Текст книги "Орфики"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Мне даже показалось, что Роман Николаевич говорит с акцентом, настолько чиста была его дикция, с необыкновенной артикуляцией; его тонкий и широкий рот с ровным набором жемчужных мелких зубов имел странную притягательность, ибо стоматологическая культура в моем отечестве не способна была произвести такого качества челюстной продукт. Роман Николаевич почти не ел и, совсем отодвинув тарелку с солеными рыжиками, которыми закусил две рюмки цветных водок, кинул на нее салфетку и оперся двумя руками на трость с костяным набалдашником в виде головы ржущего коня.
– Так, значит, вы обучаетесь биологической физике и мечтаете о карьере ученого, – резюмировал Роман Николаевич. – Очень любопытно! А позвольте вас спросить, есть ли у вас уже сейчас научная мечта? Некая греза… Знаете ли, у каждого целеустремленного человека должна быть несбыточная мечта, звезда которой влекла бы его к свершениям… Одним словом, знаете ли вы уже сейчас, что именно вам хотелось бы добыть для человечества?
И так уже возбужденный интересом к своей персоне, я задохнулся от возможности себя выразить. Я замычал…
– Да, такая мечта у меня есть. Как бы это проще изложить. Я… Я хотел бы понять, где зерно человеческого. Нет, не так. Мне интересно узнать, как был сотворен человек, в какой момент человек древний из животного превратился в хомо сапиенса…
– Интересно, – вздохнул Роман Николаевич. – И вы полагаете, что наука способна с этим разобраться?
– Не сомневаюсь, – откинулся я на спинку стула. – Звучит фантастично, но я всерьез собираюсь… и даже работаю уже над тем, чтобы узнать, каким образом нейроны мозга… как их, нейронов, связи формируют личность.
Калина прокашлялся и ткнул меня под ребра:
– Ты думай, с кем про что говоришь, – злым шепотом дохнул он мне в ухо.
– А вас, Калина, мама не учила не встревать в чужой разговор? Или вам невтерпеж, когда ничего не понятно?.. – обозлился я.
Но Роман Николаевич с мягкой улыбкой остановил меня:
– Душа моя, не всем дано от рождения столько, сколько дано вам. Разве это не повод к смирению?
Громила при этих словах ухмыльнулся и, вперившись в меня, энергично опрокинул в рот рюмку и прикусил губами мокрые усы.
– Итак, вас интересует происхождение человечества, – уточнил Роман Николаевич. – Похвальное стремление. А не приходила ли вам попутно мысль о необъяснимости происхождения души? Собираетесь ли вы душу разъяснить, так сказать, нащупать, в какой области она соединяется с телом?
– Не вижу разницы между душой и психикой, – строго заявил я и, запальчиво придвинув к себе тарелку с рыжиками, подцепил один вилкой. – В нынешнее время происхождение психики вполне объясняется естественным отбором. И красота, и любовь, и доброта – всё это следствия отбора, все они – продукты страстного стремления к жизни.
– И религию вы туда же относите?
– А куда еще? – воскликнул я.
– Позвольте узнать, каким образом? – спросил Роман Николаевич, выпрямляя спину и посматривая на Калину, сидевшего со скорбным лицом.
– Религию изобрело страдание. Когда человек обнаруживает, что жизнь перестает приносить ему удовольствие, вместо того чтобы свести с ней счеты, он изобретает воображаемую точку опоры, находящуюся вне реальности. Тот же самый инстинкт выживания толкает его на всевозможные ухищрения, называемые трансцендентностью, метафизикой и прочее. Всё заоблачное и нездешнее есть резервный вариант существования.
– Вы очень молоды, но не по-юношески осведомлены, – произнес Роман Николаевич, беря двумя пальцами край салфетки и о чем-то задумываясь. – Это и хорошо, и не слишком, ибо познание умножает горести. Зачастую неведение оказывается залогом счастья.
– А я считаю, что познание усиливает наслаждение жизнью.
– Да. Но типаж «молодой старик» – это чрезвычайно утомительно для психики.
– Я пока этого не чувствую.
