Текст книги "Орфики"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Когда я вернулся в дом, взбешенная чем-то, Вера металась по комнатам, срывала шторы, собирала и разбрасывала вещи, звонила кому-то, говорила в чрезвычайном возбуждении за закрытой дверью. Тем временем я наколол щепы и снова растопил камин.
– Гренки тебе поджарить? – спросил я ее, когда она вошла с телефоном в руках, таща за собой шнур.
– Гренки?.. – переспросила рассеянно Вера. И добавила, подумав: – Слушай, Петя, можно тебя попросить? Я хочу побыть одна.
– Но мы же давно не виделись?
– Я говорю тебе, мне нужно остаться одной.
Я встал, вышел на веранду, взял сверток с деньгами, вернулся, разорвал бумагу, швырнул на пол.
– Что это, – спросила Вера. – Где ты взял?
– Где взял, там уже нету. Двенадцать тысяч, пересчитай.
На следующий день мы с Верой приехали на «Китай-город» и поднялись к Покровскому бульвару. Здесь в переулке стоял дом, во дворе которого на гараже над лесенкой высилась голубятня. Гладкий полный старик сидел перед рыжей лужей рассыпанной пшенки. Он водил по ней палкой, разгребая; по краям ее кормились белоснежные и бежевые почтари – в штанишках и кудрях из перышек.
– Копыловы здесь живут? – спросила его Вера.
– Ну, мы Копыловы, – отвечал старик, чуть разлепив щурившиеся на низкое солнце глазки.
– Варвара Михайловна нам нужна, – уточнил я.
– Тебе нужна?
– Нам.
– Один туда пройди. – Старик показал палкой на спуск в полуподвал, прикрытый развешанными на веревках простынями.
– Мы вместе пойдем, – сказал я.
– Идите, коли не шутите, – отвернулся старик.
Мы спустились вниз. Из-за обитой дерматином, в порезах, дверью взметнулся клуб пара. В конце коридора мы попали на кухню, где увидали в пару́ печь, на ней выварку, а над вываркой огромную женщину на табурете, с палкой, которой она ворочала кипятящееся белье.
Где-то громко выпевало радио: «Тореадор, смелее! Тореадор, тореадор!»
– Здравствуйте!
Тетка оглядела нас, неотрывно помешивая. Из запотевших окон еле просачивался свет.
– Мы деньги принесли, – сказал я.
Тетка продолжала мешать, сверху вниз осматривая Веру.
Радио заключило: «И ждет тебя любовь».
– Туда положи, – кивнула тетка на комод под ходиками, с циферблата которых кошечка поводила глазками вслед за трескучим маятником.
– Пересчитывать будете? – спросил я, стараясь придать голосу солидный оттенок. Тетка продолжала ворочать палкой в выварке.
Мы вышли во двор. Я вытер со лба испарину. Несколько голубей сидели теперь на старике, развалившемся на стуле, – на его плечах, локтях, коленях. Старик блаженно улыбался. Голуби гулко ворковали.
Дня через три, после передачи последней взятки, генерала выпустили под подписку о невыезде.
Привезли его отчего-то ночью, утром мы проснулись, вдруг слышим – наверху кто-то возится, поднялись, а он стоит в кальсонах на подоконнике в своей комнате, скрипит газетой по стеклам, шпателем вправляет оконную замазку, прокладывает ватой рамы – готовит дом к зиме. Я стал ему помогать. Еще два дня мы прожили с тихим счастьем, генерал вытащил кресло-качалку во двор, устланный по щиколотку ковром из опавших листьев. Перед креслом он установил на табурете телевизор и, поправляя зонтиком ободок антенны, стал смотреть заседания Верховного совета. Но скоро рядом с ним появился ящик портвейна.
Вера подошла к отцу, стала перед ним на колени.
У генерала затрясся подбородок. Мы хотели уйти, но он сделал жест, чтобы мы остались. Он произнес, медленно, еле слышно:
– На Камчатке я убил своего первого… медведя. Снял с него шкуру. Гляжу – и перепугался: лежит передо мной свежеванный человек. Человек, понимаешь… – Генерал пожевал сухими потрескавшимися губами. – Натурально человек, такой корявый неандерталец, что ли. Я тогда всю ночь не спал. И после мяса его не ел. А эти, сослуживцы мои, за милую душу рубали, рубали…
Наконец генерал отключился, и мы, еле-еле справляясь вдвоем, втащили его по лестнице в спальню.
