Электронная библиотека » Юрий Вяземский » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Бэстолочь (сборник)"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 01:14


Автор книги: Юрий Вяземский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Да что там! Я даже не знаю, не помню, как она выглядела. Я и вспоминаю-то не столько о ней, сколько о своих собственных ощущениях: когда мне было хорошо с ней, когда больно. Точно действительно не человека лишился, а собственной больной ноги!

И она это чувствовала! Ведь сказала же она однажды, когда я стал обнимать ее: «Кирилл, у меня такое ощущение, что ты не со мной обнимаешься и целуешься, а как бы с самим собой. А я для тебя пустое место!»

Я тогда рассмеялся, но обнимать Лену перестал и, демонстративно повернувшись на другой бок, заснул. Я прекрасно знал, что она меньше всего желала, чтобы я спал, и самому мне спать не хотелось, но я заставил себя заснуть, потому что решил наказать Лену, отучить ее «задавать глупые вопросы в самый неподходящий момент». Я тогда не понял, что этот «глупый вопрос» уже давно ее мучил и что от того, как я на него отвечу, зависела ее дальнейшая судьба. И что самым страшным для Ленки ответом был именно тот, который я ей дал, повернувшись и заснув, а наутро встав как ни в чем не бывало, так и не заметив ни боли ее, ни тоски, ни ее одиночества…

Ну что мне стоило тогда, перед Камчаткой, после своего утверждения на роль, прийти к Ленке и сказать: «Леночка, милая, видишь, как все глупо получается. Я так мечтал поехать с тобой на Камчатку, но вдруг в последний момент мне предложили работу, о которой мне и мечтать-то не приходилось. Не знаю, что теперь делать! Ради бога, помоги мне!»

Но это было бы лицемерием, юродством. «Помоги мне! Не знаю, что делать!» Что она, сама не понимала, что я с ней никуда не поеду?

Правильно. А так как любой вид лицемерия мне уже был несносен, я уже поборол его и оставил в своем «инфантильном периоде», то, едва переступив порог квартиры и едва увидев Лену, я со свойственными мне прямотой и мужеством объявил, что черт с ней, с Ленкиной Камчаткой, и что все это – ее прихоть и блажь, а мне работать надо.

И Ленка сразу же поняла. И не только то, что поездка на Камчатку, о которой она уже четыре года мечтала, на которую заботливо и осторожно, чтобы не подорвать семейного бюджета, откладывала деньги, – прихоть и блажь, но что и сама она, Ленка, тоже – прихоть и блажь, так как единственное, что есть у ее мужа, – это его собственная жизнь и его работа, а она, Ленка, лишь только «всегда и все портит». И она наконец решила, что хватит с нее, что не для того она живет на белом свете, чтобы портить жизнь любимого человека и еще больше калечить свою собственную.

Может быть, и не в тот момент, а позже решила, когда в одиночестве отправилась на Камчатку, улетела за десять тысяч километров от прежней своей жизни и так далеко из нее выбралась, что и возвращаться назад не захотелось; вернее, нашла наконец в себе силы не возвращаться.

А я и тогда еще ничего не понял. И когда она написала мне в Феодосию, что подала на развод, расценил Ленино письмо как низкое ее намерение испортить мне съемки. Я и мысли тогда не допускал, что Лена всерьез собралась развестись со мной.

«Учти, милая моя, – предупредил я ее в загсе, – что если ты сейчас со мной действительно разведешься, то больше я уже не стану официально оформлять с тобой отношения, а придется тебе жить со мной в бесправии и наложничестве». Я злился на нее, острил, рисовался, но еще ничего не понимал, ничему не удивлялся и ничего не боялся. Я был слишком уверен в том, что Лена рано или поздно одумается и вернется ко мне, что любит она меня по-прежнему.

Через месяц после развода я ждал ее на свою премьеру с Олегиным и искренне обижался на нее за то, что она не пришла.

Я ждал ее через полгода, когда послал ей письмо с предложением разменять квартиру.

Но Лена не вернулась, отказалась от «моей» квартиры, и после этого отказа я еще больше уверовал в скорое ее возвращение, совсем было успокоился и уже окончательно ничего не понимал.

