Текст книги "Бэстолочь (сборник)"
Автор книги: Юрий Вяземский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
– Это тебе от моей жены, – пояснил Светочкин муж. – Ну что, старик, теперь ты, подобно булгаковскому Понтию Пилату, можешь воскликнуть: «Бессмертие! Это – бессмертие!..» От всей души поздравляю тебя с твоим бессмертием!
Кирилл едва узнал себя на этой рекламно-пропагандистской фотографии. Если может быть нечто среднее между яростью и глубочайшей депрессией, то именно оно, это усредненное эмоционально-мимическое отобразилось на лице Кирилла в момент, когда был сделан снимок. Но как знать, возможно, таким было лицо Понтия Пилата, когда он ощутил свое бессмертие и осознал цену, за него заплаченную…
В любом случае язвительное упоминание о Понтии Пилате было своего рода пророчеством, так как через два года знаменитый режиссер пригласил Кирилла в свою картину «Молчание Понтия Пилата», снявшись в которой Кирилл сразу же приобрел известность.
Эти три месяца в Феодосии – точнее, в местечке под Феодосией – Кирилл прожил как во сне, ибо все, что его окружало, казалось ему прекрасным, невероятным сном. Именно сном, потому что на действительность это никак не было похоже, по крайней мере на ту киношную действительность, в которой жил и работал Кирилл.
Вместо обычной съемочной группы, этой многоступенчатой, крикливой и ленивой иерархии, Кирилл оказался в удивительно дружной семье равноправных и бескорыстных людей, которые сообща работали, сообща отдыхали, точно дышали одной грудью и одной мыслью думали; где каждый незаменимо занимался своим делом и в то же время в любую минуту за радость почитал прийти на помощь ближнему.
Здесь не было съемочной площадки с ее неразберихой, беспардонством и разобщенностью, а вместо нее были опалово-бархатистое море, пустынный пляж, старинная усадьба с одичавшим парком и тишина, раскрепощающая, одухотворяющая, в которой репетировали, снимали, жили вне съемок и репетиций, и по вечерам сказочно старинная музыка, звучавшая из окна гостиной, в которой часто собирались всей семьей во главе с режиссером-постановщиком.
Не было никакого режиссера! Был Хозяин, Отец, Магистр – кто угодно, только не режиссер. Его никто и не называл режиссером. Потому как разве позволит себе обычный режиссер, этот самодур, белоручка и скряга, за свой счет приглашать в ресторан всю съемочную группу, от сценариста до рабочего, в ознаменование удачно отснятой сцены; разве будет он организовывать для своих подчиненных экскурсии в Керчь, в Судак, в Бахчисарай, чтобы люди могли интересно отдохнуть; разве станет он, экономя секунды съемочного времени, таскать на себе электрокабель («для этого есть рабочие!») или переставлять осветительные приборы («а где, черт подери, у нас осветители?!»)? И разве станут рабочие, шоферы и осветители, эти наименее творческие и наиболее строптивые работники, для него, крикливого начальничка, ночью при свете прожекторов ползать на коленях по поляне и выщипывать траву (потому как Магистру надо, чтобы наутро в кадре не осталось ни одной зеленой травинки) или целый час не шелохнувшись стоять на солнцепеке и выжидать, когда режиссер отыщет нужную ему конфигурацию и цветовую гамму петушиных перьев в тазу с водой (Магистр знает, что ищет, а наша задача по первому сигналу начать съемку)? Да ни за что не станут и нарочно в самый ответственный момент разбредутся или разъедутся в неизвестных направлениях! А тут работали с утра до ночи, с радостью кидались выполнять любую просьбу и выполняли ее с удивительным проворством, поразительной точностью и смекалкой.