– Всему свое время, милый мой.
– Предпочитаю жить во всю силу, пока живется.
– Разумеется, дело хозяйское, – лукаво склонил красивую голову Роман Николаевич.
– Да, – поднял я подбородок, – знание усиливает наслаждение жизнью. Если осознаешь механизм того или иного явления, то это понимание увеличивает эстетическое удовольствие, получаемое при наблюдении феномена. Например, я наслаждаюсь моделированием тех или иных системных функций мозга. Математическая модель, основанная на понимании физического устройства нейронов, дает возможность осознать механизм работы системы нервных окончаний как психического элемента. Я уверен, скоро мы практически продвинемся в такой необычной области, как теория сознания, теория «я», если хотите…
– В самом деле?.. – сощурился Роман Николаевич. – О, мне хорошо известно это ложное упоение своей властью над природой, – воскликнул он. – Взять хотя бы Ивана Ильича, – Барин кивнул на громилу. – Ему многое подвластно, но столь же многое и недоступно. И чем более подвластно, тем больше недоступно. Не правда ли, Ваня?
– Дело говорите, Барин, – кивнул Иван Ильич, потупляя взгляд.
– Да, наука о человеке, – задумчиво сказал Роман Николаевич, – о разности между ним и неживым особенно важна сейчас, когда мир стоит на рубеже эпох, когда в этом неравновесном средоточии решается судьба будущего. Потоки вероятий, как воздушные теплые и холодные реки, сходясь над Гольфстримом, задают погоду будущего столетия – катастрофы и благополучные исходы, счастья и безумства, – весь жизненный материал ближайшего будущего создается в нашей окрестности, и на каждом сейчас лежит ответственность за деление добра и зла…
И снова желание покорить Романа Николаевича овладело мной. Надо сказать, я был отчасти уже испорченный в этом отношении юноша, который два года назад претерпел ухаживания за собой пятидесятилетнего мужчины. О Валентине Соколове, старшем преподавателе кафедры микробиологии, слухи ходили разные: в основном игривые, а не злобные, ибо Соколов никого не обижал, а лишь ухаживал за приглянувшимися сообразительными мальчиками, подбирая себе очередную жертву. Таковой я и стал, склонившись во время лабораторной работы над микроскопом и удостоившись долгого чуткого поглаживания у поясницы и комплиментов моим интеллектуальным способностям.
В девственном возрасте мучают тактильный голод и гордыня. Об этом отлично знают соблазнители – любых возрастов и пристрастий, так что, неизбежно и неосознанно поддавшись ухаживаниям симпатичного, невысокого, с умными глазами под стеклами очков в роговой оправе человека, я однажды оказался у него в гостях в Дегунине. Голова моя была занята исключительно учебой, и воля и элементарное соображение были парализованы умственной деятельностью, кипевшей сутки напролет. К счастью, интуиция убедила меня взять с собой Павла. Только это и спасло меня от неприятностей: Соколов жил вместе со своим аспирантом, милашкой-пареньком, который не преминул намекнуть, что занимается разработкой биологического оружия. Квартира полна была книг и альбомов по искусству, и мы с Пашкой, наевшись бутербродов и усевшись в кресла, увлеченно листали Кортасара и рассматривали альбомы Босха и Веласкеса, а микробиологи приобнимали нас за плечи, жарко дышали в ухо и подливали херес в бокалы.
Кончилось всё стремительно. Первым очнулся Пашка, от омерзения он резко встал и нечаянно двинул локтем в ухо аспиранту. Тот заорал как резаный. Я ринулся за Пашкой и по дороге опрокинул преградившего мне путь Соколова. Похватав куртки, мы без шапок примчались на платформу и успели втиснуться в смыкавшиеся двери последнего вагона электрички. Пашка подергивал плечами от ужаса, я от души смеялся.
Вот и сейчас мне вдруг пришло в голову сыграть в такую же игру с Романом Николаевичем. Наитие подсказывало, что путь к тридцати тысячам может лежать только в этом, невероятном, направлении, ибо ни одна работа на свете не стоила таких огромных денег, включая даже самое дорогостоящее и великолепное убийство.
