Текст книги "Литературные заметки. Статья III. Д. И. Писарев"
Автор книги: Аким Волынский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Поэт, как плохой портной, кроит и перекраивает, урезывает и приставляет, сшивает и утюжит до тех пор, пока в окончательном результате не получится нечто правдоподобное и благообразное. Поэтом можно сделаться, точно так же как можно сделаться профессором, адвокатом, публицистом, сапожником, ибо художник такой же ремесленник, как и все те, которые своим трудом удовлетворяют различным естественным или искусственным потребностям общества. Подобно этим людям, он нуждается в известных врожденных способностях, но у каждого «нормального и здорового экземпляра человеческой породы» обыкновенно встречается именно та доза сил, которая нужна ему для его ремесла. «Затем все остальное довершается в образовании художника впечатлениями жизни, чтением и размышлением и преимущественно упражнением и навыком». После такого простодушно-развязного вступления, Писарев, подходя к Пушкину, счищает своим рабочим ножом шелуху гегелизма с критических определений Белинского. Нашему «маленькому» Пушкину, замечает он, решительно нечего делать в знатной компании настоящих, больших, европейских талантов, к числу которых относит его Белинский. «Наш маленький и миленький Пушкин не способен не только вставить свое слово в разговор важных господ, но даже и понять то, о чем эти господа между собою толкуют». Что такое Пушкин, в самом деле? спрашивает Писарев. «Пушкин – художник?! Вот тебе раз! Это тоже что за рекомендация?» Пушкин – художник, и больше ничего. Это значит, что он пользуется своею художественною виртуозностью, как средством «посвятить всю читающую Россию в печальные тайны своей внутренней пустоты, своей духовной нищеты и своего умственного бессилия». Серьезно толковать о его значении для русской литературы напрасный труд, и в настоящее время он может иметь только историческое значение для тех, которые интересуются прошлыми судьбами русского стиля. Место Пушкина не на письменном столе современного реалиста, а в пыльном кабинете антиквария, «рядом с заржавленными латами и изломанными аркебузами». Для тех людей, в которых Пушкин не возбуждает истерической зевоты, его произведения оказываются вернейшим средством «притупить здоровый ум и усыпить человеческое чувство»[32]32
«Русское Слово», 1865 г., июнь, Пушкин и Белинский, стр. 19.
[Закрыть].
Обращаясь к отдельным лирическим стихотворениям Пушкина., Писарев с распущенностью площадного оратора коверкает в грубых и нелепых фразах его тонкие поэтические мысли. Он издевается над Пушкиным с полною откровенностью. Он хохочет над его талантом, топчет грязными охотничьими сапогами лучшие перлы Пушкинской поэзии, то комкает в нескольких фразах полные глубокого смысла лирические строфы, то, затягиваясь для возбуждения умственных сил дозволенною реалистическим уставом хорошею сигарою, размазывает на многие страницы длиннейший резонерский комментарий к какому-нибудь маленькому стихотворению. И каждое новое объяснение того или другого поэтического образа сопровождается у него надменными нотациями по адресу ловкого, но пустого стилиста, лишенного образования, чуждого лучшим интересам своей эпохи, плохо владеющего орудиями простого и ясного логического мышления. Окончательно убедившись в совершенном ничтожестве Пушкина, Писарев уже не выбирает никаких особенных выражений для передачи своей мысли: он то фамильярно подступает к самому Пушкину и, пуская ему в лицо густой дым своей сигары, как-бы приглашает его самого понять всю глубину его нравственного падения, то с игривой ужимкой обращается к передовой публике, призывая ее в свидетели недомыслия я явного умственного убожества поэта. Разбирая стихотворение Пушкина «19-ое октября 1825 года», где Пушкин в трогательных стихах вспоминает некоторых своих лицейских товарищей, Писарев приводит его отдельные куплеты и затем подвергает их особому, мучительно искусственному истолкованию в нарочито-плебейском стиле. Пушкин говорит:
Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе – Фортуны блеск холодный
Не изменил души твоей свободной:
Все тот же ты для чести и друзей.