Положили под лосиные рога, навзничь. Его рот был открыт, оттуда гремел храп.
Вечером я сварил сгущенное молоко, но не остудил, как следует, и половина банки вылетела в потолок, когда я проткнул крышку консервным ножом.
Стерев с потолка сгущенку, я слез со стремянки.
Сели пить чай.
– Нужно еще восемнадцать, чтобы перевести его статус в свидетельский, – сказала Вера и закусила губу.
На следующее утро я был у Романа Николаевича.
После весь день шатался по городу и вечером перед закрытием пришел на Арбат. В зоомагазине выбил чек и подошел к продавцу у аквариумов:
– Макропода, пожалуйста. Который поживее.
– Банку давай, – сказал продавец с мокрым сачком в руке.
– Вот, – я протянул распечатанный презерватив. – Сюда его.
Поддув и завязав резинку, я посмотрел на забившуюся перистую рыбку и опустил ее в карман пиджака.
Как смерклось – прошел перед Пашковым домом, напрыгивающим с холма на Кремль, и встал в переулке, чтобы дождаться, когда навстречу выплывет «чайка». На входе меня осветили с головы до ног фонариком, облапали и подвели ко мне собаку. Я слабо чувствовал, как макропод тычется мне в ребро.
Меня завели, как в прошлый раз, в темную комнату. Я начал раздеваться. И вдруг застыл. В комнате кто-то был и напряженно молчал.
– Кто здесь?
– Я.
– Кто «я»?
– Игрок.
– А… Я тоже… Игрок? Ты стрелок-колода. Это они игроки. Мы так – расходный материал.
Человек ничего не ответил, только вздохнул.
– Холодно… – произнес голос нерешительно.
Я замер.
– Там будет еще холодней… – отозвался я, разорвал зубами презерватив, облился и засунул в рот затрепыхавшуюся рыбку.
Дверь открылась.
– Стрелки́, на выход.
Вторым стрелком оказался рослый, прекрасно сложенный человек с заплывшими от синяков глазами. Он ежился и семенил, зажимая ладонями пах. Что-то мне показалось в нем странным. Потом, когда я смотрел на него – лежащего навзничь с аккуратной точкой в виске, я понял: на его теле не было ни единого волоска…
Роман Николаевич обернулся к нам и, приветливо улыбнувшись, дал пройти к креслам.
Красная Москва в этот раз была не в себе. Ее мотало из стороны в сторону, и голос звучал глуше, будто она чревовещала.
– Отпустите, отпустите, дяденьки…
Барин одернул ее:
– Евгения, возьмите себя в руки, сосредоточьтесь.
– Отпустите… Станица Наурская, грузовик взрывается, шестьдесят трупов, две сотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Илисхан-Юрт, мечеть, два взрыва, тридцать трупов, полторы сотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Саратов, отпустите… 9 Мая, противопехотная мина под трибуной, семьдесят четыре трупа.
Щелк.
Напарник мой всхлипнул и повалился на пол.
Рыбка затрепетала, я едва сдержал ее под щекой.
Пока раздевали и выводили следующего, ко мне придвинулся Ибица и сказал негромко.
– Живучая ты скотинка. Сдохни!
Я уже не видел и не слышал того, что происходит вокруг.
– Моздок, взрыв в автобусе, девятнадцать трупов.
Щелк.
Щелк.
– Москва, Тушино, концерт, взрыв, шестнадцать трупов, полсотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Моздок, госпиталь, взрыв, полсотни трупов, полсотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Ессентуки, взрыв в электричке, сорок четыре трупа.
Щелк.
Рыбка задергалась.
Щелк.
– Москва, «Националь», взрыв, шесть трупов.
Щелк.
Стрелок завалился.
* * *
Ибица разделся и уселся напротив меня.
– Отпустите… – взревела Красная Москва.
Барин шагнул к ней, она попятилась.
– Не надо, – заскулила прорицательница.
Роман Николаевич встал на прежнее место.
– Москва, метро, «Павелецкая», взрыв, сорок два трупа, две с половиной сотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Тульская область, взрыв самолета, сорок два трупа.
Щелк.
Щелк.
– Ростовская область, взрыв самолета, сорок восемь трупов.