Внезапно в глубине ресторанного зала произошло стремительное движение, и официант едва успел поймать брошенное ему на руки кожаное пальто. Жгучий красавчик с корсарской бородкой, с прямыми волосами цвета воронова крыла склонился перед Барином и поцеловал его руку, а потом и подставленную щеку. Мельком глянув на нас, он схватил стул от соседнего стола и приставил его по левую руку от Романа Николаевича, который обратился ко мне:
– Знакомьтесь, это мой молодой друг Ибица, надеюсь, вы подружитесь. – Душа моя, – взял он руку красавчика в свою, – люби и жалуй: Петр, занимается проблемой моделирования мозга.
– Очень приятно, – сказал я, вставая и протягивая руку, но так и остался, замерев, глядя, как дерзкий, с широкими острыми скулами красавец откидывает назад блеснувшие волосы, складывает на груди руки и, навалившись на спинку стула, смотрит мне в переносицу.
Всё произошло стремительно и неотвратимо. Я замкнулся. Роман Николаевич, словно извиняясь за поведение Ибицы, стал словоохотлив, рассказал о некоей работе – библиотечной, с книгами. Но я уже был не в себе и плохо слышал, ибо неотрывно смотрел на Ибицу – как тот, снова откидывая волосы, берет длинными, с полированными ногтями пальцами галету и оснащает ее маслом и икрой, как пригубливает бокал Романа Николаевича и отпивает из него, как Иван Ильич услужливо подносит ему зажигалку, а Калина – салфетку…
Я улучил момент, когда Барин что-то говорил красавчику, и нагнулся к Калине, чтобы прошептать:
– Почему Ибица?
– По кочану. Остров такой. Остров дураков. «Незнайку на Луне» читал? Там есть остров, где жрут, трахаются и кайфуют, так в натуре он Ибицей зовется.
Я только пожал плечами.
– Поработаете сначала с книгами, – говорил Роман Николаевич, – у вас ведь есть опыт каталогизации, сможете по темам рассортировать издания? Рассортировать и экспедировать по инстанциям. Иван Ильич всё объяснит. Затем более серьезную деятельность для вас справим.
– Конечно, всё сделаем, не беспокойтесь, – отвечал я, злясь на себя, на свой заплетающийся язык и совершенную беспомощность перед Ибицей, который в гардеробе наступил мне на ногу и прошипел, глядя в глаза: «Поосторожней!»
После мы поехали еще в один ресторан, потом потеряли где-то Калину, искать не стали, я старался подружиться с Ибицей, лез к нему с разговорами и чокаться, затем мы поднялись в какой-то кабинет на Неглинке, где Иван Ильич доставал из сейфа деньги, много денег… Всё это время Роман Николаевич либо сидел в машине, либо снисходительно посматривал на то, как я пытался сдружиться с Ибицей, чем-то его заинтересовать.
Закончилось всё поездкой в барский дом, где я мучительно общался с раковиной, а Иван Ильич по просьбе Барина подносил мне ковшики с разведенной марганцовкой и грубо умывал откуда-то принесенным снегом.
Заснул я там же, где-то, куда добрался на ощупь, и только помню, как жалобно заскулил, когда кто-то подсел ко мне на постель и стал разминать шею, массировать плечи, а я просил: «Не надо, пожалуйста, не надо».
* * *
Наутро я спускался по эскалатору в метро на «Белорусской» – в тоннель своей головной боли и униженности, о которой желал позабыть. На следующий день, когда схлынула муть и молодой организм одолел хандру, я сидел в сквере на Рочдельской и ждал Веру.
Она всё не шла из своей проклятой Комиссии, а я тосковал: «Зачем я ввязался в эту трясину? С чего я взял, что мне кто-то за красивые глаза даст деньги?.. А почему нет? Если у кого-то есть много денег, то должен быть способ эти деньги у него добыть. Тем более деньги эти грязные. Так что методы, которыми их добывают ради благих целей, тоже не обязаны быть стерильными… Плевать, нужно добыть денег – и всё тут, сейчас любые средства хороши».
