, то нормальные добрые люди. А они у тебя ещё и философы. Глянь, где солнышко-то. Сегодня не уберётесь с кОртОшкОй… – передразнил я гвардейских.
– СегОдня этО уже не ОктуальнО, – подыграла мне Люба. – Уберём завтра. Пока! Увидимся в универе, – она глянула на меня с любовью, и то ли тело Любавы, то ли платок на её поясе качнулись ко мне. От действия густо серых глаз, засеребрившихся любовью, или от волнения платка на её поясе я стал таять в ногах, а в руках закипело энергическое желание. Не будь свидетелей за забором, быть бы Любушке на руках. Не знаю, целовал бы я её губы или просто слизнул красоту с её глаз. можно было ручку поцеловать. Но целовать ручки у нас не практикуется. Глушь. Дыра. Уж целовать, так всю. Да целомудрие не позволяет на людях деять ино святое.
– Пока, Дымовка! – петушком сказал я и оторвался от Любы-Любавы. И поехал в свою Покровку, мимо Хмыровой Шишки, мимо космической стелы, поставленной у моста в честь односельчанина Гвардейцев, космонавта Губарева Алексея, по мосту через Таволжанку. Видимо, это мой первый «холст». Чтобы изобразить Любаву, много надо хОлстОв… Не говоря об устоях России.
Ручения
Рассказ
«Ручения в любви рушатся судом любви и родителей, без осуда людей. Враки рушатся судом мирским, хулой и осудом».
Языцы
Красота желанной девушки (женщины) состоит из кротости характера, из телесной прелести её облика, из обаяния её слов. Какова Любава в отношении этих качеств? Любава обладала одним из них в совершенстве. Прелестью облика. Вместо кротости нрава её характер содержал дюжину озорниц. Вместо обаяния слов она изрекала порою такие перлы, от которых вянули уши. Девушки, подобные Любаве, если такие бывают, зависят, я думал, от того, как с ними обращаются парни. Они могут стать и кроткими овечками, и дикими львицами, и развратными жёнами. Я обещал себе написать образ Любавы на холсте своего романа…
Она проворно взлетела в машину и, сияющая, села со мной рядом. Стало светлее в автобусе, и то. Она прижалась ко мне бедром. Желанное осязание. В ней нет ничего такого, чтобы глаз воспротивился. Глазу приятно видеть её высокую сомерную фигуру. Она мне по грудь, даже повыше, по плечу. Другим она, может быть, высоковата. Но высокие стройные девушки были замечены историей. И эту все замечают. Все пялятся на неё, и не пялиться невозможно. Таков удел всякой красавицы, такая награда её судьбе. И не обязательно высокой. Многие «миниатюрные» тоже привлекают к себе внимание. Несправедливо, что на разные конкурсы красоты отбирают всегда высоких. А надо бы разного роста. Как в спорте, по весовым категориям, так и в прекрасном, по ростовым показателям. Но сейчас разговор о высокой Любаве.
В ней нет ни соринки лишнего, всё подобрано, всё подогнано, всё заявлено целиком и отдельными долями. Грудь так грудь, попа так попа, ноги так ноги. О косах не говорю, такие же, как у моих сестёр, если сложить две, как у Любавы, в одну. По моей прикидке, каждая коса была не тоньше восьми сантиметров в обхвате, а если сложить две, то… А длина до колен, значит, более метра. Коса не только поэзия девушки, но и её гигиена. В косе волосы чистые. Зато на мытьё волос, по опыту сестёр, шампуней и ополаскивателей уходит больше, чем на короткую стрижку. Но это стоит того. Есть коса, будет и счастье. В том, что называется «пялиться», есть удовольствие. Вид прекрасного – совершенство. Вид прекрасного и совершенного – молодость. Вон девушка! Вон Любава! Не лишь эротическое, ещё эстетическое. За ней поворачиваются глаза, головы, мысли. Какие мысли? Собственно, одна мысль: хороша Маша, да не наша. То есть, настолько хороша, что себя ощущаешь несовершенством, недостойным её, ей неравным. А удостоит тебя взором, глянет она на тебя, сразу вырастаешь в своих глазах и становишься в них красивым, как она, ей равным… Мистика: облик её реален, он перед тобой, но она только образ, её нет для тебя, при тебе только мысль о случайной красавице. Но, тем не менее, тебе хорошо, потому что приятно, а приятно тебе потому, что вот эту девушку при определённых обстоятельствах можно бы полюбить и на ней жениться. Вовсе это не пялиться, это совсем другое. Это любование, любо. Любование прекрасным. Любование жаждой осязания и любодеяния.