Лицо Ибицы задрожало и сморщилось.
Щелк.
Щелк.
– Москва, метро «Рижская», взрыв, десять трупов, полсотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Нальчик, карательный отряд, сотня трупов.
Щелк.
Щелк.
– Али-Юрт, ночь, люди идут по дорогам, стреляют, каратели, трупы.
Щелк.
Щелк.
– Москва, Черкизовский рынок, тринадцать трупов, полсотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Орджоникидзе, взрыв в маршрутном такси, тринадцать трупов.
Щелк.
Щелк.
– Назрань, взрыв, двадцать трупов, полторы сотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Кизляр, вокзал, двенадцать трупов, два десятка раненых.
Щелк.
Щелк.
– Сергокалин, вышка, взрыв, восемь трупов.
Щелк.
Щелк.
– Орджоникидзе, рынок, взрыв машины, семнадцать трупов, полторы сотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Пятигорск, кафе, взрыв, четыре трупа.
Щелк.
Ибица чмокнул и рухнул.
Роман Николаевич встал на колени, склонился над ним. Закрыл ему глаза, встал.
Только выйдя в переулок и снова потрогав за пазухой сверток с деньгами, я выплюнул почти переставшего шевелиться макропода.
В Султановке я Веры не застал. Уже по дороге крепко выпил и не стал сопротивляться, когда генерал налил мне стопку.
Вера вернулась в третьем часу.
Когда увидела нас обоих за столом, сверкнула глазами, схватила и унесла бутылку. Вернулась.
– Ты как добралась? – спросил я.
– На такси.
– Не езди в такси так поздно, пожалуйста.
– Тебе-то что?
– Правда, Верунчик, мы беспокоимся, – очнулся генерал, дремавший, свесив голову на грудь.
– Беспокоитесь? Не надо обо мне беспокоиться, я сама о себе побеспокоюсь.
– Нет, родная, – сказал я, – теперь ты не только за себя отвечаешь. Теперь нас трое, любимая…
И тут Вера взорвалась, слезы брызнули у нее из глаз, и она кинулась наверх, в свою комнату.
Там я ее и нашел, лежащей на постели, содрогающейся от рыданий.
– Вер, а Вер, – сказал я, садясь рядом. – Смотри, что я принес. – И положил ей на руку пачку денег.
Она оторвала мокрое лицо от подушки.
– Да пошел ты, – она ударила меня по руке, и деньги густо рассыпались по полу.
Я вернулся к генералу и один допил бутылку.
Очнулся я уже среди бела дня и долго не решался открыть глаза от раскалывающей голову боли. Но собрался, поднял себя и, не одеваясь, пошел в парк. Там я упал в пруд, забарахтался и выскочил из него по колено в иле.
Стуча зубами от холода, я поскакал в дом. Генерал сидел на крыльце в кресле-качалке. Он поднес мне стаканчик портвейна и бутерброд. Опохмелившись на ходу и кое-как отерев о траву ноги, я залез под душ. Когда вышел, встретил Веру в кухне, она наливала себе чай.
– Завтра мне будет нужна твоя помощь, – сказала она.
– Хорошо, любимая. Что за дело?
– Мне в больницу надо. Отвезешь, заберешь вещи, потом привезешь обратно.
– А что случилось?
– Это по женской части, – сказала Вера.
– Как скажешь, – подошел я к ней и припал губами к ее руке, решив, что в неведомом женском мире в случае беременности полагается регулярно наблюдаться у врача.
– Завтра с утра, – сказала Вера, когда я, прежде чем бежать на станцию, пришел к ней попрощаться.
Макроподов в аквариуме оставалось только два, и выбирать долго не пришлось – я взял того, что казался крупнее.
Стрелки в тот день не задались. Все были мелкие фактурой и трусливые, тревожные: трясло их крупной и мелкой дрожью. Особенно бритоголового парня с выпуклой грудной клеткой и толстыми губами, которыми он ловил воздух при каждом нажатии курка. Этот соскочил быстро и как-то странно – никто так высоко не подпрыгивал, его будто током ударило. И коротконогий тоже отвалил легко, земля ему пухом, только ойкнул и всё, обмяк и откинулся на спинку.
Против меня вышел лысоватый мужик, старше остальных, с темными мешками под глазами. И тут я занервничал, ибо в глазах его совсем не было страха, только мрачная усталость. На меня он посмотрел без интереса.