Нам разный путь судьбой назначен строгой;
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись,
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.
Желая, по-видимому, представить Пушкина человеком без гордости и чувства собственного достоинства, Писарев на целой странице допекает поэта вопросами о том, почему бы фортуна могла испортить Горчакова и что особенного в том, что при встрече они дружески обнялись. Допустив, для реализации изображенного положения, что Фортуна могла разделить товарищей различием каких-нибудь двух-трех чинов, он передает всю соль поэтического куплета в следующих коротких словах: «коллежский советник великодушно обнял титулярного, и Пушкин восклицает с восторгом: хвала тебе, ваше высокоблагородие». Приводя на другой странице известные слова из стихотворения «Чернь», Писарев донимает поэта следующими необузданно-грубыми вопросами: «Ну, а ты, возвышенный кретин, ты сын небес, в чем варишь себе пищу, в горшке или в Бельведерском кумире? Или, может быть, ты питаешься только амброзиею, которая ни в чем не варится, а присылается к тебе в готовом виде из твоей небесной родины?» Писареву кажется совершенно невероятным то презрение, которое поэт обнаруживает по отношению к назойливой черни. Уверенный в том, что тщеславие составляет преобладающую страсть в деятельности чистых художников, он не может постичь, какие силы способны их двинуть против общего течения? «Все отрасли искусства, провозглашает он, всегда и везде подчинялись мельчайшим и глупейшим требованиям изменчивого общественного вкуса и прихотливой моды». Перебрав два-три стихотворения Пушкина и отпустив относительно каждого из них по несколько вульгарных шуток и пошловатых острот, Писарев, в заключение статьи, выкидывает ряд неприличных акробатических фокусов по поводу знаменитого вдохновенного пророчества Пушкина, начинающегося словами: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный»… Почти задетый крылом смерти, под надвигающейся зловещей, грозовой тучей, дышащей влажным холодом, изъятый из оживленного круга своих друзей, осыпаемый низкими подметными письмами, окруженный шипящей клеветою и уже слегка удаленный от зыбкой, изменчивой симпатии легкомысленной толпы, Пушкин, в минуту духовного откровения, видит свою судьбу в ином лучшем свете.
В этом поразительном стихотворении, в котором, несмотря на ровный, далеко вперед льющийся свет надежды, все образы смягчены широкою благородною грустью, Пушкин не проронил ни одного лишнего слова, и его каждое выражение шевелит нежнейшие струны сердца. Но Писарев сделал из этого стихотворения какую-то скверную буффонаду. Дело Пушкина, восклицает он, не задумываясь над судьбою своих собственных слов, проиграно окончательно. Мыслящие реалисты имеют полное право осудить его безапелляционно. «Я буду бессмертен, говорит Пушкин, потому что я пробуждал лирой добрые чувства. Позвольте, господин Пушкин, скажут мыслящие реалисты, какие же добрые чувства вы пробуждали? Любовь к красивым женщинам? Любовь к хорошему шампанскому? Презрение к полезному труду? Уважение к благородной праздности?» Писарев уверен в полной убедительности своих доказательств, убийственности своих допросов и потому, подведя итог всем своим взглядам на Пушкина, он следующим образом передает свое настоящее мнение о нем. «В так называемом великом поэте, пишет он, я показал моим читателям легкомысленного версификатора, опутанного мелкими предрассудками, погруженного в созерцание мелких личных ощущений и совершенно неспособного анализировать и понимать великие общественные и философские вопросы нашего века…»[33]33
«Русское Слово» 1865 г., июнь, Пушкин и Белинский, стр. 57. Кн. 5 Отд. I.