«И ведь только сейчас все понял так, как было на самом деле, – вдруг подумал Кирилл. – Через два года! Когда уже давно перестал ждать Ленку, перестал злиться на нее и уже нашел для себя тысячу и одно объяснение, почему она ушла от меня… Вот только зачем я это понял? Теперь-то зачем?»


Кирилл ушел из тамбура и направился по коридору в другой конец вагона, где находилось купе проводника.

– Послушайте, милочка, – сказал он проводнице, – Мне нужна верхняя полка. И попутчики мне не симпатичны.

Молоденькая девушка, разливавшая в своем закутке заварку в стаканы, испуганно обернулась к Кириллу.

– Боюсь, что ничем не смогу… У меня все места заняты, – свиновато пробормотала она. – Разве что вы сами попробуете…

– Ну вот еще! – раздраженно перебил ее Кирилл. – По-моему, это ваша прямая обязанность – удовлетворять требования пассажиров. Ну так действуйте, черт побери! Если надо, я вам заплачу за услуги!

– Да зачем вы!.. – еще больше смутилась проводница. – Я и так попробую. Только вот чай разнесу…

Девушка подхватила было поднос, но, столкнувшись взглядом с Кириллом, поставила поднос на место и вышла в коридор.

– Вы только не беспокойтесь, – пробормотала она, вдруг покраснев. – Я сейчас что-нибудь постараюсь… Может быть, в соседнем вагоне что-нибудь…

«Ну и дрянь же я! Дрянь и хам», – подумал Кирилл, когда проводница скрылась в конце коридора. Но не ощутил в себе стыда – ни малейшего.


…Через пять минут Кирилла перевели в соседний вагон, в двухместное купе рядом с проводниками, на свободное верхнее место.

Часть третья
Мать

Сергей и Ирина идут по площади.

На площади выстроен полк, которым после смерти полковника Звягинцева командует Сергей.

Замерла навытяжку белая солдатская гвардия.

Рядом с ней громоздятся на лошадях кавалеристы.

В конце площади, возле церкви, стоят пушки – полковая артиллерия.

На фоне площади, со всех сторон окруженной безликими рядами солдат и офицеров, фигуры Сергея и Ирины выглядят непривычно маленькими, одинокими и потерянными.

– МЫ БЕСПРЕСТАННО ЛЖЕМ, А ДЛЯ ПРАВДЫ У НАС НЕ ХВАТАЕТ СЛОВ, – говорит Сергей. – ЖИЗНЬ ОТНЯЛА У НАС ВЕРУ, ЛЮБОВЬ, РОДИНУ, А ВЗАМЕН ДАЛА НЕНАВИСТЬ И ЛОЖЬ.

– Я ВАС НЕ ПОНИМАЮ, – слышится удивленный голос Ирины. – ВЫ, КОТОРЫЙ ТАК ВЕРИЛ В СПРАВЕДЛИВОСТЬ ЭТОЙ ЖЕСТОКОЙ БОРЬБЫ… НЕУЖЕЛИ ВЫ СТАЛИ СОМНЕВАТЬСЯ В ТОМ, ЗА ЧТО ПОГИБ МОЙ ОТЕЦ?

– ВАШ ОТЕЦ ПОГИБ, ПОТОМУ ЧТО ЛГАЛ СЕБЕ, ЛГАЛ ДРУЗЬЯМ, ЛГАЛ НАРОДУ.

– СЕРГЕЙ, ЧТО ВЫ ГОВОРИТЕ? – испуганно шепчет Ирина, – СЕРГЕЙ! Я НЕ УЗНАЮ ВАС!

– Я САМ СЕБЯ УЖЕ ДАВНО НЕ УЗНАЮ, – устало отвечает Сергей.

– Кирилл, вы не станете бить меня ногами? – вкрадчивым голосом спросила Серафима, когда Кирилл вышел из вагона и ступил на перрон вокзала в Елизово.

– А что такое? – зло сощурился Кирилл.

– Ирина не приехала, – ласково улыбнулась Серафима.

– Какая еще Ирина?

– Танечка Соколова – ваша партнерша, которая играет Ирину и с которой у вас сегодня должна была быть сцена на площади.

– Так. Ну и что дальше скажете?