Я прижал языком макропода – рыбка дернулась; я чуть успокоился, потому что мне уже стало казаться, что он там, за щекой, неживой. И тут началось главное:
– Москва, аэропорт «Домодедово», тридцать семь трупов, полторы сотни раненых, – взвыла Красная Москва.
Щелк.
Щелк.
– Эльбрус, карательный отряд, двенадцать трупов.
Щелк.
Щелк.
Поначалу стрелок жал курок с ожесточенностью, но скоро успокоился. Стал посматривать на Красную Москву, которая в этот раз была совсем не здесь, а где-то на своем персональном шабаше…
Роман Николаевич дирижировал игроками как-то более нервно, чем обычно, видимо, ставки на меня давно уже зашкалили. Он тщательней проверял закладку патронов, жестче прокатывал барабан. Я жал макропода, мне казалось, что он отключился, и от рыбьего вкуса меня подташнивало.
– Нелидово, крушение скорого поезда, сорок трупов.
Щелк.
Щелк.
– Литвиново, электричка, крушение, восемнадцать трупов, полсотни раненых.
Щелк.
Щелк.
– Батайск, тепловоз врезается в школьный автобус, девятнадцать трупов.
Щелк.
Щелк.
– Угловка, крушение скорого поезда, двадцать восемь трупов, сотня раненых.
Щелк.
Щелк.
– «Пулково», самолет разбивается при посадке, тринадцать трупов.
Щелк.
Щелк.
– Ленск, самолет бьется в гору, тринадцать трупов, мороженая рыба.
«Господи, думаю я, почему мороженая рыба?» – и снова придавливаю макропода… он не отзывается.
Щелк.
Щелк.
– Махачкала, самолет бьется в гору, пятьдесят один труп.
Щелк.
Щелк.
– Бугульма, самолет об землю, сорок трупов.
Щелк.
Щелк.
Рука стала дрожать.
– Иваново, аэропорт, самолет об землю, восемьдесят четыре трупа.
Щелк.
Щелк.
– Иркутск, самолет об землю, сто двадцать пять трупов.
Щелк.
Щелк.
– Сибирь, самолет в штопор и об землю, семьдесят пять трупов.
Щелк.
Щелк.
– Хабаровск, самолет об землю, девяносто трупов.
Щелк.
Щелк.
Макропод не отзывался.
– Шпицберген, самолет об гору, сто сорок трупов.
Щелк.
Щелк.
– Черкесск, самолет разрушился в воздухе, пятьдесят трупов.
Щелк.
Щелк.
– Иркутск, самолет об землю, сто сорок пять трупов.
Щелк.
Щелк.
– Новороссийск, ракета сбивает пассажирский самолет, шестьдесят пять смертей.
Щелк.
Щелк.
– Сочи, самолет падает в море, сто тринадцать.
Щелк.
Щелк.
– Иркутск, самолет врезается в забор за посадочной полосой, сгорают сто двадцать пять человек.
Щелк.
Щелк.
Красная Москва рыдала.
Игроки подолгу толпились у ломберного столика.
– Донецкая область, самолет сваливается в штопор, сто семьдесят жертв.
Щелк.
Щелк.
– Пермь, пьяный пилот разбивает самолет, восемьдесят восемь жертв.
Щелк.
Щелк.
– Беслан, триста пятьдесят жертв, половина детей, полтысячи раненых.
Щелк.
И тут я отдернул глушитель от скулы.
– Стреляй, – сказал Роман Николаевич.
Макропод не шевелился.
– Ну что же? – угрожающе возвысился надо мной Барин.
Рыбка не отзывалась.
Меня колотило.
Я не мог представить себе, что я умру, а мой ребенок останется в этом проклятом мире без меня. Что-то произошло со мной за эти дни. Мой будущий ребенок вдохнул в меня жизнь, жалкий страх за нее.
Я поднес револьвер к виску.
Мужик напротив вперился в меня исподлобья.
Я разжал пальцы, ствол громыхнул на доски.
Я с хрустом разжевал макропода и проглотил его. Я не был способен соображать. Наверно, я боялся выдать свой секрет.
«Он откусил себе язык!» – раздался чей-то шепот.
* * *
Меня вышвырнули.
Ни о каких деньгах я не мог и помыслить, молился, чтоб не убили.