[Закрыть] Стихотворение Пушкина, начавшееся торжественным аккордом, заканчивается строфою, выражающею истинно философскую твердость, которая в самой грусти одерживает полную духовную победу в настоящем и будущем. Высшее религиозное настроение дает поэту решимость мужественно встретить всякий приговор современников и потомства:
Велению Божию, о муза, будь послушна:
Обиды не страшись, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца.
Разбор «Евгения Онегина» отличается теми же красотами остроумия и тонкого понимания, какими блистает критика лирических стихотворений Пушкина. Все произведение кажется Писареву совершенно ничтожным. В нем нет даже исторической картины нравов, никаких материалов – бытовых или психологических, – для характеристики тогдашнего общества в физиологическом или патологическом отношении. Это какая-то коллекция старинных костюмов и причесок, старинных прейскурантов и афиш, «старинной мебели и старинных ужимок». Онегин – ничто иное, как Митрофанушка Простаков, одетый и причесанный по столичной моде двадцатых годов, и скука Онегина, его разочарование жизнью не могут произвести ничего, кроме нелепостей и гадостей. «Онегин скучает, как толстая купчиха, которая выпила три самовара и жалеет о том, что не может выпить их тридцать-три. Если бы человеческое брюхо не имело пределов, то Онегинская скука не могла-бы существовать. Белинский любит Онегина по недоразумению, но со стороны Пушкина тут нет никаких недоразумений»[34]34
«Русское Слово» 1865 г., апрель, Пушкин и Белинский, стр. 37.
[Закрыть]. Онегин – это вечный и безнадежный эмбрион. Расхлестав Онегина ходкими словами из современного естественно научного лексикона, Писарев упрекает Пушкина за то, что он возвысил в своем романе такие черты человеческого характера, которые сами по себе низки, пошлы и ничтожны. Пушкин, говорит он, так красиво описал мелкие чувства, дрянные мысли и пошлые поступки, что он подкупил в пользу ничтожного Онегина не только простодушную толпу читателей, но даже такого тонкого критика, как Белинский. Взяв под свою защиту «нравственную гнилость и тряпичность», прикрытую в романе сусальным золотом стихотворной риторики, Белинский восторгается Пушкиным тогда, когда его следует строго порицать и, с последовательностью убежденного реалиста, выставить на позор перед всей мыслящей Россией.
Показав в юмористическом свете фигуру Онегина, Писарев начинает выводить на чистую воду Татьяну, эту любимицу пушкинской фантазии, героиню первого русского романа, бессмертный тип русской женщины, с её поэтическими грезами, схороненными в глубине души, с её смелостью и прямотою под юношескою бурею любви, с её непоколебимою твердостью в борьбе с нравственными искушениями. С начала романа до конца она стоит перед нами живая, нежная, верная себе в каждом слове, достигая в последнем монологе чарующей горделивой красоты. Она любит Онегина, но не сделает теперь ему навстречу ни одного шага, потому-что его неожиданно вспыхнувшее чувство кажется ей мелким по мотиву. Она бросает Онегину упрек, проникнутый глубокой горечью, упрек, в том, что, не сумев понять и полюбить её душу, он увлекся теперь случайною эффектностью её положения в свете и обстановки. Не из верности условному долгу, а из нравственной гордости, не позволяющей человеку быть жертвой чужой изменчивой прихоти, она не ответит на его страстные мольбы. Суровость его прежних холодных назиданий она считает более благородною и потому менее оскорбительною для себя, чем его теперешние письма:
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче!.. Что к моим ногам
Вас привело? Какая малость!
Как, с вашим сердцем и умом,
Быть чувства мелкого рабом?