Пришла Вера, я дал ей сверток с бутербродами. В последнее время мы всё больше молчали. Я хотел, чтобы она знала, что я делаю всё возможное, чтобы спасти ее отца. Но на нет и суда нет: пока не достану денег, бессмысленно говорить о том, что я геройски стараюсь их раздобыть. Вот я и молчал. Я рассказал ей только, что получил важную работу, но пока киоск бросать не буду, надо посмотреть еще, каков доход от нового мероприятия. Вера не стала меня ни о чем расспрашивать, и я только сильней сжал зубы.
Роман Николаевич, кроме того что был Барином, могущественной в московском мире теней личностью, еще занимал должность архивного хранителя Библиотеки имени Ленина. В новейшие торговые времена он открыл в вестибюле библиотеки букинистическую лавку. Место было не просто бойким, а вулканическим. Я стал помогать на сортировке, в мою задачу входило добыть заказанную книгу со склада, для которого была приспособлена одна из комнат в самой библиотеке. Недавно Барин придумал сделку: отдел хранения продает по бартеру на сторону два чемодана уникальных плакатов 1930-х годов – Родченко, Татлин, русский авангард, чертежи конструктивистских архитекторов, зданиями которых полнилась Москва под присмотром Корбюзье, афиши спектаклей Мейерхольда и прочее – в обмен на три фуры никому не нужных книжек, исторгнутых из Омского библиотечного коллектора. С плакатами и прочей ценностью Барин разбирался самостоятельно, а книги были поручены мне.
Хранить их было негде, списать нельзя. Решили избавиться от балласта, направляя эту макулатуру в госучреждения – в психиатрические лечебницы и тюрьмы. Эти отборочные и экспедиционные функции и были поручены мне. Я оставил Павла на хозяйстве в ларьке, а сам снял ангар в Долгопрудном, на складской территории машиностроительного завода; в том ангаре когда-то в 1930-х годах строили дирижабли. Сюда я отогнал фуры с книжками, нанял младшекурсников, которые за сутки опорожнили груз, накормил и напоил водителей и расплатился с ними.
Итак, я остался один на один с горою книг, насыпанных промеж дюралевых реберных дуг, рассекающих объем ангара каркасным остовом дирижабля, который, вероятно, когда-то штурмовал арктические поля. Для начала сложил из книг кровать и стол. Начал сортировать, ибо у меня был наказ от Барина отобрать что-нибудь для букинистического магазина.
Постепенно меня поглотила вся эта поверженная масса печатного советского мифа. Семидесятипятитомный перевод речей Ким Ир Сена, позабытые и несостоявшиеся репутации, бури номенклатурных усилий бумагомарателей всех мастей завалили меня с головой. Для букиниста не набиралось ничего. Избыток стотысячных тиражей мучил мое сознание. В ангаре ночевать было холодно, к тому же крысы стали осваивать бумажную гору, – и общее зрелище столетней тщеты, интеллектуального и душевого провала эпохи, воплощенного в гигантской пирамиде макулатуры, измучило меня… Советская литература, убившая великую русскую и вместе с ней человека как такового. Пустые, выморочные усилия, симуляция интеллектуальной и душевной деятельности, отраженная на этих страницах, мучили адскими видениями. Апокалипсис советского двадцатого века несгораемо пылал столбом, подпиравшим кровлю ангара. Лишь «Военные повести» Бакланова, каким-то образом затесавшиеся в эту гору пустоты, представляли собой настоящую словесную реальность. Особенный ужас источали залежи переведенной на русский так называемой литературы народов СССР. Душевное насилие, выданное в мир ради дач, машин, путевок и пайков, вызывало рвоту.
Пора было избавляться от этой пучины. Нужны были транспорт, помощник и список адресов, где можно было бы получить акт приема груза. Как раз вовремя сгорел наш ларек. Калина снова не сообщил, что у него проблемы, и бауманцы-беспредельщики подожгли киоск вместе с Пашкой. Тот спал, чуть не угорел, поджигатели его сами вытащили, с опаленными ресницами и шевелюрой; от него еще несколько дней несло дымом, как от копченого леща.