Другие члены съемочной группы тоже были мало реальны. Художник-постановщик вместе с рабочими фактурил стены наждачной бумагой, строгал, пилил, сколачивал декорации. Костюмер на память и безошибочно знала, какой костюм, какая рубашка и какой галстук были на герое в предыдущем кадре, который снимали три месяца назад и в мосфильмовском павильоне. Актеры в расхолаживающих условиях «курортной» экспедиции – и к тому же в краю дешевого вина – по вечерам пили лишь чай из самовара и, вместо того чтобы резаться в карты и флиртовать с ассистентшами и гримершами, до поздней ночи дискутировали в гостиной, читали друг другу стихи, рассказывали о своей жизни… В эпоху Эйзенштейна, Пудовкина такое еще можно себе представить, но… Нет, сон, да и только! И ощущение неправдоподобного счастья, с которым Кирилл просыпался и с которым засыпал.
Несмотря на то что долгое время ничего не получалось; что чувствовал себя беспомощным и смешным, стыдился своей непрофессиональности и бездарности, казавшихся несомненными и вопиющими на фоне ослепительного мастерства партнеров Кирилла, прекрасных актеров и тончайших профессионалов; что, придя в отчаяние, умолял Магистра: «Подскажите, объясните, покажите, как играть!» – а тот лишь пожимал плечами и виновато улыбался: «Не знаю, Кирилл, ей-богу, не знаю». Даже тогда, когда, сломленный неудачами, однажды собрался с духом и заявил Магистру: «Пока не поздно, откажитесь от меня и найдите другого актера. Вы же видите, что у меня ничего не выходит. Не смогу я сыграть Никитина. Мало того что это труднейший характер, так он еще и немой, в каждом кадре и ни единой реплики! Неужели вы сами не понимаете, что такую роль может сыграть только талантливый и опытный профессионал?!»
Но Магистр отказа не принял, обнял Кирилла и сказал, усмехнувшись: «Вижу, что не получается, Кирилл. Но должно получиться, слышишь? Потому что иначе фильма не будет. Нет у меня другого Никитина, и никакой самый опытный верняк-профессионал тебя не заменит. Понял?»
Ну не сон ли?
Все он, разумеется, прекрасно знал, Магистр, и личность Никитина была ему понятна и известна до мельчайших деталей, и наверняка мог показать, как надо играть, но, в отличие от большинства режиссеров, не желал навязывать Кириллу «готового» Никитина, понимая, что тот Никитин, который ему нужен, должен сам родиться в актере, а любая искусственная стимуляция обернется пародией, слепым подражанием, неправдой. Но помогал этим родам, не жалея ни сил, ни рабочего графика. Запирался по вечерам с Кириллом у себя в комнате, или уходил с ним на берег моря, или, отменив съемки, уезжал на многие километры от съемочной площадки в степь, в горы, часами разбирал с Кириллом его роль, просил рассказывать ему о Никитине от его лица… «Всю свою жизнь расскажи! С самого раннего детства. Как выглядел дом, в котором ты родился? Куда выходили окна твоей комнаты? Когда ты впервые понял, что отличаешься от других людей немотой, и как ты это понял?.. Выговорись до конца, до самой болезненной своей сердцевины, потому что в кадре я тебе ни слова не дам сказать, а ты должен будешь сыграть все, что пережил и выстрадал: от детских рыданий в подушку и до запаха подъезда, в котором жила твоя первая любимая девушка».
Репетировал с Кириллом по пять, по десять раз каждый кадр, всякий раз успокаивая, обнадеживая; причем, чем хуже играл Кирилл, тем мягче успокаивал и тем убежденнее обнадеживал. Не жалел пленки на Кирилла: по многу дублей разрешал ему, тогда как от других актеров требовал «попадать в точку» с первой же попытки.
Все делал для того, чтобы Кириллу было как можно удобнее перед камерой. Однажды, проснувшись рано утром и выйдя прогуляться в парк, Кирилл увидел Магистра в беседке, в которой днем должны были снимать сцену с Кириллом. Магистр вел себя довольно странно: задумчиво расхаживал по беседке, садился на скамейку, долго искал удобную позу, потом вскакивал, выбегал на крыльцо… Лишь спустя некоторое время Кирилл понял, что Магистр «проходил» для себя роль Кирилла, а потом просил сопровождавших его рабочих приделать к скамье подлокотник, надставить спинку, закрепить половицу, расширить крыльцо.