Она любит Онегина, но, не любимая им тою любовью, которая всегда носилась в её мечтах, и презирая, как ветошь маскарада, весь тот блеск и чад, который кружит голову Онегину, несмотря на его разочарованность, она уже не сойдет с того пути, на который решилась вступить в трагическую минуту своей жизни… Писарев, рассматривая образ Татьяны, не находит в нем ничего привлекательного и даже мало-мальски удовлетворительного с точки зрения новейших требований реализма. Голова её «засорена всякою дрянью». Она предпочитает страдать и чахнуть в мире «воображаемой» любви, чем жить и веселиться «в сфере презренной действительности». Комментируя «бестолковое» письмо Татьяны к Онегину, он перебивает приводимые им цитаты грубыми обращениями к самой Татьяне: «Это с вашей стороны очень похвально, Татьяна Дмитриевна, что вы помогаете бедным и усердно молитесь Богу, но только зачем же вы сочиняете небылицы?», «Да перестаньте же, наконец, Татьяна Дмитриевна, ведь вы уже до галлюцинаций договорились!..» Передавая смысл последнего монолога Татьяны, Писарев открывает в нем самое ничтожное прозаическое содержание. По его словам, Татьяна говорит Онегину: «Я вас все-таки люблю, но прошу вас убираться к черту. Свет мне противен, но я намерена безусловно исполнять все его требования». Татьяна ничего не любит, никого не уважает, никого не презирает, а живет себе, разгоняя непроходимую скуку «разными крошечными подобиями чувств и мыслей». Вообще говоря, Пушкин в своей Татьяне рисует с восторгом «такое явление русской жизни, которое можно и должно рисовать только с глубоким состраданием или с резкою ирониею»[35]35
«Русское Слово» 1865 г., апрель, Пушкин и Белинский, стр. 38.
[Закрыть]. Так разделывается с Татьяною стремительный критик «Русского Слова». Представив в утрированном виде некоторые рассуждения о ней Белинского, он сделал два-три дополнительных вывода в реалистическом духе и свел все произведение к заурядному и скверному по тенденции романическому рассказу. Пушкин оказался разбитым на голову, и его ложная слава, мешавшая успехам русского просвещения, рассеяна дуновением отрезвляющего ветра.
Но Пушкин как-бы предвидел все превратности судьбы «Евгения Онегина», когда дописывал его последние вдохновенные строфы. Его не пугала никакая критика. С простодушием молодого гения, легко и непринужденно творящего самые сложные произведения, он бесстрашно приглашает всех на суд своего только-что оконченного романа. Он сам почти не чувствует значения своего труда, который он называет малым. Он работал с наслаждением, он излил в образах Онегина и Татьяны свою пылкую душу, и теперь он спокойно ждет приговора современников и потомства:
Кто-б ни был ты, о мой читатель,
Друг, недруг, – я хочу с тобой
Разстаться нынче, как приятель.
Прости. Чего-бы ты за мной
Здесь ни искал в строфах небрежных:
Воспоминаний ли мятежных,
Отдохновенья ль от трудов,
Живых картин, иль острых слов,
Иль грамматических ошибок,
Дай Бог, чтоб в этой книжке ты,
Для развлеченья, для мечты,
Для сердца, для журнальных сшибок
Хотя крупицу мог найти.
За сим – расстанемся, прости.
В этой статье о Пушкине и Белинском Писарев сделал только практическое приложение своих общих идей, изложенных в теоретической форме в разборе знаменитого трактата Чернышевского и развившихся в нем под влиянием этого трактата. Разрушая всякую эстетику, Писарев продолжал дело своего учителя и потому имел полное право бросить критику «Современника», в этот период его существования, упрек в отступничестве от его прежних философских принципов. Эстетический элемент должен быть совершенно изъят из обсуждения художественных произведений, потому что эстетик может рассматривать только то, что не существенно в созданиях искусства, – их форму, внешнее выражение внутренней мысли. Когда между двумя критиками возникает спор по поводу какого-нибудь литературного явления, им для разрешения вопроса приходится заглядывать в естествознание, в историю, в социальную науку, в политику, но об искусстве между ними не будет сказано ни одного слова, если только их интересует существо дела. «Именно потому, что оба критика будут спорить между собою не о форме, а о содержании, именно поэтому они оба окажутся адептами того учения, которое изложено в Эстетических отношениях»[36]36
«Русское Слово» 1865 г., май, Разрушение эстетики, стр. 21.