Пашкина безработица оказалась очень кстати, ибо у него были водительские права, полученные еще в школе, в ДОСААФ. С тех пор машину он не водил, но я усадил его в «рафик», списанный из автопарка «скорой помощи». Вдвоем было не так страшно. Начали с Бутырки, Матросской Тишины, продолжили Кащенкой и Восьмым Марта. Схема была проста. Мы приходили в пункт приема передач и просили аудиенции. К нам выходила полногрудая женщина в форме, или строгий прокуренный мужик с резиновым напальчником, черным от типографской краски, или молодой лейтенант, разговаривавший надменно и никак не способный поверить в то, что нам ничего, кроме росписи в товарно-транспортной накладной, не надо.
Далее мы перешли на Подмосковье. Затем на Калужскую и Тульскую области. Попутно мучились со стартером, который то и дело шел в отказ, и приходилось заводить «рафик» с толкача, не глушить или ставить на горке, чтобы с нее катнуться и завестись. Зато надышались и насмотрелись на осенние просторы, склоны, перелески, золотистой бедностью рассекавшие черные намокшие поля, на дороги, на эти шрамы скуластых равнин, по которым оглушительно мчали автомобили; а в кюветах стояла черная водица, отражавшая низкие косматые облака…
Такую тоску на нас нагоняли эти поездки! Психиатрические лечебницы занимали опустошенные монастыри, старинные усадьбы, и вид запущенности, заброшенности некогда светлых и полных смысла и жизни мест приводил нас в уныние. Подъезжаешь, например, в Богимове к усадьбе Прончищева, где Антон Павлович Чехов писал «Сахалин», где Левитан едва не женился на Лике Мизиновой. Ставишь перед хозблоком машину, глубоко клюнувшую капотом, качнувшуюся на протекших амортизаторах. Заходишь внутрь позвать кого-нибудь на помощь и видишь в сангиновом сумраке огромный чан из помятой нержавейки и вокруг него сборище людей, оплаканных кистью Босха. Все они, исполненные каталептической замедленности, чистят картошку: крахмальные пролежни и грязные ленты очисток в пальцах с синевой под ногтями… Наконец я добивался криком, что на крыльцо выходил дежурный и протягивал в воздух морщинистый розово отсыревший перст, чтобы указать, как найти главврача. По дороге к его кабинету тяжко было повстречаться с больными, выпущенными на прогулку. Как правило, в загоне, огороженном покосившейся в опорах сеткой-рабицей, несчастные пациенты в серых вытрепанных робах бродили по кругу или сидели – кто в застывшей позе, кто в радостном возбуждении: беседует с соседом или с пустотой о чем-то очень важном. И при этом человеческий хоровод, оказавшийся на условной свободе, беспрерывно гудел, гудел странным пчелиным гулом.
Есть звуки, знакомые человеку. А есть такие, которые он слышит первый раз в жизни. Так вот этот подневольный гул был словно из другой галактики. Но мы понемногу смирились. Один раз, когда ездили под Черноголовку в монастырскую обитель, часть которой занимала областная туберкулезная лечебница для психических больных, пришлось на солнышке дожидаться главврача вместе с больными. И я вдруг заметил, что Пашка невольно принял точно такую же позу, в какой скорбно сидел сухой, небритый человек с правильными чертами лица и страдальчески сведенными бровями. Он сидел, зажав руки коленями, и Пашка сел рядом, и не то специально, не то невольно подчинившись весомости предъявленного человеческого материала, придал своему телу то же склоненное положение. Я сначала решил, что это издевка, и рассердился, но Павел объяснил, что ему так легче, он так – зеркально – выражает свое сочувствие этому человеку…
Я пожал плечами, а Пашка вдруг завелся. Он вскочил и заорал, что не выносит наши поездки, что ему давно уже дурно вот так отупело убеждать главврачей разгрузить наш «рафик» и проштемпелевать накладную… Я выслушал, и усадил его снова, и сел с ним рядом, точно так же, с зажатыми меж колен руками. Так и сидели мы втроем, и казалось мне, что, разделив тоску, мы ее умалили.