Ну разве не счастье? Для него, Кирилла, на которого в лучшем случае ворчали да покрикивали, а в худшем – вовсе не обращали внимания, дескать, сам разберется и сделает – не зря же его учили.
А его партнеры! С ними и играть не надо было: лишь взглянув на то, как они «страдают», слезы не только не приходилось выдавливать из себя, а сдержать их было невозможно; и ярость приходила сама собой, если они «издевались» над Кириллом; и так порой обжигало любовью или врезалось обидой, что забывал о том, что перед камерой, что Нестеров он, а не Никитин и что способен выразить чувства словами, а не мычаньем беспомощным и взглядом кричащим, в которые вкладывал всю свою жаждущую любви и прощения душу!.. Мало того, они помогали Кириллу различными техническими приемами, учили его хитрым актерским уловкам, с помощью которых можно облегчить самую трудную оценку факта, выстроить самую нескладную мизансцену. Да один день работы с такими мастерами стоил года обучения в училище!
А сценарист, который иногда подходил к Кириллу и виновато: «Кирилл, вам трудно, я вижу… Нет, тут явно моя неточность. Скажите, а как бы вы поступили на месте Никитина? Я вижу, что мой сценарный Никитин мешает вашему живому».
Да полно, возможно ли такое?!
И уж совсем невероятным и неправдоподобным показался Кириллу тот день, когда снимали сложнейшую, кульминационную для всего фильма сцену, на которую Магистр заранее обещал Кириллу любое число дублей, и когда после первого же дубля Магистр вдруг тяжело вздохнул, развел руками и произнес упавшим голосом: «Повторять не будем. Лучше сыграть просто невозможно». Кирилл и счастья тогда не испытал, а когда другие актеры подходили поздравлять его с успехом, испуганно озирался.
То, что опасения его не подтвердились и что уже давно родился на свет Никитин, а вместе с ним способный и профессиональный актер Кирилл Нестеров, Кирилл осознал уже в самом конце съемок, когда однажды Магистр с несвойственным ему раздражением вдруг крикнул из-за камеры: «Послушайте, Нестеров! Я понимаю, что это непростая сцена. Но такой техничный артист, как вы, может и должен сыграть ее с первого дубля». Так какого же лешего вы заставляете меня расходовать пленку!»
…Какая жена?! И слава богу, что Ленка не поехала с ним на съемки! Она бы ему только мешала. Потому что, кроме Никитина, его собственного, в немоте, страданиях и невыраженности рожденного Никитина, никто ему не был нужен, и не замечал он больше никого. Кроме Магистра, кроме своих замечательных партнеров.
Да ради этого прекрасного сна, этого невероятного счастья десять Ленок можно было принести в жертву! Кирилл бы и жизнь свою отдал не задумываясь, потому что уже тогда предчувствовал, что едва ли такое может скоро повториться, а жить по-прежнему, после того как вкусил настоящую жизнь и испытал подлинное счастье, будет еще тягостнее, еще нестерпимее.
…А его сестра, Светочка, в любой момент могла сесть за рояль, поставить перед собой ноты и играть все, что пожелает: Баха, Моцарта, Шопена. И не какие-то три месяца, а всю жизнь наслаждалась счастьем. И никто не мог отнять его у нее. Разве что в раннем детстве, когда в соответствии с инструкциями Татьяны Семеновны, считавшей, что Светочка «перезанималась», Марья Игнатьевна запирала на ключ пианино, а Светочка вымаливала у нее «еще минуточку»…
Нет, Светке он не завидовал! Это Ленка считала, что он ей завидует. Бред!
Да, конечно же Кирилл завидовал и не мог не завидовать Светочке. Но не черной была его зависть, и зла своей сестре он никогда не желал, а, наоборот, гордился ею и радовался за нее. И ходил на все ее московские премьеры. И перед каждым Светочкиным концертом волновался и нервничал, точно ему самому предстояло ответственное выступление. В перерыве между отделениями прислушивался ко всему, что говорилось в публике, краснел от удовольствия, когда хвалили сестру, и в морду готов был дать, когда ругали, и ругали несправедливо. А когда она играла, иногда едва сдерживал слезы. Презирал себя, ненавидел в себе эту свою родственную сентиментальность, но ничего не мог с ней поделать.