[Закрыть]. Чернышевский своею доктриною оградил разумную критику от опасности «забрести в пустыню старинного идеализма». Он уничтожил самый принцип, самый фундамент эстетики вообще, потому что доказал пустоту и призрачность прежних, старых представлений о красоте. Писарев ни в чем не возражает Чернышевскому и, воюя с Антоновичем, только усиливает грубость отрицания, только откровеннее и прямее, чем Чернышевский, не маскируясь ученым человеком, выражает свои основные убеждения в этом вопросе. Статья «Разрушение эстетики», напечатанная между первою и второю статьею о Пушкине и Белинском, служит как-бы соединительным звеном между частным рассуждением об одном из произведений Пушкина – «Евгении Онегине» – и главными тезисами его общих суждений, выраженных по поводу Пушкинской лирики. Эта статья связывает в один солидарный союз Чернышевского, Писарева и Белинского, в последнем периоде его литературной деятельности.
Статья «Пушкин и Белинский» была главным делом Писарева в 1865 г., но к статье этой по тенденции примыкают и такие очерки, как «Мыслящий пролетариат», представляющий в некоторых отношениях талантливую характеристику Помяловского, «Сердитое бессилье» – сокрушительный разбор обличительного романа Клюшникова «Марфво», заключающего в себе, вопреки беспощадному глумлению критика, некоторые интересные черты современной жизни, «Посмотрим», содержание которого мы уже знаем, «Промахи незрелой мысли» (конца 1864 г.) – очерк, написанный в духе общих педагогических взглядов Писарева и, наконец, «Прогулка по садам Российской словесности» – огромное литературное обозрение, задевающее в полемической форме ряд текущих журнальных вопросов. В этой последней статье Писарев дает характеристику Аполлону Григорьеву, этому «чистому и честному фанатику отжившего романтического миросозерцания», щелкает Писемского за его «Взбаломученное море», поносит Аверкиева за дух мракобесия и сикофантства, огрызается против Островского, которому пророчит союз с Кахановскою, Аксаковым и Юркевичем, а «никак не с мыслящими реалистами нашего времени». По дороге он, не вдаваясь в серьезную критику, жестоко отделывает Стебницкого-Лескова, попрекая его даже безграмотностью, за некоторые его объяснения по поводу романа «Некуда». Не проводя никакой черты между Стебницким и «с позволения сказать» Клюшниковым, он предает поруганию автора «Некуда», этого истинно талантливого писателя, за его смелое и во многих отношениях глубоко-правдивое изображение современных нравов. Свою несправедливую филиппику против Лескова Писарев заканчивает следующими двумя вопросами, на которые время., уже дало свои ответы – и не в том смысле, как ожидал их Писарев. «Меня очень интересуют, заявляет Писарев, следующие два вопроса: во-первых, найдется ли теперь в России, кроме Русского Вестника, хоть один журнал, который осмелился-бы напечатать хоть что-нибудь, выходящее из под пера Стебницкого и подписанное его фамилией, и во-вторых, найдется ли в России хоть один честный писатель, который будет настолько неосторожен и равнодушен к своей репутации, что согласится работать в журнале, украшающем себя повестями и романами Стебницкого»[37]37
«Русское Слово» 1865 г., март. Прогулка по садам Российской словесности, стр. 15.