– Она должна была приехать к нам еще вчера утром, – продолжала Серафима, – но не приехала. А вчера вечером я позвонила ей домой и узнала, что она заболела. Я тут же перезвонила вам, чтобы предупредить об отмене съемок, но вы уже, наверно, уехали на вокзал.

– Ну вот что, радость моя, – сказал Кирилл, морщась будто от резкой головной боли и с трудом выговаривая слова. – Вы сейчас же достанете мне билет на ближайший поезд, идущий обратно в Москву. И больше вы меня уже не увидите. Никогда в жизни.

– Владислав Абрамович тоже так подумал.

– Что?!

– Владислав Абрамович тоже подумал, что больше вы к нам никогда не приедете.

– Да идите вы к черту со своим Владиславом Абрамовичем!

– Зачем вы нас так обижаете, Кирилл? – пропела в ответ Серафима, ничуть, впрочем, не обидевшись, а, наоборот, точно обрадовавшись грубости Кирилла, как радуется врач наступлению переломного момента в болезни своего пациента. – Танечка приедет, но только позже. Поэтому мы перенесли съемку с десяти часов утра на шестнадцать ноль-ноль. Это единственное, за что вы можете на нас сердиться.

– Послушайте, вам не кажется… Я вас ненавижу, Серафима! – устало произнес Кирилл.

– А мы вас все очень любим, Кирилл Алексаныч. И очень гордимся тем, что вы у нас снимаетесь. А Владислав Абрамович даже считает, что… – начала было Серафима, но, заметив, что Кирилла вдруг всего передернуло, поспешно оборвала фразу о Владиславе Абрамовиче и с той же поспешностью добавила: – Я вам «люкс» заказала. Двухкомнатный. С телевизором.

– Спасибо, я вам безумно признателен, – усмехнулся Кирилл, при этом выражение лица у него стало трагическим.


Когда-то Кирилл любил жить в гостиницах, в отдельных номерах особенно. Ему нравилось чувствовать свое отчуждение от других людей, живших с ним рядом, но ничего о нем не знавших, им не интересовавшихся; нравилось ощущение одиночества, но одиночества приятного, раскрепощающего и умиротворяющего, немного грустного, но с грустью легкой, отчасти поэтической; ему даже запахи гостиничные нравились.

Но потом Кирилл разлюбил гостиницы. Гостиничное одиночество быстро утратило для него свою прежнюю привлекательность, с каждым разом становясь все продолжительнее, все более тягостным и все менее поэтичным; и уже хотелось, чтобы рядом была Ленка; тянуло выйти в коридор и навестить кого-нибудь из знакомых или хотя бы подойти к столику дежурной по этажу и переброситься с ней несколькими ничего не значащими фразами; и все время мучительно и навязчиво хотелось домой, в Москву, в собственную квартиру, чтобы больше не пахло гостиницей.

Вот и теперь, получив ключи от заказанного Серафимой «люкса» и войдя в него, Кирилл сразу же почувствовал себя одиноким, брошенным и словно осужденным, будто не в «люкс» вошел, не в двухкомнатный гостиничный номер с ванной, туалетом, телевизором и двухспальной кроватью, где ему предстояло провести полдня и, в худшем случае, одну ночь, а после получасовой воскресной прогулки по тюремному дворику вернулся в одиночную камеру, в которой сидел уже давно и в которой, видимо, придется ему сидеть до конца своих дней.

С унылым видом Кирилл несколько раз прошелся по номеру, вернее, по его гостиной части, потом, не выпуская из рук портфеля с вещами, зашел в спальную. Долго, неприязненно разглядывал широкую, по-провинциальному рыхлую, точно вспухшую, постель, крытую атласным покрывалом, в нескольких местах прожженным сигаретой. Потом швырнул на нее портфель, а сам вернулся в гостиную и сел в кресло.

«Давно мне не было так тоскливо и пусто… Прямо как в детстве, когда мама уезжала в Москву», – подумал Кирилл.


Он вдруг представил себе их ленинградскую квартиру на Васильевском острове, круглый стол в большой комнате, чугунную люстру над столом, маму, бабушку и трех теток – двух родных и одну двоюродную, сидящих за этим столом и под этой люстрой.