…Теперь и это прошло. И это вытравил из себя. И давно перестал посещать Светочкины концерты.
При чем здесь вообще зависть к сестре? Не она ведь испортила отношения Кирилла с Анной Константиновной. Не она явилась причиной их, теперь уже можно сказать, полного отчуждения, незаметно родившегося, незаметно разросшегося, незаметно парализовавшего все нервные окончания, так что когда вдруг заметили, когда начались хрипы и судороги, уже поздно было что-нибудь предпринимать, никакая хирургия уже не могла исцелить.
Кроме обычных прохожих и редких машин, на площади в Елизово никого не было. Не приехала еще съемочная группа, не появился лихтваген, не согнали на площадь солдат, переодетых в царскую форму, всю эту Владову пехоту и кавалерию. Не привезли пока пушки, обещанные Серафимой, и не поставили на то место возле церкви, куда одним росчерком своего бездарного пера предназначил их Иван Алянский.
Все это было уже тысячу раз Кириллом проанализировано – и понято. И едва ли стоило к этому снова возвращаться, тем более сейчас, когда и без того было тоскливо и пусто.
И все-таки вернулся.
Впрочем, зря Кирилл боялся своих воспоминаний. Это Ленка его напугала, вернее, то, что он понял о своем к ней отношении вчера, в тамбуре… Опасения совершенно напрасные, ибо не Кирилл, а Анна Константиновна была виновата в том, что «потеряла» сына, как она выразилась во время их последней встречи.
«Ты просто не можешь простить мне Ленинграда… Вот когда это дало себя знать. Почти через двадцать лет! Теперь я понимаю, что уже тогда потеряла тебя», – говорила Кириллу Анна Константиновна.
Ничего она не понимала. Кирилл теперь не только не винил Анну Константиновну в том, что она оставила его в Ленинграде с бабушкой, а, наоборот, благодарен ей был за это. Потому что никогда он так сильно не любил свою мать, не думал о ней с такой нежностью, так остро не нуждался в ней, как тогда, в Ленинграде.
Все произошло намного позже, когда Кирюша стал взрослым, вырос, бедняжка, из своих бархатных штанишек с лямочками и постепенно стал ослабевать тот врожденный рефлекс, на котором основывалась его любовь к матери. И тут вдруг до Кирилла дошло, что мама его как бы не настоящая, а, скорее, плюшевая…
Дойти-то дошло, но от инфантильного своего рефлекса все-таки долго еще не мог избавиться. И он продолжал толкать Кирилла к плюшевой маме, а так как сознанию давно уже этой плюшевости было недостаточно, заставлял Кирилла тормошить ее, то шлепая, то облизывая, в тщетной попытке вдохнуть в нее жизнь. И каждый раз за это получать по носу. Так уж был устроен этот жестокий эксперимент: срабатывал какой-то хитрый механизм, и обезьянку било током, вольт этак под восемьдесят, несмертельным, конечно, но достаточным для того, чтобы загнать животное в дальний угол клетки и заставить просидеть там до тех пор, пока навязчивый рефлекс не вытеснял память о болевом ощущении и снова не толкал обезьянку к тому плюшевому, безразличному, что так упорно хотелось сделать настоящей матерью.
Бывало, приходил к ней, выжидал, пока уйдет с кухни Марья Игнатьевна, и, оставшись наедине с матерью, начинал точно жить сначала, точно не было в нем ни обиды, ни ревности, ни упрека, точно после долгой разлуки встретились наконец два самых близких человека, и столько много им теперь предстояло сказать друг другу, столько много сообща понять и прочувствовать. Но именно в тот момент, когда, казалось, должно было случиться давно ожидаемое чудо и две тоскующие души могли радостно слиться, Анна Константиновна вдруг кидалась к плите перевернуть жарившиеся котлеты или, перебив сына, начинала без всякой смысловой связи рассказывать ему о новейших достижениях его гениальной сестры Светочки. И замыкалась электрическая цепь.