[Закрыть]. Весь смысл этой пространной статьи сводится к тому, что не может быть иной философии, кроме реалистической, и что новейшая критика «Русского Слова», связанная историческою преемственностью с идеями Белинского и непосредственно вышедшая из школы Чернышевского, должна быть признана самым прогрессивным явлением времени. Он, Писарев, популяризатор этой философии, борец на поприще литературной критики за трезвое понимание искусства и жизни. Чернышевский – законодатель эпохи. Он, Писарев, – беспристрастный и последовательный судья тех явлений, старых и новых, которые возникали и возникают на русской почве. Никто лучше Писарева не объяснил романа Тургенева в духе реалистических идей и никто с такою отвагою не выражал своих симпатий тому произведению, которое при своем появлении взволновало все русское общество – не своими литературными красотами, а заманчивой картиной утопических нравов, с загадочными намеками на жгучую современность и скрытое в тумане будущее.
IV
Статьи литературно-публицистические, экономические и исторические не исчерпывают деятельности Чернышевского на журнальном поприще. Несмотря на фактическую принадлежность к так называемой партии прогрессивного движения, несмотря на теоретическую вражду против искусства, он сам некоторыми сторонами своего характера представлял собою человека, способного отдаваться мечте, увлекаться беллетристическими задачами и целями. Его простой слог, почти ничем не отличающийся от разговорного, живой и бойкий, проникнутый природным сарказмом, позволял ему воспроизводить в диалогической форме многие черты современного ему общества и смелыми, жгущими словцами будить скрытые симпатии и стремления молодых поколений. Писатель, передавший в печати свои личные впечатления о Чернышевском, отмечает в нем одну особенность, объясняющую многое в характере его деятельности, то впечатление, которой производили его статьи на русское общество. Развивая какую-нибудь сложную мысль, Чернышевский, говорит он, отмечал ход своей аргументации, так сказать, отдельными вехами, снимая при этом те логические мостики, которые облегчают слушателю возможность легко и без труда следовать за ним. Чтобы не отстать от него в разговоре, приходилось делать самые неожиданные скачки. При большой силе и ясности жизненно – созерцательной мысли, он быстро выстраивал свои общие положения, часто не снабжая их никакою диалектикою или заменяя логические доводы яркими бытовыми иллюстрациями. С каким-то добродушным лукавством он порою мистифицировал собеседника, подставляя ему остроумные капканы, через которые он должен был пробраться, чтобы верно его понять. Работа постепенно развертывающейся из глубины мысли его не удовлетворяла, и каждому его оппоненту приходилось считаться с его неожиданными, эксцентричными примерами, в которых основная идея пробивалась с оттенком своеобразного, подчас несколько вульгарного юмора. Иным способом он не умел обнаруживать того, что накипало в его душе, и если собеседник в удачной реплике давал ему чувствовать свое понимание, в его глазах вспыхивало выражение удовольствия, почти наслаждения. Тот же автор приводит по тетради одного из лиц, близко стоявших некоторое время к Чернышевскому, и другие факты, рисующие с необычайною отчетливостью созерцательный по существу характер его ума, с чертами ясности, резкости и простоты. Никогда не затрудняясь в подборе внешних, конкретных положений, Чернышевский обладал огромною силою импровизации, которая изумляла всех окружавших его людей. Принимая участие в занятиях одного кружка, сомкнувшегося благодаря жизненным обстоятельствам, он часто приходил на его заседания с толстой тетрадью, из которой читал свои повести, длинные аллегории, притчи. Чтение это продолжалось иногда два, три вечера и читал Чернышевский неторопливо, спокойно и плавно. Сложное действие с массой приключений, отступлений научного свойства, психологическим и даже физиологическим анализом вставало перед слушателями в оригинальных и ярких эпизодах. Но каково же было удивление кружка, когда один из его членов, заглянув через плечо лектора, увидел, что Чернышевский с самым сосредоточенным видом смотрит в чистую тетрадь и перевертывает неисписанные страницы. Разговаривая с людьми, отстаивая любимую идею, защищаясь против каких-нибудь упреков, нападая на того или другого общественного деятеля, Чернышевский постоянно прибегал к живым уподоблениям, выхватывал отдельные факты из современной волны и тут же обращал их в орудие острой, нетерпимой борьбы с неродственными его духу течениями. Сатирическая нота никогда не переставала звучать в его речах, не уходивших ни в какую глубокую аргументацию. Обладая смелым публицистическим талантом, он, однако, брал верх над своими соперниками не силою чисто логических суждений, а именно этою почти художественною способностью быстро овладевать всеми положениями известного учения и затем искусно распоряжаться ими перед глазами читателя и добиваться самых эффектных впечатлений двумя-тремя удачными штрихами и параллелями.