О, как я бежал по Москве!
По Моховой, по Тверской, через площадь Белорусского вокзала – на Пресненский Вал, оттуда на Заморенова и остановился только перед Белым домом. Кругом темень, фонарь на КПП и за рекой снопа прожекторов вокруг гостиницы «Украина», похожей на космический корабль на космодроме.
Пить я начал уже на Пресне, продолжил на Савеловском, а в Султановке снова загудел с генералом, уже не вязавшим лыка.
Мы с ним сидели друг напротив друга, и он поднимал голову, только когда я протягивал ему рюмку.
Счастье обуревало меня. Я счастлив был, что выжил.
«Беслан… Что ж такое Беслан?.. – судорожно соображал я: – Где это вообще?» У нас с Пашкой на курсе учился мальчик с Кавказа – Беслан. Он рано женился, и мы ездили на свадьбу в консерваторскую общагу на Малой Грузинской, где жила его невеста, скрипачка…
Мысль о том, что генералу придется вернуться под следствие, теперь меня не тревожила. Я счастливо думал о Вере, о нашем общем счастье.
Спать я лег на веранде и едва не околел посреди заморозков.
Вера разбудила меня спозаранку, и мы молча – на электричке, метро, трамвае – доехали до Остроумовской больницы.
Окоченевшее равнодушное лицо Веры, какое было у нее в то утро, с заплаканными глазами, до сих пор стоит передо мной.
В приемный покой в старой больнице меня не пустили, санитарка вынесла мне на крыльцо пакет с вещами Веры – обувью и одеждой.
– А какое это отделение тут у вас? – спросил я, чиркая спичкой и слыша, как затрещал пересушенный табак болгарской сигареты.
– Гинекологическое. Не знаешь, что ли, куда девку свою привез? – буркнула сухонькая пожилая санитарка.
– Она жена мне.
– Жен к нам не возят.
– Это еще почему?
– Раз пошла замуж, то рожай. Ежели противопоказаний нету.
– А…
Больше я ничего не стал спрашивать, ужас уже овладел моим существом…
Я побрел по городу, понемногу соображая, что Вера решила избавиться от ребенка. Сначала развернулся и побежал – прорваться в приемный покой, вывести ее оттуда силком. Но вдруг я остановился. Я оказался охвачен злорадством: что ж? пусть! Это ее жизнь, ее ребенок. Если она не желает моего ребенка, она не желает и меня, значит, нам не суждено. Насильно мил не будешь! И потом мне снова хотелось бежать в больницу – бить стекла и звать ее, но я купил портвейна и влил в себя бутылку.
Вечером я оказался на Казанском вокзале. Я был страшно пьян, хотел покончить с собой, бросившись под поезд, но поезда, прибывавшие и отбывавшие, делали это настолько медленно, что я передумал.
Я боялся показаться в метро, чтоб не попасть в ментовку, и остался в зале ожидания. Здесь меня подсняла белобрысая девчонка. Обещала «приютить» за десять баксов.
Я никогда не пользовался продажной любовью, но в тот вечер попросту боялся оставаться наедине с собой… Я обрадовался хоть какой-то опоре, хоть чему-то, за что можно было зацепиться в действительности. Она привела меня к себе домой в первом этаже где-то в Лялином переулке. Открыла нам ее мать – приветливая огромная рыжая тетка с распущенными по плечам пушистыми волосами. Она предложила мне войлочные тапочки, и я попросил пива. Мне принесли бутылку прокисшего «Трехгорного», с осадком. Мне было всё равно, и я стал пить. Девчонка начала раздеваться.
Чтобы не ужаснуться, я попросил выключить свет. С чуть коротенькими ногами, с шершавой гусиной кожей на тугой попке, с твердым, как айва, лобком. Но у нее был замечательный прямой нос, острая небольшая грудь, – она завелась не на шутку, и я неожиданно ей ответил – со всей силой разрывавшего меня отчаяния.
Потом я не мог заснуть и слушал, как она болтала, что хочет пятерых детей, что скоро ей замуж, у нее есть уже мальчик, он ходит челноком в Китай, копит деньги на свадьбу… Болтала беззаботно, а всякая беззаботность во все, даже самые тяжкие времена есть синоним счастья…
Утром я передал пакет с вещами санитарке и встретил Веру. Бледное, будто из гроба, лицо убийцы глядело на меня. Я встал на колени. Вера приостановилась, провела рукой по моим волосам и медленно, будто заново училась ходить, побрела к метро.