А потом Светочка вышла замуж, ее энергичный муж поселился в квартире Анны Константиновны, и Кирилл окончательно утратил надежду, так как не только расшевелить и одухотворить плюшевую маму, но пробраться к ней отныне стало почти невозможным. Встречались они теперь исключительно по торжественным поводам: на Светочкиных днях рождения, на банкетах после Светочкиных премьер и на самих премьерах перед банкетами, которые Кирилл посещал с самому себе непонятной регулярностью, почти всегда никому не нужный, никем не замечаемый, матерью своей в последнюю очередь.
Празднества в квартире Анны Константиновны всегда были многолюдными и хлебосольными, чему немало способствовал Светочкин муж. То есть называл гостей, а все остальное ложилось на Анну Константиновну. Она одна доставала продукты, одна готовила, она же подавала, потчевала и убирала, металась между кухней и столовой, между холодным и горячим, между своей «старой гвардией» и «социально ценными» Светочкиного мужа. Единственное, на что у нее хватало времени и сил, так это в перерывах между метаниями бросить быстрый обожающий взгляд на свою драгоценную именинницу, триумфаторшу, ради которой все делалось, ради которой на все была готова, ради которой одной жила на белом свете.
…У Кирилла тогда не было премьер. Вернее, были лишь такие, после которых не праздновать, а застрелиться хотелось. Дни рождения свои он редко отмечал, и почти всегда Анна Константиновна на них отсутствовала: жили они на противоположных концах города.
Вот ведь ситуация, которая могла бы заинтересовать этологов: модель обезьяньей мамы, которая для одного детеныша остается плюшевой, а по отношению к другому и на глазах у первого ведет себя как настоящая мать – заботится о нем, ласкает, ревнует…
Она почти ничего не знала о том, как трудно было Кириллу в училище, как складывались его отношения с Ленкой, о его прозябании в театре, о его мытарствах на студии.
…«Я на сто процентов уверена, что, если бы ты стал известным артистом, тебя стали снимать направо и налево, показывать в „Кинопанораме“, а твоя сестрица неожиданно заглохла, то Анна Константиновна тут же забыла бы о своей драгоценной Светочке и быстренько переметнулась на тебя». Ленкино высказывание. Не любила она Анну Константиновну, хотя всячески скрывала от Кирилла свою неприязнь к свекрови. Но иногда все-таки прорывалось.
Нет, не права была Ленка. Кирилл это потом понял.
То было его последнее достижение в борьбе с самим собой, последний победоносно взятый рубеж и окончательный разгром своего инфантилизма, торжество просвещенного разума над слепыми инстинктами: он наконец-то понял свою мать. Он как бы взглянул на нее со стороны, возвысился над ней и своими прежними чувствами к матери бесстрастным исследователем и с этой высоты увидел и понял ее такой, какой она была на самом деле.
Сперва он увидел ее молодой, любящей своего мужа и преданной ему до самозабвения, до унижения перед ним и ради него готовой оставить своего сына в Ленинграде. Она и Светочку оставила бы бабушке, если б возможно было ее оставить и если бы отец отказался принять ее со Светочкой. Разве была она виновата в том, что больше всех на свете любила тогда своего мужа, его, Кирилла, отца?
Затем Кирилл увидел Анну Константиновну брошенную мужем, с двумя детьми, которых надо было, не рассчитывая теперь на постороннюю помощь, кормить, одевать, любить и воспитывать. И прежде всего – кормить и одевать. Уже этого было достаточно для того, чтобы Анне Константиновне приходилось работать с утра до ночи. А когда случалась у нее свободная минутка на любовь и воспитание, она целиком отдавала ее Светочке.