Это любование чувств. Но руки-то коротки. От одного взгляда голова кружится, а если прикоснуться? Люба сама прижималась ко мне бедром… Любование Любой происходило в Отрадном. Здесь большая остановка. можно было разглядеть Любу со всех сторон. Я уже разглядел её со всех сторон, и всё было мало. Зато уверенность. Смотришь в лицо, знаешь, какая попа; смотришь на попу, знаешь, какие ноги; смотришь на ноги, знаешь, какие глаза; любуешься одними глазами, а как бы и всей фигурой.
– Тебе моё имя нравится? – спрашивала Любава. Надо признаться, что я переживал не о том, нравится ли мне её имя или она сама. Я переживал о том, что период охлаждения к этой девушке имел временный характер, и что теперь я как бы заново воспламенился; я понимал, что не представляю, возможен ли теперь задний ход, если обнаружатся отклонения от моих нравственных идеалов. Любуясь ею, я себя одергивал; волнуясь от её бедра, я всячески расслаблял живот, чтобы не напрягался тазобедренный кровоток… Я зажимал свои чувства, невзирая на их волеизъявление.
– Тебе твоё имя идёт. Ты мне кажешься величавой девушкой, я бы признал за тобой имя Любава. Любава тебе чика в чику. Про себя я так и зову…
– Хо-хоу… Спасибо, Любан! Если хочешь, зови меня и Любавой.
– Договорились.
Я любовался её глазами. Не объясню, почему мне импонирует цвет глаз плотной серости. Плотносерый цвет тёмен, как вода в сумерках. Такой цвет глаз у Любавы. Когда наши взгляды встречались, возникала искра. Дед Любан учил меня, а его учил его дед Любан. «Ты, – говорил мне дед, – на девку милую взглядывай. А если девка сама взглядывает, не отворачивайся от неё, не прячь глаз. И когда, вы сойдётесь взглядами, ваши глаза сами станут говорить друг с другом. Пускай говорят пустое да ласково. Ты ей так и кажи глазом: „Хорошая моя, ты мне люба-голуба, дозволь поцеловать тебя!“ А как ты мил ей, она тебе скажет по-своему: „И ты мне люб, и ты мне мил, – слови меня в углу, да и поцелуешь!..“ А уж как поцелуетесь, начните языком говорить, что вам друг в дружке нравится. Потом не забудь спросить, цела ли она. А как скажет, цела, усомнись, что, мол, шибко бойкая, не иначе, парней до себя допускала. А как она возразит, ты опять чуди, не мешала бы, мол, ревизия. Мамка всех научила: стоящему парню давать себя щупать… После ревизии девка твоя. Не давай топтать её чужим петухам. Только, внук, своих девок в селе не искушай; в нашем селе все девки твои дальние сёстры, из нашего рода вышли. Помни, внук, число семь. Ближе седьмого поколения – не твоя девка. Чтобы твой род был твердый, как дуб, ищи себе девку в другом селе, помогай отцу, – он тоже ищет голубушку. У той кровь другая. Две разные крови дают потомство, дубью подобное. Понял, внучок? Теперь расскажу, как щупать кур…»
Любава была из другого села, проблема семи поколений нам, кажется, не грозила. Я попытался наладить с ней речь глазами. Но как только вспыхивала искра, я волновался, и разговор не получался. На остановке, естественно, мы разговаривали языками. Больше говорила она. Я как бы правил речь.
– Мой дед Олюб рассказывал, что ваш род – род Дубиней. Герой такой есть в сказке, знаешь? – удивила она темой. – Я тебя назвала дубом, помнишь? Надо было назвать Дубиней.
– Постой. Чем же прославился тот герой? – мне захотелось послушать наш миф со стороны.
– Он жил в наших дремучих лесных краях, это сейчас у нас степь. А в его времена были непроходимые боры, дубняк, дубравы. Наши фамилии говорят о чем-то, Дубинин, Красноборова… Ну вот, чтобы дать людям землю, Дубиня выдергивал тот дубняк, велел делать из него жилища, а землю засевать злаками. Тем он и прославился. А ты и не знал? Надо почитывать сказки… Ты похож на него, тебе…
– Тебе бы дубы гнуть, а ты над книжками загибаешься… – перебил я Любаву и, может быть, досказал её мысль. Мы засмеялись.
– На тебя повлиял образ сказки? – спросил я лишь бы спросить.
– Да нет. На меня повлияла твоя лекция на встрече с молодыми студентами. Я как узнала, кто заворачивает, так всё сразу и вспомнила: и отца твоего, и своего, и дедовский рассказ и другое.
Я спросил её о семье, она назвала деда, бабку, мать с отцом, старшего брата, себя и младшую сестру. Я сказал тогда, что у нас почти также, только живы прадед и прабабка и что им за сто, долгожители.
– Тебе мои косы нравятся? – новый поворот сюжета.