Собственно, пока мама со Светочкой не переехали в Москву к отцу, у Кирилла не было оснований чувствовать себя одиноко. Его любили, о нем заботились, даже, пожалуй, слишком заботились, то есть чересчур баловали, потакали его прихотям; в общем, делали все для того, чтобы вырастить из него взбалмошного и нервного инфантила. Женщины, которые его окружали – а его почти всегда окружали одни только женщины, – свою воспитательскую беспомощность оправдывали якобы врожденной болезненностью Кирилла (у него были всего-навсего увеличены гланды) и его особой душевной чуткостью.

Единственным человеком, который не баловал Кирилла, была бабушка. Она же первой обнаружила в нем музыкальный слух, пела над его кроваткой народные песни, старинные романсы и даже оперные арии, а когда Кирилл подрос, настояла на том, чтобы ему наняли учительницу по фортепьяно. Она же готовила с ним домашние задания по музыке, перечитала ему множество книг, причем никогда не читала все подряд, а тщательно подбирала детскую литературу для чтения, делая особый упор на классику: Пушкина, Толстого, всемирно известных сказочников, а также мифы Древней Греции. Она же гуляла с ним по пять-шесть часов в день, мыла его, кормила, лечила, когда он болел, следила за тем, чтобы он убирал игрушки.

Мать Кирилла, Анна Константиновна, была очень занятой женщиной, работала на двух работах и еще училась в заочной аспирантуре. На сына у нее, естественно, времени почти не оставалось, а когда выкраивалась свободная минутка для удовлетворения материнских потребностей, то отдавалась им одержимо и восторженно, обнимала Кирилла, тискала, причитала над ним, все ему позволяла, все прощала, а насытившись сыном, надолго исчезала из его жизни. Книг Кириллу она не читала, задания по музыке не проверяла, а игрушки убирала за сыном сама.

В особой одаренности Кирилла Анна Константиновна была непоколебимо уверена чуть ли не с первых дней его жизни и обожала демонстрировать способности сына на публике. Ни одни именины, ни один день рождения, ни одно праздничное и непраздничное сборище друзей и знакомых не обходилось без того, чтобы маленького Кирилла не просили спеть песенку, прочесть стихотворение, станцевать.

Пел он, как ему потом рассказывали – сам он, разумеется, не помнил, как он пел в три года, – удивительно, голосок у него был чистый, звонкий, слух почти абсолютный, а репертуар далеко не детский. Никаких там «Мишка с куклой бойко топали» – о существовании подобного рода песенок Кирилл узнал значительно позже, когда уже учился в школе, а в самом раннем возрасте, когда еще и говорить толком не научился и пол-алфавита не выговаривал, исполнял исключительно взрослое и некукольное, главным образом из надкроватного репертуара своей бабушки, к примеру. «Прости, небесное создание», «Ах, зачем эта ночь» или «Во Францию два гренадера». К публике Кирилл был приучен, что называется, с пеленок и ничуть не путался, когда его вдруг будили поздно вечером, вынимали из кроватки и сонного, в одной рубашонке выносили в большую комнату, где за большим столом под чугунной люстрой сидели гости, которые, как ему объясняли, ни за что не могли разойтись по домам, не прослушав «Ах, зачем эта ночь» и «Двух гренадеров» в его исполнении. И он покорно пел, жмурясь на яркий свет, постепенно просыпаясь и раз за разом все более приобщаясь к небезопасной роли вундеркинда, вошедшего во вкус с раннего детства.

Впрочем, когда у мамы после ее, как всегда, краткосрочной поездки в Москву к мужу родилась Светочка, Кириллу стали уделять значительно меньше внимания. Мама и тетки теперь в ней искали удовлетворения для своих изредка пробуждавшихся родственных инстинктов; да и у бабушки с появлением внучки заметно прибавилось дел.