«Странный ты человек, Кирилл. Ты обижаешься на меня за то, что я уделяю Светочке больше внимания, чем тебе. Но ведь это естественно. Она – маленькая девочка, а ты уже почти взрослый мужчина, к тому же – единственный мужчина в доме. Это вовсе не значит, что я люблю ее больше, чем тебя… Неужели ты не понимаешь?»
Нет, тогда не понимал, и это тоже было естественно. Но теперь понял. И не мамины объяснения, а то, что она никогда не смогла бы ему объяснить и что сама, возможно, никогда не понимала, а именно: почему она больше любила Светочку.
Потому что при той жизни, которую вынуждена была вести Анна Константиновна, на двух детей ее все равно бы не хватило, и надо было сделать выбор, вложить всю себя в какое-то одно безусловно прибыльное для нее дело, где прибылью служили защита от одиночества и ощущение своей незаменимости. Замуж во второй раз Анна Константиновна не надеялась выйти: вряд ли бы ей удалось встретить человека, которого она полюбила так же сильно, как когда-то любила отца Кирилла, а жить с менее любимым человеком она не сумела бы. Стало быть, оставались дети, из которых надо было выбрать одного. И сознательно или подсознательно, справедливо или несправедливо, но выбор был сделан, и звался он – Светочка.
Все дальнейшие события лишь закрепляли результаты этого выбора, усиливая неравенство положения Кирилла и Светочки в жизни их общей матери.
Женитьба Кирилла. Достаточно сказать, что Анна Константиновна даже на свадьбе у Кирилла не присутствовала. Светочка в то время уехала с концертами по Сибири, а мама взяла две недели за свой счет и отправилась сопровождать дочь. Она обещала специально прилететь на свадьбу, но не прилетела. То ли погода была нелетная, то ли билета не достала – какая-то причина была впоследствии выдвинута, но Кирилла она не удовлетворила. Обиделся он тогда страшно. Теперь же эта обида казалась пустой и наивной. Ведь известно же, что у большинства млекопитающих обзаведение собственным семейством неминуемо ведет к отмиранию прежних родственных связей.
Начиная с третьего курса университета Кирилл занялся переводами с английского и каждое лето работал в студенческих отрядах, в результате чего к концу пятого курса почти самостоятельно купил себе кооперативную квартиру.
А потом Светочка вышла замуж, и, вопреки прогнозам Кирилла, который в глубине души надеялся, что с замужеством сестры в его, Кирилла, взаимоотношениях с матерью должны произойти благоприятные перемены, это событие еще сильнее привязало Анну Константиновну к дочери и одновременно отдалило ее от сына. Светочка отныне была объявлена не только маленькой, беззащитной, но еще и «несчастной». «Ведь ты же знаешь характер Юры, – говорила Анна Константиновна про Светочкиного мужа. – Он – черствый и жестокий человек. Светочке с ним очень трудно живется. Она, конечно, ничем не хочет показать этого. Но ведь я ее мать и не могу не чувствовать».
Светочка действительно ничем не показывала, что ей трудно живется с мужем, так как была влюблена в него по уши и гордилась и любовалась всеми проявлениями его энергической натуры. И мама действительно не могла не чувствовать свою дочь несчастной, ибо придуманное ею несчастье Светочки отныне стало для Анны Константиновны синонимом собственной незаменимости, а значит– несчастная, значит, еще больше нужно заботиться, еще крепче привязаться и ни на минуту не выпускать из цепких объятий.
Таковы были правила игры, в которую играла Анна Константиновна. Теперь Кирилл это понял, а тогда, пока еще не понял, нередко думал с болью и злобой: «А я-то что, по-твоему, безмерно счастлив?! Или ты считаешь, что мне, в отличие от твоей несчастной Светочки, прекрасно живется в этом мире?»
Понял он и то, почему Анна Константиновна в последнее время вдруг стала проявлять интерес к своему сыну: часто звонила ему по телефону, приглашала к себе в гости и под различными предлогами – постирать, приготовить, прибрать – сама к нему напрашивалась; регулярно и без приглашения посещала все его премьеры, а на «Молчание Понтия Пилата» в Доме кино пыталась было протащить за собой «всю королевскую шушеру», но, слава богу, безуспешно.