Через две недели я пришел к Роману Николаевичу, сдал стопку накладных и сказал, что усилия наши напрасны, потому что книжная гора в ангаре даже не уменьшилась.
– А, мой хороший, так ты всё возишься с этим… – Роман Николаевич, казалось, был удивлен мне, тому, что я всё еще даю о себе знать; а я вдруг осознал, что мне приятно то, что он вдруг стал ко мне на «ты». – Послушай, милый, это ничего, ничего, есть у меня к тебе дело поважней, – вдруг оживился Барин и, взяв мою руку в свою, стал ее поглаживать, что-то обдумывая…
В течение следующей недели я четырежды оказывался в постели Романа Николаевича, но так и не изобрел, как извлечь из него деньги. Не слишком сильная увлеченность с его стороны не позволяла мне эффективно капризничать, а искусство манипуляции мне было неизвестно. Мы ходили с Романом Николаевичем по ресторанам, были в опере и драмтеатре, но особенного блеска в его глазах я не замечал. Водил он меня с собой и по гостям. Однажды привел к старому своему знакомому, коллекционеру, божьему одуванчику с неожиданной наколкой на запястье в виде кошачьей лапки. Старичок называл Барина Ромашей, а меня дусей, подливал нам чай и обоих поглаживал по коленкам. Меня подташнивало, но мысль о наживе парализовала душу. Я холодно соображал, как втираюсь в доверие к этому старичку, как прихожу к нему в гости, и он, увлеченный мною, теряет бдительность. И тут я уличаю момент, душу его слегка, связываю по рукам и ногам и уношу с собой неведомые сокровища.
– А что у вас тут особенно ценное? – спросил я старичка-коллекционера, оглядывая его хоромы, заставленные краснодеревными комодами, буфетами, секретерами; стены, замощенные стык в стык картинами, среди которых узнавались и малые голландцы, и приторные маньеристские французы.
– Ценность какая? – переспрашивает старичок. – Ну, дуся моя, никак ты меня обчистить собрался?
– Брось, Матвей Михалыч, мой Петька мухи не обидит, – возразил Барин. – Он у меня работящий, послушный, не то что Ибица…
В тот день я как раз столкнулся утром с любовником Барина. Выходил от него и встретился у лифта. Я не успел отстраниться, как тот ударил меня носком ботинка по коленной чашечке и, пока я корчился, поперхнувшись болью, нагнулся ко мне, шепча:
– Прошмандовка стоеросовая, тварь подколодная, давалка грязная, еще раз тебя около увижу – распишу от уха до уха, поняла? Тоже мне, Серая Шейка нашлась…
Я стонал, не в силах двинуться с места. Тогда он треснул меня ребром ладони по шее и открыл дверь своим ключом.
Час назад я находился за той дверью и после ванной лежал завернутый в простыню, представляя, как бы я выглядел в саване. Я ощущал больную свою душу и смотрел, как, не глядя на меня, медленно одевается Роман Николаевич, как он росло поворачивается покатой своей спиной, неестественно белой, в родинках и омерзительно дрябло-гладкой, с холеными, с желтоватыми валиками на боках, перехваченных резинкой кальсон с надписью Calvin Klein. Роман Николаевич пользовался розовым маслом и обильно поливал им меня. Задыхаясь сейчас этим душным сытным запахом и вместе со вздохом выпуская в потолок струйку табачного дыма, я думал о том, как бы извлечь из старика денег. Мне так и не удалось добиться какого-то безрассудства с его стороны. Чувство напрасной жертвы приводило меня в отчаяние.
– Роман Николаевич, – сказал я отстраненно, – у меня большие проблемы в жизни… Не могли бы вы одолжить мне денег?
Барин замер, чуть скосив в мою сторону глаза.
– Сколько? – тихо спросил он.
– Вопрос жизни и смерти. Нужно тридцать тысяч. Долларов…
Роман Николаевич молчал. Он взял со столика пилочку для ногтей.