Тем не менее способности Кирилла продолжали демонстрироваться с прежней регулярностью и с прежним общесемейным восторгом. Это была единственная сфера, в которой после рождения Светочки Кириллу удалось сохранить позиции, главным образом потому, что Светочка в самом раннем своем возрасте не проявляла особых способностей, во всяком случае, ее способности были менее эффектны и пригодны для демонстрации…

Кто мог подумать, что Светочка, в пять лет начав заниматься музыкой, с шести лет будет регулярно выступать по телевидению, в тринадцать лет начнет учиться у профессора Московской консерватории, в четырнадцать получит первую премию на международном конкурсе Шопена, а в шестнадцать станет чуть ли не мировой знаменитостью! Ее и музыке-то отдали учиться исключительно потому, что Кирилл учился музыке, так сказать, по стопам гениального брата…

Через полгода после рождения Светочки одна из теток вышла замуж и «съехала со двора», а следом за ней вскоре самоопределились и две остальные тетушки. Так что баловать Кирилла стало почти некому. А когда Кирилл пошел во второй класс, то мама со Светочкой перебрались на постоянное жительство в Москву, предоставив Кирилла целиком бабушке.

Дважды в год, на Седьмое ноября и на Первое мая, мама со Светочкой и с отцом приезжали в Ленинград. За две недели, а то и за месяц до их приезда Кирилл терял покой, начинал считать дни и, чтобы скрасить томительное ожидание и унять нетерпение, чертил разноцветные графики, таблицы, которые развешивал в комнате по стенам, шкафам и этажеркам и на которых ежедневно отмечал количество дней и часов, отделявших его от встречи с мамой. Именно с мамой, а не с отцом и не со Светочкой. Сами по себе они были не только безразличны, но и враждебны Кириллу: отец тянул маму в гости и тем самым грабил Кирилла, отнимал у него драгоценные, тысячу раз сосчитанные им до этого «часы с мамой», а Светочка отвлекала на себя мамино внимание. Но так как мама никогда не приезжала одна, то и отца, и Светочку перед приездом мамы ждал с тем же душевным трепетом, почти с любовью.

Чем ближе оставалось до маминого приезда, тем нестерпимее становилось ожидание. В эти дни Кирилл особенно тщательно готовил школьные уроки; с несвойственным для него усердием играл на рояле, чем удивлял и бабушку, и свою учительницу по музыке, когда той об этом рассказывали; эксплуатировал фантазию, дабы придумать себе как можно больше разнообразных занятий и, с головой погрузившись в них, как-то протянуть, прожить, пробиться сквозь эти оставшиеся дни и часы. Он даже графики свои все рвал и заново перечерчивал, намеренно искажая сроки маминого приезда, но не приближая заветный час, а, наоборот, отодвигая его на несколько дней вперед. Так ему было легче ждать. Потому что когда ложился спать и перед сном заносил вымученный и выжитый день в графики и таблицы, то уже не думал: «Какой ужас! Еще целых пять дней осталось!» – а говорил себе: «Еще не скоро. Еще десять дней», – и, поверив в эту ужасную цифру, мог затем успокоить и обрадовать себя: «Нет, всего пять дней осталось! Каких-то пять дней!»

А в последнюю ночь вовсе не смыкал глаз. Тайком от бабушки клал под подушку будильник и до утра забавлял себя тем, что «играл во время», как он сам это называл, то есть «загадывал» себе интервалы времени, от пяти минут до пятнадцати, в течение которых неподвижно лежал на спине, смотрел в потолок, старался ни о чем не думать и «слушать время», а потом лез под подушку, доставал будильник и по его светящемуся в темноте циферблату проверял, насколько точно он «угадал время».

Бесконечной и мучительной была для Кирилла эта последняя ночь. И все же впереди его ждало еще большее мучение.

Как правило, мама приезжала рано утром и, едва добравшись с вокзала домой, тут же ложилась спать, досыпать недоспанное в поезде. И вот именно эти три часа, пока мама спала, казались Кириллу верхом мучений.

Маму с отцом и Светочкой клали у Кирилла в комнате, бабушка ложилась на топчане на кухне, а самого Кирилла помещали на диване в большой комнате. Но разве мог он заснуть! Теперь, когда мама уже приехала! Уже была рядом! Когда стоило только открыть дверь, войти в соседнюю комнату…

И поэтому, как только мама с отцом удалялись спать, а бабушка уходила на кухню, вскакивал с дивана и бесшумно метался по комнате, вокруг стола и из угла в угол, обмирая от каждого шороха, в надежде, что вдруг произойдет чудо и мама все-таки не сможет заснуть, и выйдет в большую комнату, и они наконец будут вместе, совершенно одни, без этой Светочки, без этого отца, и даже без бабушки, и шепотом, чтобы никого не разбудить, точно заговорщики…

И один раз Кирилл не выдержал. Выскочил в коридор, накинул пальто и убежал из дому. Вышел на набережную, дошел до того места, где были сфинксы и где они часто гуляли с бабушкой, спустился по ступеням к самой воде и вдруг подумал: «Раз я не могу заснуть, то возьму сейчас и утону. На три часа только утону. А когда мама проснется, вынырну и вернусь домой. А может, и не вынырну. Все равно потом уедет».