– Конечно. Косы всем нравятся. Но почему косы две? Ты была замужем? – озадачил я девушку.
– Выдумал. Мне ещё не исполнилось. Весной будет восемнадцать. А за кого выходить? Только одно и знают по наглой: дай! дай!.. хочу, хочу!.. Преподаватели присоединились. Ещё не просят, но по глазам вижу, скоро начнут… А ты как просишь? – озадачила она меня в свою очередь. И откровенностью, и вопросом. Я обескураженно смотрел на красную сосну. Что это? Раскованность? Придурь? Обычно девушки такими откровениями делятся лишь с подругами. Как ей ответить?
– Просить не довелось. Само получалось, или меня просили… – ответил я правдоподобно.
– Всех миловал, кто просил? – настырничала Любава.
– Кто поскромнее, тем отказать не мог, – ответил я неспроста.
– Ты сразу… Намёк ко мне не относится, а что ты не можешь отказывать, тебе делает честь… – получил я по сусалам-мусалам, её ирония была очевидной. Но она на этой иронии не задержалась.
– Почему ты увязал две косы с замужеством? Нельзя носить две косы? Мне дома жужжат об этом…
– С одной косой одна девушка, с двумя косами – две, одна девушка – одна женщина… В тебе одна или две? – разъяснил я и затаил дыхание – что ответит?
– Во мне целый гарем, – заявила Любава, и я оторопел – не довелось слышать о таком сочетании. – Я уже кручёная, – продолжала она. – Я похолодел. – Я перебрала больше десятка… Ну и сватались, – завершила она свой портрет и заодно – поуличный список. Я закашлялся. Надо разворачивать лыжи, пока не поздно. Вот оно, племя младое, незнакомое.
– А выглядишь девочкой… – мой голос не скрыл разочарования. Эх, как она встрепенулась, словно её куснула оса между косами. Она смекнула, что переиграла и попыталась поправиться.
– Любан Родимич! Ты сразу… Ты не так меня понял. Я ещё девственница. Перебирать, не значит, подол задирать… Я к тому, что с пристрастием изучала вашего брата… И с кем ни была, одно и то же… – Слова её были искренни, глаза не унижались и не оправдывались, она глядела на меня весело и лукаво.
– Ну, а косы-то? Две косы у девочек, потом одна у девушек, потом две у мамок, у разведённых, у уличных. Поэтому у тебя и требуют «дай», – терять тебе, дескать, нечего… – я её не щадил, хотя и не унижал утверждением, я допытывался, коль сама речь завела. Да видно чистую душу грязью не замараешь.
– Хочу две косы, хочу три, хочу, как узбечка, сорок. Буду я кланяться предрассудкам… Видишь, удобно как я ношу. Косы обтекают грудь, на животе сходятся и расходятся на поясницу, там они сходятся в одну твою косу и ниже течёт одна… Сам ты разведённый! И уличный… Я тебе сказала, а твое дело проверить… – я опять закашлялся. Эту девушку мама обошла наукой. А, может быть, её тоже дед научил?…
– Такие проверочки не всегда ровно кончаются… – насторожил я её.
– А я ровно и не хочу, я сама по себе неровная… – и Любава повела кокосами грудей, талией, изгибом спины, задышала гневом – она действительно состояла из извилистых линий, пропитанных сотовым мёдом. Я с нескрываемым удовольствием запечатлевал виденное.
– Что ты на меня так уставился? – смутилась Любава.
– Я не на тебя, я уставился так ниже тебя…
– И что ты увидел ниже?… – её смущение улетучилось.
– То, что ты сейчас мне показывала… Рельефчик тот ещё… Хорошо будет пружиниться…
– Под тобой?… – опасно догадывалась Любава.
– Всяко хотелось бы… если выстоишь нравом. Бойкая ты, при удобном досуге займемся… – пообещал я ей.
– Посмотрим, каков ты боец! Может быть, мастер читать лекции… Хо-хоу… – Она вызывала своим смехом. Она дразнила вызовом. Ну, ты повертишься у меня!.. Козочка!
Мы говорили не только в Отрадном. До наших сел двести км, много других остановок – минутных, пятиминутных и даже одна остановка не временная, называлась «народной тропой». На длинном перегоне, где на линии не было сел, а значит, и остановок, шоферы останавливали автобус среди полей у придорожных посадок. Шоферы останавливали автобусы не из гуманных соображений – остудить старые моторы. Но пассажиры, смеясь, выходили, и кто как, группами и поодиночке, разбредались в зарослях. Кто знает, может быть, будущие поколения позавидуют нашему естеству; уж не хуже, чем в платных туалетах… Судя по всему, Любава легко переносила езду и в посадку не бегала. Я тем более. До «народной тропы» мы научились говорить глазами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.