Нет, не нарождавшаяся известность Кирилла, как пророчила Ленка, вдохнула жизнь в плюшевую маму – да и далеко было Кириллу до той известности, которой по-прежнему пользовалась его сестра, а нечто другое, точнее, целый комплекс разнородных факторов, из которых главными Кирилл определил следующие:
выход Анны Константиновны на пенсию (Свободное время, которого раньше так не хватало маме, теперь было у нее в избытке; внуков от Светочки у Анны Константиновны не имелось, а сама Светочка все чаще и все на более длительные сроки стала выезжать за границу, все реже концертируя в СССР. Почему бы теперь не вспомнить о существовании «заброшенного старшенького», когда так часто бывает некуда себя деть?);
разрыв Кирилла с Ленкой (Почему не подобрать то, на что никто не претендует?);
обострение «межимпериалистических противоречий» в семействе Анны Константиновны (Столкновения между мамой и Светочкиным мужем, случавшиеся и ранее, в последнее время стали приобретать все более открытый и принципиальный характер, и что самое существенное – Светочка, раньше метавшаяся между двумя конфликтующими сторонами, теперь все чаще принимала сторону мужа. Почему бы не застраховать себя на всякий случай альянсом с Кириллом?);
чувство вины перед сыном, родившееся-таки на склоне лет (Фактор маловероятный, но ведь и он мог иметь место и действие.)
Как бы там ни было, теперь уже не Кирилл, а Анна Константиновна стремилась установить контакт: тормошила, хотела поделиться, искала ответных откровений. Но уже было поздно. Несмотря на то что уже все понял в маме и все «оправдал».
…«Простите, уважаемая Анна Константиновна, но, видимо, так устроен этот мир, что плюшевые матери в конечном счете получают от своих детей то, что сами им когда-то дали…»
Она приехала к нему домой и прямо с порога, не раздеваясь:
– Кирилл, неужели в тебе ничего не осталось ко мне, твоей матери? Кирилл, я не могу так больше!
Раньше он бы бросился к ней на шею. Или сначала обругал ее, а потом умолял простить, клялся в том, что любит ее больше всех на свете. А теперь он любезно предложил ей раздеться и выпить с ним чаю.
…«Неужели вы, Анна Константиновна, не чувствуете, что вы мне чужая? Нет у меня больше того, без чего, как вы говорите, вы не можете. Тридцать лет до этого почему-то могли, а теперь вдруг не можете…»
Они сидели на кухне и пили чай. Вернее, пил чай лишь один Кирилл, а Анна Константиновна так и не притронулась к налитой чашке.
…«Нет, от сыновьих обязанностей я, разумеется, ни в коей мере не отказываюсь. Я буду помогать вам, если потребуется, материально, навещать вас в больнице, если вы вдруг, не дай бог, заболеете. Но большего от меня, пожалуйста, не ждите…»
Ничего этого он ей тогда не сказал. Он расспрашивал ее о Светочке, о том, как живется Анне Константиновне на пенсии, рассказывал о своих новых работах в кино и пил чай, а она смотрела на него и все понимала. Все, что он ей не сказал, и все, что мог ей сказать. Потом встала и, как бы продолжая начатое у порога и как бы отвечая самой себе, сказала, что «потеряла сына».
И лишь тут Кирилл не удержался и, неестественно рассмеявшись, объявил матери, что не потеряла она его, а бросила, потому что нельзя потерять то, от чего ты добровольно отказалась. И поспешно добавил, что никто, разумеется, в этом не виноват и что, видимо, так и должно было случиться.
А она стала твердить про Ленинград и про то, что Кирилл не может ей простить Ленинграда.
…«Да при чем здесь вообще Ленинград!..»
Потом он проводил ее до двери, подал пальто, и она ушла, а Кирилл сначала принял душ, потом отправился в маленькую комнату, удобно устроился в кресле, надел наушники и стал слушать музыку, так, как он теперь умел.