Совершенно серьезно подумал и даже ступил одной ногой в воду, но вода показалась слишком холодной. Кирилл испугался этого обжигающего холода и тонуть тотчас передумал, взбежал наверх и вдоль набережной пошел в сторону Гавани. Он дошел до самой Гавани, потом сел на трамвай и поехал обратно. Но когда доехал до своей остановки, то подумал, что мама, должно быть, еще не проснулась, и уехал на Петроградскую сторону, а оттуда уже пешком пошел домой. Ему было холодно и хотелось скорее добраться до дома, но он нарочно заставлял себя идти медленным шагом, чтобы, не дай бог, не застать маму спящей.

Домой он вернулся к обеду. Его уже давно хватились, обзвонили всех знакомых Кирилла, искали его в тех местах, где он обычно гулял, даже к сфинксам сходили. А потом отец позвонил в милицию.

Когда Кирилл вернулся, отец тут же хотел его выпороть, хотя ни разу не бил до этого. Но бабушка не дала, вырвала Кирилла у отца и сказала:

– Знаете, Саша, не вы его воспитывали, не вам его и наказывать!

Но зря она тогда вступилась за Кирилла. Потому как рассерженный папа увел маму на кухню, после чего мама объявила Кириллу, что он – злой мальчишка, что «они с папой» не будут с ним разговаривать и не возьмут его с собой в гости к Шейнисам. Хоть и не твердым голосом и даже виноватым немного, но объявила, а отец при этом объявлении присутствовал и выглядел твердо и невиновато за двоих. И действительно не разговаривали. И к Шейнисам уехали на весь вечер.

Весь вечер Кирилл проплакал у себя в комнате. Бабушка несколько раз заходила к нему, пыталась утешить, но безуспешно. Так что под конец даже рассердилась и прикрикнула на Кирилла:

– Да хватит тебе, ей-богу! Вот уедет твоя мать – наревешься еще. Успеешь!

А на следующее утро наступило блаженство – Кирилл заболел. Температура у него поднялась почти до сорока, еще ночью начался сильный кашель, а утром вызвали врача, и тот определил воспаление легких, назначив уколы пенициллином. И все оставшиеся три дня мама не отходила от постели Кирилла. Сидела с ним рядом, держала за руку, обнимала и целовала его, читала ему книги, как маленького поила с ложечки куриным бульоном и горячим молоком. И даже отказалась вечером ехать на день рождения к папиному товарищу. «Какой может быть день рождения, когда ребенок у меня тяжело болен?! В конце концов, к кому я сюда приехала: к Вите твоему, которого я даже не знаю, или к своему сыну!» И это она отцу! И таким тоном! И все это ради него, Кирилла!

Ну можно ли было представить себе большее счастье, большее блаженство?! А ведь чистая случайность. Ведь не реши он утонуть, не намочи ноги, не продрогни на ветру, не заболей… «Жаль только, что мало утонул, мало заболел, всего на сорок градусов. Вот если бы на сорок один или на сорок два! Мама бы тогда не уехала, задержалась бы на несколько дней в Ленинграде!» – думал Кирилл и ругал себя за то, что не подумал об этом раньше, тогда, у сфинксов.

Через два дня мама уехала…

Это ощущение Кирилл помнил до сих пор. Многие из его детских ощущений давно стерлись в памяти, а это осталось. И когда теперь вспоминал о нем, то даже думать начинал как-то иначе, по-детски, слезливо и чувственно, словно не с высоты своего настоящего, умудренного жизненным опытом и уже надежно защищенного, а как бы переносясь туда, в свое инфантильное прошлое, и как бы заново его переживая.