Эти особенности его характера и толкнули Чернышевского на путь беллетристического творчества, которое до сих пор еще совершенно не оценено в его литературной деятельности. Он не был типичным художником, поэтическая сторона в его известных двух романах страдает огромными недостатками, которые не позволяют поставить их рядом с какими-нибудь выдающимися произведениями русского искусства. Но при всех своих чисто литературных недочетах, несмотря на небрежную форму, испорченную кроме того ненужными отступлениями, длинными комментариями собственных героев и идей, фамильярными разговорами с читателем, романы эти должны быть признаны далеко не заурядными явлениями, стоящими серьезного внимания. В них так или иначе пробивается живая личность автора, с его подкупающею, несколько чудаческою оригинальностью, бросается в глаза его внутренняя, почти органическая связь с героями повествования, его то сдавленная, то широко разливающаяся речь, полная намеков и партизанских эмблем. Несмотря на бедность и бледность художественных красок, на совершенное отсутствие поэтических описаний, многие фигуры этих романов движутся перед глазами, как живые, в напряженной стихии современных идей, выраженных в первый раз и с дерзостною отчетливостью. Своеобразная фантазия, сухая новаторская фантазия – висит над угловатым, грубым изображением современности, смягчая диссонансы, сглаживая явные и раздражающие шероховатости. Романы эти читаются с огромным интересом, потому что на них вырезалась печать беспредельно энергичной и богатой натуры. Индивидуальность автора подыскала себе в первом из этих двух романов прямое выражение, воплотив себя в лице ученого писателя Волгина. Волгин живет среди пестрой толпы новейших общественных деятелей, занятых проектами реформ, не смешиваясь с ними и даже представляя непримиримую оппозицию их наивному жизненному оптимизму. В романе собраны образцы различных оттенков общественного движения: Нивельзин, Савелов, Рязанцев, Соколовский и другие. Между ними складываются разные отношения с запутанными романическими интригами, которые Волгин разбивает при посредстве своей молодой, красивой жены, описанной с трогательною любовью, с явным восхищением автора. Роман и посвящен «той, в которой будут узнавать Волгину». Волгин стоит во главе передового журнала и слава его, по-видимому. растет с каждым днем. Он пишет много, беспрерывно, по текущим вопросам общественной жизни, но сам он не высокого мнения о своих произведениях. «Литературного таланта у меня нет, говорит Волгин одному своему собеседнику, – я пишу плохо, длинно, часто безжизненно. Десятки людей у нас умеют писать гораздо лучше меня. Мое единственное достоинство, но важное, важнее всякого мастерства писать, состоит в том, что я правильнее других понимаю вещи». Видя то впечатление, которое производят его статьи, Волгин с недоумением качает головой.
– Я зол? Я кажусь вам злым потому, что вы видите вокруг себя все только невинных младенцев. Умно то общество, в котором я кажусь резким и едким. Я, цыпленок, зол! Хороши птицы, среди которых цыпленок – ястреб.