С тех пор они не виделись и не звонили друг другу.
Кирилл не заметил, как привезли пушки. Они словно из-под земли выросли в дальнем конце площади возле церкви, и около них уже крутились местные мальчишки.
Кирилл насчитал шесть пушек и отметил, что у всех у них довольно странный вид: большие колеса и непривычно маленькие по сравнению с колесами стволы.
«Наверно, так надо», – подумал Кирилл и пошел по направлению к пушкам, но, сделав несколько шагов, остановился и с неожиданной тоской и каким-то щемящим предчувствием в груди подумал: «Скоро начнется».
Он вдруг представил себе площадь, со всех сторон окруженную рядами солдат, пеших и конных, молчаливых, неподвижных, по-уставному безучастных, а за этими рядами суетливую, любопытную толпу провинциальных жителей, то оттесняемую в улицы и проулки между домами милицией, то снова вытекающую на площадь; хриплые команды в мегафон; равнодушные сонные лица осветителей; мечущуюся по площади, нахохлившуюся фигурку Влада в комиссарской черной кожанке и кожаной черной кепке и себя, Кирилла, уже подготовленного, переодетого, покорно ожидающего своей участи, когда выведут на площадь перед строем солдат, дадут команду и…
Кирилл поспешно сошел с мостовой площади на тротуар возле домов, стремительным шагом, опустив голову и держась как можно ближе к домам, словно стараясь остаться незамеченным, дошел по тротуару до нужной ему улицы и, лишь свернув в нее, вздохнул свободно, расправил плечи, вскинул голову.
Вернувшись в гостиницу, Кирилл взял у дежурной ключ и направился к лестнице. Поднявшись по ней на несколько ступенек, он, однако, остановился, усмехнулся и, вернувшись назад, шагнул к лифту.
– Эй, гражданин! – раздался у него за спиной голос дежурной.
Но Кирилл не обратил внимания на оклик, вошел в лифт и, захлопнув за собой дверцу, нажал на кнопку третьего этажа.
Между вторым и третьим этажами лифт остановился. Кирилл принялся нажимать на кнопки, надеясь, что какая-нибудь из них сдвинет лифт с места, но безуспешно.
– Ну, чего там, застряли? – раздался снизу женский голос.
– Да, застрял! Не видите, что ли! – крикнул Кирилл.
Внизу засмеялись:
– Я же вас предупреждала!
– Ни черта вы меня не предупреждали!
– Нет, предупреждала, – спокойно возразили ему снизу. – А ругаться не стоит. Чего уж теперь, когда сами виноватые.
– Послушайте, вы, там! – рассвирепел Кирилл. – Если вы сейчас же не выпустите меня отсюда, я вам обещаю, что я… я вам…
Кирилл запнулся, не придумав угрозы.
– Ну и что вы мне, интересно, сделаете? – ехидно спросил женский голос. – Ишь какой! Ну и сиди там, покуда не успокоитесь.
Кирилл сжал кулаки и собирался с силой ударить ногой в дверцу лифта, но передумал и крикнул уже совсем другим тоном:
– Послушайте! Я очень спешу! Я актер! У меня через полчаса съемка!
– Вот это другое дело, – ответили снизу. – Ладно, сейчас поднимусь.
Через несколько минут на площадке второго этажа, над которой повис лифт, появилась дежурный администратор – уже немолодая, тучная круглолицая женщина. Распахнув двери кабины, Кирилл грустно взирал на нее через сетку лифтовой шахты.
– Ну чего, артист, сидишь? А я ведь тебе кричала, предупреждала тебя.
– Да-да, конечно, – покорно согласился с ней Кирилл.
– Ножками надо ходить, а не на лифтах ездить, – ехидно продолжала женщина. – Да у нас на этом лифте вообще никто не ездит. Он уже давно поломанный. И монтера к нему нет.
– А как же… как же я тогда? – спросил Кирилл, и такое глубокое уныние и такая искренняя растерянность вдруг прозвучали в его голосе, что у женщины сразу же пропала охота подшучивать над ним.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.