Я стоял на занемевших коленях, и слезы текли мне в рот. В те минуты я был уверен, что больше никогда не увижу ее. Но я ошибся.
Тогда меня спас алкоголь. Я не мог заснуть без трех-четырех бутылок пива, а просыпался чуть свет от бившей вдруг в грудь и пах пружины тревоги. Более нескольких минут я не мог находиться в одиночестве, особенно по утрам, и выходил на улицу, где натощак наворачивал круги то по Садовому, то по Бульварному, а к вечеру прибивался к ЦДХ или к бару Shamrock на Арбате, где за стойкой с облегчением зарывался губами и носом в подушку пены и выпивал густой сытный бульон Guinness.
Через неделю я раскаялся и пришел к Барину. Я не столько надеялся заработать денег для освобождения генерала, сколько мне нужно было находиться на людях, под присмотром.
– Что ж? – сказал он. – Сменишь Калину в курьерах, ему пора на повышение. Но для начала я тебя накажу за ослушание. Не возражаешь? – добавил Барин, поглаживая меня по бедру.
– Как вам будет угодно, Роман Николаевич.
После этих слов меня уложили ничком, приковали наручниками к спинке кровати, и я честно отработал сутки.
Барин что-то колол мне в плечо, и я кайфовал, смеялся как сумасшедший. И потом отваливался в эйфории, уже едва соображая, что анестезия моя преступна.
После этого меня сдали каким-то людям, которые не обмолвились со мной ни словом и не дали выйти из-под кайфа. Меня привели к доктору, здесь меня взвесили, измерили рост, осмотрели, взяли анализ крови, дали подышать в резиновую кишку, а потом на клеенке, какую привязывают к ручке новорожденного, были выписаны какие-то числа, как я понял – допустимые дозы анестезии, или просто опознавательный индекс. Клеенку мне пришили с внутренней стороны куртки, и я отправился в свой первый курьерский полет – на Кипр.
Путешествовал я по поддельным паспортам, везде меня проводили через обе таможни одни и те же люди – с незапоминающимися лицами, с правильными чертами лица и водянисто-стальными глазами. Таможенники расступались перед ними, как трава перед косой.
В самолете я был предоставлен себе – закидывал на полку саквояж, набитый деньгами, и, хоть уже и чувствовал себя, как жук, завернутый в вату, но всё равно распечатывал фляжку коньяка или пузырек «Абсолюта».
Расписание мое было устроено так, что спать мне удавалось только в самолете. Прилет, поход в банк, отдача денег по адресу – на банковский счет по уже подготовленным документам – и обратно в аэропорт. На кровати я не спал полтора месяца, мыться мне разрешали только в каком-то особнячке близ «Шереметьево», в полутемном, схороненном за забором и со стальными жалюзи на окнах. Его наверняка использовали раньше для тайных операций: пытка резидентов, вербовка и т. д.
Спать мне здесь не давали, хоть я то и дело норовил упасть куда угодно и забыться. Меня поднимали, кололи, одевали и отправляли машиной с двумя провожатыми и деньгами снова в аэропорт. Особенно я любил дальние перелеты, когда можно было порядком покемарить.
Через две недели такой жизни я пришел в состояние вечного полусна. У меня исчезли желания, кроме одного: хотелось вернуться в Москву, чтобы получить еще одну дозу. Теперь я стал, как дворняжка, прикормленная на одном месте.
Но в какой-то момент внутри меня что-то заскулило, и я сбежал.
В том особнячке в коридоре стояла не то плевательница, не то пепельница, на чугунной ножке, казенная примета. Наконец хозяева мои то ли расслабились, то ли намеренно нарушили инструкцию, но настал тот день, когда меня курировал только один человек, потому я и рискнул.
Я получил свои три кубика, и когда мой сторож отвернулся прибрать ватку и спирт, уложил его пепельницей в затылок. Я взял с собой горсть ампул, иглы, дрожа и бормоча: «Жадность фраера сгубила», вынул из саквояжа три пачки денег и поднялся на второй этаж, где на окнах не было решеток. Приземляясь, я подвернул ногу и, прихрамывая, добрался до шоссе.
Декабрь встретил меня на пустынной ж/д платформе.