В современном русском обществе нет человека с настоящею светлою головою, и Волгину приходится подавать свое мнение по всякому более или менее важному вопросу, чтобы своим протестующим словом вытеснить ту «ахинею», которою сбиваются с толку умы. И хотя его деятельность не выходит за пределы журнальной публицистики, предчувствие подсказывает ему, что над головою его соберутся тучи. Действие романа относится к 1857 году, и мы находим в нем несколько штрихов, рисующих первые отношения Чернышевского к Добролюбову. Волгин встречает молодого студента с длинными, гладкими, светлорусыми волосами, несколько сгорбленного, с бледным лицом и серыми глазами, тускло глядящими сквозь очки в золотой оправе. Они знакомятся при оригинальных обстоятельствах, при чем Волгин дает ему свою визитную карточку.
– Вы Алексей Иванович Волгин? – с некоторою оживленностью сказал студент, взглянув на карточку.
– Да-с, – флегматически ответил Волгин, и вслед затем взвизгнул пронзительным ультра-сопрано, от которого зазвенели стекла в соседних окнах и изумительная рулада перелилась через теноровые раздирающие ухо звуки в контрабасовой ревы – ххи-ххи-ххи-хха-ххахха-ххо-ххо-ххо… А вы, я вижу, мой поклонник? Вот находка! Драгоценность! В целой России только два экземпляра: вы, да я сам… В котором вы курсе?
– Я студент Педагогического Института, а не университета. Кончаю курс.
Волгин прощается с Левицким, который говорит, что придет к нему по окончании курса с какой-нибудь статьей. В первых же разговорах между новыми знакомыми Левицкий обнаруживает ум и талант. Волгин в восторге от его литературных способностей. Левицкий пишет сжато, легко, блистательно. Он все понимает, как следует. Холодность его взгляда, самобытность мысли убеждают Волгина, что он нашел сотоварища по убеждениям и незаменимого помощника по журналу…
Волгин и Волгина живут в самой тесной дружбе, хотя Волгина не всегда понимает своего мужа, гораздо ниже его в умственном отношении, а по привычкам и характеру приближается к типу эстетической и несколько светской женщины. Но автор, сблизив ее с героем самых крайних демократических стремлений, должен был вложить в нее некоторые черты прогрессивности, развившиеся под влиянием мужа. Она пряма, резка, презирает ловеласничанье, не носит дома корсета, легко справляется с чужими романическими увлечениями, приходя на помощь знакомым своими здравыми натуралистическими суждениями. В Волгиной автор уже заключил те задатки, из которых пышно развилась Вера Павловна в романе «Что делать?» Но вот что любопытно при этом заметить: Волгин любит свою жену, несмотря на свой реалистический образ мыслей, с настоящим эстетическим увлечением. В романе имеется одна поистине трогательная сцена, не лишенная по-видимому автобиографического оттенка: когда Волгина пошла в театр, муж прибегает туда на несколько минут из типографии, чтобы, осмотрев в бинокль публику с верхней галереи, в сотый раз убедиться, что красота её привлекает всеобщее внимание. Он сам убеждал ее когда-то не выходить за него замуж и терзается мыслью, что в его простой рабочей обстановке она не пользуется всеми теми удобствами жизни, которые так легко могла-бы получить при иных обстоятельствах. Он повсюду подчеркивает её удивительную свежесть и молодость и как-бы нарочно растягивает эпизод, в котором одно из действующих лиц романа не хочет признать в ней замужнюю женщину. Волгина платит своему мужу разумным уважением, попечением о его здоровье, постоянными заботами о его нуждах и, несмотря на его мешковатость и неуклюжесть, никогда не теряет сознания, что он не простой, обыкновенный работник, а писатель с славным будущим.
Таково первое беллетристическое произведение Чернышевского, к сожалению, не доведенное до конца и по яркости концепции значительно уступающее его роману, напечатанному в «Современнике» 1863 года. Действующие лица, кроме главных героев, встают в тумане, очерченные с некоторою сбивчивостью на тесном пространстве и не сгруппированные надлежащим образом посредством цельной внутренней идеи. Это как-бы только пролог к настоящему роману – с полным раскрытием эмансипаторских стремлений автора, с законченными и идеализированными типами новых людей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.