– У моей знакомой отца в тюрьму хотят посадить, адвокат говорит, что можно откупиться.
– А, понимаю, – пробормотал Роман Николаевич, – понимаю. – Он ненадолго вышел из комнаты.
Вернулся и двумя пальцами положил мне на грудь стертую стодолларовую купюру.
Я почувствовал, как слезный комок подкатывает к горлу. Я рванул с себя простыню и сел, уронив лицо в ладони…
– Я… я… прошу вас поверить мне… – сказал я сквозь слезы. – Я отработаю, верну до копейки.
Давно мне так не было жалко себя.
Роман Николаевич откашлялся и подобрал с пола порхнувшую через комнату купюру.
– Что это ты, душа моя, деньгами разбрасываешься. Если бы тебе в самом деле нужна была денежка, ты бы и от копеечки не отказался. Эх, молодежь… не знаете вы деньгам истинную цену.
– Я знаю, – горячо сказал я.
– А коли знаешь, то должен не взаймы просить, а работу.
– Так я же работаю, честно работаю…
– Милый мой, это не та работа, с не той зарплатой. Однако я могу предложить тебе кое-что стоящее.
– Я готов на всё, – сказал я, вытирая обидные слезы.
– Что ж, слушай внимательно, – присел на край кровати Роман Николаевич и положил мне руку на бедро. – Скажу сразу, работа не из приятных. Но за приятную работу деньги не платят… Согласен с этим, любезный?
Я кивнул, шмыгнул носом и закурил, глядя, как зажженная мною спичка догорает в массивной пепельнице, вырезанной в огромном китовом позвонке.
– Есть у меня знакомый, – продолжал Барин, поглаживая меня по спине, – он художник, скульптор. Вот только материал, из которого он творит свои произведения, необычный. Человеческое тело. Понимаешь?
– Как это?
– Зовут его Гансом, фамилия Клейнцалер. Он придумал брать труп, препарировать его искусным образом и под давлением пропитывать пластификатором на основе парафина. Так что в конце концов получается как бы восковая статуя особенного устройства.
– А, знаю, знаю, мне про него ребята знакомые рассказывали, – оживился я.
– Да, Ганс знаменит уже порядком, – с удовлетворением согласился Роман Николаевич.
– А что мне надо делать? Помогать ему?
– Он нуждается в материале. Нужно поездить по периферии, по моргам, собрать бесхозных жмуриков, прости Господи.
– А это законно?
– Милый мой, кто ж за законное денежки платить будет? Работа в том и состоит: устроить так, чтобы претензий не было.
– Но как-то это с человеческой точки зрения несправедливо…
– Что именно? Что человек сам себе становится памятником, произведением искусства? Вместо того чтобы лежать в безымянной могилке без креста. Не смеши меня, душа моя. Ганс благодетель для этих несчастных. Или ты мертвецов боишься?
– Ничего я не боюсь, – буркнул я, вдруг осознав, что испытываю неодолимое желание схватить за дужку китовый позвонок и наотмашь треснуть Барина по темени.
Едва сдержавшись, я стал одеваться.
Трех дней нам с Пашкой хватило, чтобы из салона «рафика» сделать термос. Мы соорудили из фанеры перегородку и обклеили кузов изнутри стекловатой, пенопластом и фольгой и на Филевском холодильном комбинате закупили сухого льда, а на продуктовой толкучке в Сокольниках – центнер мороженых кальмаров в брикетах, обнаружив, что простого льда не добыть, ибо в стране, не знающей искусства коктейлей, лед есть продукт буржуазный. Закончив переоборудование, мы отправились по провинциальным городишкам за жмуриками. В среднем мы платили в морге за одно мертвое тело, снабженное справкой о смерти и накладной, в которой стояла формулировка: «для нужд анатомического театра», по сто двадцать долларов; и по десять за погрузку.
Мы не сразу научились перетаскивать трупы. В жизни не так уж часто приходится переносить тела, а мертвое куда тяжелее живого. Помимо физического неудобства есть еще груз нравственный и груз брезгливости, внушенный инстинктом самосохранения: тело мертвое – как часть смерти – есть оплот нечистоты.