По дороге к Султановке меня сопровождал крик ворон.
Слабая тропка была пробита от калитки. Над дымоходом поднималась жидкая струя дыма.
Я по целине приблизился к веранде. За заиндевевшими ромбиками стекол различил стол и стоящую на нем вазу с сухим репейником.
Глухая тишина вокруг, и где-то вдали кашляет ворона.
Я обошел дом и поднялся по кладке дров на приставленные к стене козлы, чтобы заглянуть в гостиную.
В камине горели дрова. На полу на медвежьей шкуре, чуть скрытый простыней, лежал Верин муж, Никита…
В этот момент в дверях в снопе солнечного света, бившего с южной стороны дома в окна, появилась обнаженная Вера. Она несла в руках бутылку шампанского и два бокала. Поставила всё на пол и, встав на колени, положила руку на грудь мужа. И тут она взглянула вперед, и мы встретились глазами.
Секунду, не дольше, мы смотрели друг на друга сквозь двойную раму, заложенную сугробом ваты.
Я отвернулся и спрыгнул.
Когда уходил, оставил деньги на крыльце. Покрепче завернул их в шапку, чтобы синицы не расклевали, и с остывающей головой пошел прочь.
Скоро я распрощался с родителями и уехал из России, как думал тогда – навсегда.
Как удалось мне на сухую да на новом месте перетерпеть морфиновую привязку – до сих пор не понимаю. Такое возможно только в юности, когда сила воли не ослаблена дурным здоровьем. Уже в весеннем семестре я набрал обороты и полностью подчинился академической целесообразности. Тогда же из Пашкиного письма я узнал, что отец Веры умер на этапе…
Пока не услышал снова это слово – Беслан, – тринадцать лет скитался по университетам. Столько лет вдали от родины превратили отчизну в призрак. С наукой в целом у меня обстояло неважно, многое не получалось так, как хотелось бы, но я упорно работал, произрастал честным растением в лесу цивилизации, готовясь превратиться когда-нибудь в перегной.
В Америке я учился в аспирантуре и работал, но получить там постоянную позицию не удалось. Родители переехали к сестре в Германию, а я в Гренобль. Потом был Бейрут, год провел в Кейптауне, два в Париже и после неудачной попытки жениться на француженке снова вернулся в Америку, где осел на несколько лет в Корнелле, в красивом и таинственно унылом месте.
Жил я почти на самом отшибе, за моим двором шла холмистая местность и начинался лес. Моими соседями были заяц, сурок, олень и енот. Енот был наглый, являлся на крыльцо требовать фрукты, а когда я пытался его шугать, скалился и шипел. Заяц забавно, будто на костылях, пересекал ближайшие склоны. Оленю я был рад и за околицей смастерил ему кормушку, куда накладывал каменной соли.
Кругом царили живописные холмы, скалы, провалы, водопады, заросли. Диснейленд хотел купить у университета земли для приключенческих аттракционов, но не справился с заломленной ценой. Но отчего-то это обреченно живописное замкнутое место наводило на меня тоску. Три улицы вдоль реки, набор одних и тех же ресторанов. Жизнь в фотографии.
Каждый месяц кто-то из аспирантов прыгал с одного обрыва в скалистый провал. Об этом говорить было не принято. Три университетские газеты молчали, но слухи об очередном самоубийстве доносились с достоверностью.
Однажды зимой я понял, что скоро стану следующим в списке прыгунов. Еле настала весна, не принеся облегчения, кое-как минуло лето. Я готовился к осени и уже присмотрел удобную стартовую площадку над пропастью, полной валунов, меж которых пробирался блестевший кое-где ручей.
И вот я в самом начале сентября по CNN снова услышал это слово.
«Беслан!» – звучало по всем новостным каналам.
Террористы в этом городе захватили в школе тысячу заложников, половина из них дети.
Я не помню, как я мчался в аэропорт, летел через Франкфурт в Москву, как потом прилетел в Минводы и на такси с разболтанной гремящей подвеской прибыл в Беслан.
Все дороги перекрыты, остановлено движение поездов.
Я не сразу вошел в город.
Страшная жара. Белесое небо.
Спасаясь от стаи бездомных собак, вылетевших из-под ворот близ разъезда, я вскочил на подножку вагона стоявшего грузового состава.
Внутри раскаленной теплушки оказалось сено.
И запах яблок.