А ведь почти не помнил, как она уезжала, как он бегал за поездом, как, добежав до конца платформы, садился на ступеньки и рыдал, а потом бежал обратно к бабушке, цеплялся за нее и кричал ей в подол, так, что люди на перроне оборачивались: «Бабуленька, милая! Я не могу больше! Я не могу опять полгода! Я ненавижу ее!» И потом еще целую неделю плакал почти не переставая: по дороге в школу, в школе на уроках, стараясь, чтобы никто не заметил его слез, на обратной дороге домой и дома уже, никого не стесняясь и всласть, за едой, за роялем, перед сном и даже во сне, просыпаясь от плача…

Это ему бабушка потом рассказала, а он не желал верить. «Не может быть! Ведь я был нормальным ребенком. Не мог же я из-за того, что она уехала…»

Но само ощущение помнил: безысходность какая-то… будто все уже кончилось и жить больше незачем… будто осудили тебя, надолго, на всю жизнь… осудили– вот, наверно, самое точное слово, хотя и оно неточное… когда нарочно заставлял себя плакать, нарочно растравливал себя, потому что так было легче… когда думать было почти невозможно, потому что все напоминало, все мучило, все осуждало еще на полгода, и значит на всю жизнь, потому что эти полгода казались дольше самой жизни…


«Но я-то хорош! За что я так ненормально, патологически любил свою мать? – думал Кирилл, сидя в кресле в елизовском „люксе“. – За то, что она была „плюшевой“, а бабушка – „металлической“? Как в том эксперименте с новорожденной обезьянкой, оторванной от матери и помещенной в клетку с двумя куклами. Та, которая металлическая, „кормила“ и „поила“, то есть держала в металлических лапах бутылку с молоком и соской. А другая, плюшевая, ничего не держала и ничего не давала, но зато была мягкой и теплой. И из двух „мам“ именно она воспринималась детенышем как настоящая. О металлической „родительнице“ обезьянка вспоминала лишь тогда, когда чувствовала голод, но утолив его, тут же бежала к плюшевой, забиралась к ней на колени, ласкалась, облизывала, искала защиты… Нет, не то! Разве можно назвать бабушку металлической. Да если уж на то пошло, она была куда более чуткой и нежной, чем мама. Не плюшевой, правда. Этого в ней не было. Не сюсюкала, не облизывала, Кирюшенькой никогда не называла. Только Кириллом. Вообще всяких Стасиков, Виталиков, Славиков органически не переносила… Но зато всегда чувствовала меня и понимала… А мама писала бабушке: „Мы приедем рано, так что не встречай нас. Главное – Кирюшеньку с собой не тащи: незачем поднимать мальчика с постели в такую рань. Да и Саше это не нравится…“ Нет, не понимала. А может быть, боялась сердить „Сашу“… „Ничего, перебьется ее Саша“, – говорила бабушка и тащила меня на вокзал, и, видимо, в голову ей не приходило даже, что можно меня туда не тащить… Но любил я все-таки не бабушку, которой всем в жизни был обязан, которая, можно сказать, и была для меня матерью, а ее, плюшевую, которая ничего мне не дала, кроме музыкального слуха и мучительной тоски по ней, когда она уехала».

«Ну и вырастили из меня морального уродца, слезливого интеллигентика! – вдруг с раздражением подумал Кирилл, поднялся из кресла и принялся расхаживать по номеру. – И сколько унижений пришлось вытерпеть, прежде чем удалось наконец вытравить из себя плоды женского воспитания и стать мужчиной».


До определенного возраста (чуть ли не до того, как поступил в университет) Кирилл почти не дружил с мальчишками. Выросший в кругу женщин и под присмотром бабушки, под ее надежной защитой от улицы, Кирилл почувствовал себя ужасно беззащитным, когда пошел в школу и оказался в непривычном для него «открытом поле» школьных взаимоотношений, где особой улицы, разумеется, не было, но где запросто можно было получить подзатыльник или пендель и не за какую-то провинность, а, так сказать, в процессе выяснения социального статуса.

И хоть мальчиком он был не слабым и основной закон мальчишеского общежития – слабый подчиняется сильному – постиг достаточно быстро, но соблюдать его не желал: за свое место в иерархии бороться не умел и не хотел учиться, но и подчиняться сильным считал унизительным для себя. В результате как бы поставил себя вне закона, своим независимым поведением и демонстративным обособлением бросил вызов всему мальчишечьему обществу и стал «чужим» и «странным» как для сильных, так и для слабых его представителей, а они для него – «дураками», «шпаной» и даже «фашистами».