Поначалу мы кидали жребий, когда приходилось пополнять запасы сухого льда: кальмары понемногу разбивались от тряски, и зрелище страшных и жалких голых мужиков, погруженных в лиловую стаю пулеобразных головоногих, вызывало и восхищение, и ужас, и сознание собственной шальной безрассудности. Набрав по городкам и весям человек пять-шесть, мы везли команду в Бологое, где нас встречал Ганс вместе с подручным, в роли которого отчего-то выступал наш Иван Ильич. Здесь, на полдороге к Балтике, немецкий просветитель нанимал холодную комнату в местном морге, из которой устроил себе мастерскую: выщербленный кафель, крашеные стены, жестяные щиты-задвижки холодильных ниш, пронизывающий смрадный холод, посреди которого была установлена ванна расплавленного парафина, чистого, как глыба озерного льда, но переливающегося ртутно, драгоценно, влекущего своей волнующей теплотой. Как приятно было протянуть руки к поднимающемуся от нее колышущемуся пласту горячего воздуха… Здесь же находились три верстака из нержавейки, на которых Ганс приготовлял трупы: расслаивал, обнажал мышцы, потрошил, вскрывал со спины грудную клетку и выворачивал ребра наподобие крыльев. Подле тарахтел компрессор и фыркала стравливающим клапаном камера высокого давления, куда как раз и подавался парафиновый пластификатор, мумифицирующий препарированный труп.
Краснощекий крепыш в горчичном кашемировом пальто распахивал дверцы «рафика» и, орудуя пожарным багром, набрасывался на наших «казачков» (так один санитар в Ефремове называл своих подопечных: «Вот этого казачка бери, а по этому у нас еще родственники разыскиваются»). Он подцеплял их под ребра, под мышки, локти, подбородки, просматривая, как на медкомиссии, с поразительной сноровкой переворачивая, подтаскивая, тасуя, – отчего у меня из-за сочувствия сжимались внутренности и ломило грудную клетку.
Сто восемьдесят долларов – дикие деньги, сто восемьдесят проклятых зеленых баксов – Ганс платил нам за «казачка», но не всех он принимал в обработку. По причинам, не всегда очевидным, он отправлял иных бедняг в некондицию, и мы отвозили их обратно в безымянные ниши. Это был наш риск, наша неустойка, так что понемногу мы научились привередничать и отбирать «казачков», исходя из представлений об их живописности. Иногда у нас в термосе среди кальмаров оседали завсегдатаи, которых не сразу удавалось завезти на родину. Попробуйте, колеся между Алексиным, Сухиничами и Жуковым, заехать в окрестности Малоярославца. А если такое и удавалось, то оказывалось, что труп невозможно сдать обратно, ибо обратное движение бумаг – накладных и справок – вызывало ступор у вечно находящегося под газом персонала (общаясь с трупами, невозможно находиться в трезвом мире; измененное состояние сознания необходимо в качестве амортизации ущерба, наносимого личности царством мертвых).
Павел предлагал заработать деньги на торговле бесхозными трупами для анатомических шоу или авангардных художников, или собирать глаза мертвецов – для замены сетчатки. Но выяснилось, что сетчатка должна быть свежей, и кто будет извлекать глаза и подкладывать вместо них ватку, мы так и не решили. И чаще всего приходилось наших друзей хоронить. Пять могил я оборудовал собственноручно, самостоятельно орудуя лопатой, укладывая тело в лодку, грубо сколоченную из пахнущих смолой необструганных сосновых досок, сталкивая ее в подземную реку к Харону. Два на два на метр, крест из черенка лопаты: треть отпилить, два паза вычистить стамеской, вкрутить саморезы, прибить фанерку с именем и датами, которые тщательно, сверяясь с документами, выводил Пашка авторучкой, макнуть крест концом в битум, закопать, вбить, притоптать, склонить голову, вздохнуть, скорее от усталости, минуту постоять в молчании…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.