От соседней цистерны несло мазутом.
Я ходил вокруг школы, смотрел в бинокль. В одном из домов столкнулся с занявшими позицию снайперами. По квартире они передвигались на четвереньках, перетаскивали тяжелое оружие. Потребовали предъявить документы и велели исчезнуть и не высовываться.
Я отошел подальше и залез на акацию за гаражами. Актовый зал, столовая, корпус начальных классов, тренажерный зал, котельная, мастерские: всюду выломанные окна, стулья и парты в них. С дерева меня сдернули военные, отняли бинокль.
Я пошел в город. Но скоро вернулся к школе. В толпе говорили, что среди террористов негры. Другие возражали: застрелили во дворе школы боевика, и труп разложился на жаре, потому и почернел.
Вдруг грохнул взрыв, и захлопали выстрелы.
Из окна школы выпрыгнул человек, выбежал со двора, военные повели его в штаб.
Приехал на машине какой-то важный начальник, невысокий, седой, его тоже куда-то повели.
К вечеру подоспел еще один, усатый, подтянутый, в окружении военных. Он прошел в школу и скоро вышел.
Ночь я провел на автобусной станции.
На следующее утро к школе медленно-медленно подъехал грузовик, наконец выехал, его встречали, вытаскивали трупы из кузова.
Время текло медленно, как высокие облака в небе.
Вдруг два взрыва снесли крышу со спортзала.
Люди стали прыгать из окон, выбегать из парадной двери. По ним террористы открыли огонь из флигеля школы.
Начался штурм.
Военные, гражданские, вооруженные и безоружные – все кинулись к школе спасать детей. Я помогал делать носилки из одеял. «Неотложек» не хватало, горожане на своих машинах увозили раненых в больницы.
Боевики поставили людей в окна и стреляли из-за них. Прорваться внутрь школы не давали баррикады. Военные под огнем эвакуировали детей. Толпа избивала каких-то мужчин. Штурм шел до самой ночи. Стреляли из танка и огнеметов.
Я помогал, чем мог, таскал в ведрах воду, поил и поливал плачущих детей.
После я хотел уехать куда-нибудь, но не получилось, вернулся, стал помогать на кладбище, с памятниками – то раствор замесить, то плиту установить. Так и прижился в кладбищенской сторожке.
Ко мне не знали как относиться. Но человек по сравнению с таким горем – иголка в сене, любой потеряется.
С тех пор я и живу здесь. Летом в горы ухожу, к зиме спускаюсь, иду на кладбище. Летом почва податливей, сами могилу выкопают, а зимой земля – гранит, помощь нужна, вот я и помогаю.
Еще за могилами детей присматриваю, как умею. Однажды поехал во Владикавказ, снял денег со счета и купил на все G-Shock – целый день ходил по городу, скупал часы – я их потом прикопал у каждого в изголовье. Зачем? Не знаю, но почему-то после этого я спокойней стал.
Зимой люблю у костерка посидеть, хлеб да колбасу поджарить. Время от времени жители меня подкармливают пирогами с сыром и зеленью, и мне хватает. Тут горы близко, Военно-грузинская дорога, живописно очень, иногда даже дух захватывает, так что даже и не верится, что вокруг тебя ад.
На кладбище мне спокойно.
Купил себе четыре улья.
Пчелы собирают мед с кладбищенских цветов, но я его не ем.
Я верю, что мед воплощает души детей, окропивших цветы кровью.
Я нарезаю соты и раздаю их по воскресеньям.
Еще я выпалываю могилы, собираю мусор.
В прошлом году ко мне прибилась пегая псина, сучка. Я не знаю, как ее зовут, сколько ей лет, она мало что разумеет, кажется, она глухая. Летом брал ее в горы. Горожане говорят: прогони ее, нечистая животина. Но я не гоню, всё ж живой кто-то рядом быть должен. В общем-то псина безобидная, единственное, чего боюсь, что она родит щенят. Часто псина моя что-то скулит, поет, что ли, и я пытаюсь вслушаться, но скоро у меня разбаливается голова. Иногда она путает день с ночью, и спать я ложусь с ватой в ушах, чтобы не просыпаться под ее песнопения. Этим летом ее покусали пчелы, у нее опухла морда, и я возил ее в ветеринарку. Наверное, псина решила полакомиться медом. Будет ей наука.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.