А так как Кирилл по натуре своей был на редкость общительным ребенком, то весь недостаток в общении пытался возместить, устанавливая отношения с девочками. В отличие от большинства мальчишек, Кирилл сходился с противоположным полом легко и естественно, ничуть не стыдясь своего общения, а, наоборот, гордясь им и ощущая собственное преимущество в этой области перед другими мальчишками. Подруг завоевывал пачками, прельщал их своей обходительностью, своей богатой фантазией в том, что касалось игр и развлечений, чем лишь раззадоривал «шпану» и «фашистов», которые, понятное дело, как могли, отравляли ему существование.

Но все это были лишь детские шалости, пустячные обиды по сравнению с тем, что ожидало Кирилла впереди, после того как отец ушел от мамы, и та вдруг изъявила желание забрать Кирилла к себе в Москву.

Раньше, пока мама была замужем, Кирилла не хотели «отрывать от школы», боялись «предоставить ребенка улице», а теперь, когда отец ушел и с его уходом место в квартире, а заодно и в мамином сердце освободилось, то сразу же и от школы оторвали – в середине учебного года, – и улице предоставили.

Бабушка переехать в Москву вместе с Кириллом не могла, так как в это время ее другая дочь осчастливила мужа – точнее, бабушку – двумя очаровательными близняшками. Мама тогда работала с утра до вечера, а Марья Игнатьевна, их домработница, занималась одной лишь Светочкой, которая уже училась во втором классе Центральной музыкальной школы при консерватории, уже заявила о своем таланте, уже участвовала в каких-то утренниках, прослушиваниях и концертах.

Кирилл все делал теперь сам: сам ездил на троллейбусе в школу, сам разогревал себе обед, сам готовил уроки, сам гулял во дворе. И поначалу обрадовался самостоятельности, которой полностью был лишен в Ленинграде.

Но не прошло и месяца, как ощущение свободы сменилось ощущением одиночества и заброшенности. Маму Кирилл видел лишь по вечерам; а иногда и по вечерам не видел, так как ложился спать до того, как она возвращалась домой с работы – освобождалась от иностранных делегаций, которые в погоне за приработком тогда почти беспрерывно сопровождала, в том числе в субботу и воскресенье.

С Марьей же Игнатьевной отношения у Кирилла не сложились. Невзлюбила она его, с первого же дня невзлюбила, когда, едва переступив порог московской квартиры, Кирилл уселся за пианино и рванул по всей клавиатуре «собачий вальс». Светочка восхищенно захлопала в ладоши, а Марья Игнатьевна пришла в негодование. Женщиной она была властной и мрачной, но к Светочке питала самые нежные чувства, гордилась ею, считала чуть ли не гениальной, чуть ли не Моцартом (так и выразилась однажды: «наш маленький Моцарт» – это когда Светочку целых десять минут показывали по центральному телевидению), ревновала ее к маме и Татьяне Семеновне, Светочкиной учительнице по специальности, и с духовным трепетом относилась ко всему, что со Светочкой было связано: к ее режиму, питанию, отдыху, одежде, нотной папке, ее инструменту.

Вознегодовала тогда Марья Игнатьевна, устремилась к пианино, захлопнула крышку над клавиатурой, едва не прищемив Кириллу пальцы. «Нечего! – пояснила она. – Это тебе, милый мой, не игрушка, а инструмент. На нем Светочка занимается».

Мама при этой сцене присутствовала, но заступиться за сына не позволила себе, так как Марью Игнатьевну столь же боялась, сколь ценила, безропотно подчиняясь всем ее ультимативным требованиям. По сути дела, хозяйкой в доме была Марья Игнатьевна, а мама – домработницей. Она же большей частью готовила, стирала и прибирала, а Марья Игнатьевна возила Светочку в школу и из школы, готовила с ней уроки, сидела на стуле возле инструмента, когда Светочка занималась музыкой; даже на родительские собрания в Светочкину школу ходила она, а не мама, и она же была членом школьного родительского комитета.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации