Текст книги "Очень сильный пол (сборник)"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Стоя сначала под очень горячим душем, потом под очень холодным и снова под горячим, он вдруг заметил, что уже совсем не думает о вчерашнем – ни о встрече с «нашим мужем», ни о закрытии Института, ни о предчувствии смерти, ни о поездке в Данию. Думал же он – убирая бутылку Four roses (в последнее время полюбил больше бурбон, чем скотч), бреясь почти бесшумным braun, надевая levi’s, шелковую рубашку, полотняный пиджак, натягивая прочные, на толстой кожаной подошве ботинки lloyd с выстроченным носом, пристегивая к ошейнику собаки поводок-рулетку, – думал именно обо всем этом, пришедшем в его жизнь быстро, за последние год-два, и незаметно ставшем обычным, нормальным обрамлением существования. Теперь у него было все, что казалось еще совсем недавно совершенно недосягаемым, да уже и не очень нужным, а лет пятнадцать назад – еще более недосягаемым, но невообразимо, почти единственно желанным. Было немного стыдно признаться даже самому себе, но, когда уезжала Лелька, и уже был оформлен развод, и уже все успокоилось, пришлось уйти из университета, но это оказалось только к лучшему, и общие знакомые уже отпереживали – он часто ловил себя на мысли, что теперь иногда можно будет оттуда что-нибудь получить. Ну там пару джинсов раз в год, рубаху… Смешно. Самое смешное, что некоторое время и получал, особенно пока был без работы, и даже продавал тогда кое-что… Потом Лелька замолчала, исчезла где-то не то в Австралии, не то в Германии. Может, и правда – вышла замуж, и не до отправки штанов бывшему мужу стало… Потом появились одновременно и работа, и собака – странно, оба так хотели таксу, пока жили вместе, а завел он ее сам, мирясь с неудобствами, упрашивая перед каждой поездкой кого-нибудь из знакомых передержать бедную псину недельку-другую. И начались эти самые поездки, и появились тряпки, и сам Плотников теперь иногда косился на его галстуки и пиджаки с замшевыми – как подобает кабинетному ученому – налокотниками, и обнаружились в Москве магазины, где за доллары давали быстро полюбившееся утешение души и гибель печени: соломенный в трехгранных бутылках Glenfiddich, рыжий в пузатых Chivas Regal, болотно-желтый в квадратных Ballantine, стандартный Johnny Walker и Teachers, верную учительскую горькую.
«Пойдем, Лелька», – сказал он. Собака суетливо побежала в лифт, сползла, стекла по ступенькам подъезда и тут же раскорячилась, виновато оглядываясь на него: извини, едва дотерпела. «Сука ты, Лелька», – вздохнул он, порадовавшись, что по раннему времени не встретился никто из соседей. Как всегда с похмелья, его подняло в пять…
Потом уже все закрутилось обычной спешкой: убежавший кофе, геркулес для собаки, никак не желавший довариваться, поцелуй в ее вымазанную кашей и жирным бульоном рожу, подсевший и едва срабатывавший аккумулятор перекупленного (за полторы штуки «зеленых» у соседа, отбывавшего к новому месту дипломатической службы милого нигерийца) горбатого «фольксвагена», любимого с давних платонических времен красного «жука», предмета и тихой, и открытой зависти не столь разъездных коллег. Все были уверены, что машину он привез из той долгой, на семестр, поездки во Франкфурт, а он их не разубеждал.
Тогда он мог привезти не то что такую железку, но и божество советского человека – «мерседес», и даже синий «ягуар», на который он как-то облизывался на тамошней автомобильной барахолке, – всего восьмилетний Jaguar-sovereign, мечту пижонских времен… А не привез ничего.
На коктейле в издательстве Курт подвел его к маленькой, круглой, пышноволосой и пышноплечей блондиночке, в которой он сразу же – несмотря на вполне приличную и даже не слишком переполненную блестками и бантиками, вполне европейскую университетского стиля одежку – распознал соотечественницу и коллегу. Может, по несвойственному местным интеллектуалкам, феминисткам, социалисткам и, следовательно, лахудрам женскому сиянию в глазах, широко открывшихся навстречу мужчинам… Курт хохотал, находя необыкновенно смешным, что он здесь, в Германии, знакомит москвичей, и даже коллег, а она раскрыла глаза еще шире: а, так вы и есть тот самый?.. я так рада, а то все не было случая познакомиться, когда вы пришли к нам работать, я была в Штатах, а когда вернулась, вы уже сюда оформились… много слышала, и всегда читала, это ж настоящий класс – то, что вы делаете по героям и прототипам… да, всего на неделю на эту конференцию, вон там все наши стоят, видите?
Через полчаса они ушли вместе. Она жила в шикарной, огромной и скучной гостинице “Ramada”. Как все отели этой сети, франкфуртский стоял на полдороге к аэропорту, у черта на рогах. Прежде чем брать такси, они зашли в маленькую пивную, взяли почему-то только кофе (потом выяснилось, что она стеснялась вводить его в расход), посидели… Вышли, двинулись в сторону вокзала по широкой и все более грязной улице. Заведения с видеороликами по пять марок уже начинали закрываться. Из дискотеки вместе с музыкой вырвались буйные мальчишки и, никого не трогая, скрылись в переулке. Он поймал ее взгляд: она смотрела на витрину life show, глаза ее плыли… Тогда он поднял руку перед медленно едущим вдоль тротуара такси, почти втолкнул ее в глубину заднего сиденья, сам сел рядом и сказал шоферу: «Отель “Ам Берг”, битте» – и тут же обнял ее, положил руку на широкое, теплое под тонкими брюками колено, тихо сказал, глядя перед собой, будто продолжая обращаться к шоферу: «Самое лучшее состояние – это предчувствие любви, впадание в любовь. Вам приходилось это замечать или вы живете спокойно?» – «Куда мы сейчас?» – спросила она. «Ну не к нашим же коллегам», – ответил он.
Они пересекли реку, проехали под путепроводом и повернули к его маленькому семейному пансиону, за который платили университет и издательство на паях. Он отпер дверь своим ключом и вошел первым. В холле было полутемно, из дальней комнаты хозяйки был слышен плохо поставленный студийный смех – передавали телевикторину. Гигантская альпийская овчарка Ласт подняла голову, посмотрела внимательно. «Ласт, Ласт, шоне Хунде», – сказал он вполголоса, одновременно поворачиваясь к ней и показывая, чтобы она вошла и сразу поднималась по лестнице. И двинулся за ней. Лестница отчаянно заскрипела. Хозяйка появилась в холле, когда она уже скрылась за лестничным поворотом, он изо всех сил наступил на скрипучую ступеньку и улыбнулся, насколько растянулись губы: «Еншульдиген, фрау Хелен…»
Она так бесчинствовала в постели, что он ничего не понял – то ли настолько оголодала за эти два дня вне дома, то ли действительно мгновенная страсть… Он тогда не сразу въехал в то безумие, которое три года после этого терзало и терзает их обоих. Только в четыре утра, когда она уже стала собираться, чтобы успеть выйти из своего номера к завтраку с группой, достало и его. Он пересек свой гигантский, почему-то с тремя кроватями, номер и вошел к ней в ванную. Она уже вытиралась, стоя на мокрой подстилке, отражаясь в широком зеркале и одновременно, смутным контуром, в темно-синих кафельных стенах. В узком окне, пересеченном полосками поворотных жалюзи, горело только что поднявшееся солнце. Он прижал ее к кафелю, она поставила одну ногу на край ванны, он подогнул колени – и тут почувствовал, что происходит нечто большее, чем обычный первый раз. «Я тебя люблю», – сказал он и услышал, что действительно признается в любви. «И я тебя люблю», – сказала она, ее голос прерывался, потому что, не давая ей говорить, он вдавливал и вдавливал ее в кафельную стену, сжимая все сильней слишком широкие и полные для ее роста плечи, приподнимая ее от пола, ее груди вздрагивали, она не успела вытереться, и на самых их вершинах, на желто-розовых всхолмиях, почему-то напоминавших мелкие парковые грибы, дрожали прозрачные капли, и вдруг одна такая капля перешла к нему, застряла в волосах под крестиком.
Наконец проклятый «жук» завелся, и уже через пять минут он ехал по Красносельской, перестраиваясь к повороту у трех вокзалов.
* * *
Весь день его донимали сотрудники. Первым пришел Кравцов, сунул руку дощечкой, пролетарской своей манерой, и заговорил, по обыкновению, не совсем внятно, но многозначительно:
– Значит, едем, старый? Ну, нормально… Ты, вообще, молодец, не даешь Феде на голову срать. Поедем, погудим немного. Ты «абсолют» любишь? Классная водка, скажи? Она, конечно, не датская, а шведская, но там ее везде навалом, ептмать. А сигареты у них «принц», дорогие, конечно, блин, но очень хорошие, сухие такие и без послевкусия, как раз крепкие, как ты любишь… Но ты даешь! Значит, едем? Так ты тогда к Феде зайди, объясни: Кравцов, значит, едет тоже, заходил ко мне, поговорили, все обсудили… Ты же понимаешь? Могут же быть проблемы, а меня там и в посольстве, ептмать, все знают, и в торгпредстве особенно, думаешь, там все новые? Да там Колька Семаков уже второй срок сидит, ептмать, и еще будет сидеть, ты ж меня понимаешь? Приёмственность же нужна…
Он исчез, как появился: краснорожий, с непроходящего похмелья, в старомодном, но некогда английском пиджачочке, с драной сумкой Aeroflot через плечо. Так и сказал: «приёмственность»… Вроде бы кандидат наук. Чем он занимается в Институте, никто сказать не может, но все догадываются. И как сидел он у Феди подолгу раньше, так и последний год сидит. И как брал его Федя раньше с собой время от времени то в Англию, то в Испанию, так и теперь берет… Какая ж еще «приёмственность»? Черт знает что.
Он позвонил ей: «Привет, это я». – «А, привет, привет! Ну, что слышно?» Веселый тон, оживленный. «Ты там не одна, говорить не можешь?» – «Ну конечно, а ты как думал? Лучше ты расскажи, что нового? Все хорошо?» Он понимал, что иначе она говорить не может, но терпеть этот тон был не в состоянии. Какое, к хренам, «хорошо»? А, чтоб оно все… «Ты когда будешь одна? Я перезвоню…» Договорились в три созвониться и пойти вместе в буфет. Время от времени они позволяли себе это для естественности, ведь коллеги же. Да в последнее время многие в Институте уже почти и демаскировали их, так что оставалось просто соблюдать приличия и не обниматься при людях, а все остальное сослуживцы терпели…
Но в три ему пришлось позвонить и сказать, что обедать пойти не сможет. В три у него сидел Юра Вельтман, продолжая уже час с восторженной и бессмысленной улыбкой твердить о Королевской библиотеке, куда надо будет обязательно свалить с этой дурацкой конференции.
– И еще я тебе Русалочку покажу, – говорил Юра в десятый раз и в десятый же раз начинал описывать копенгагенскую Русалочку. Он был в Дании по крайней мере трижды, но, кроме Королевской библиотеки и увиденной в первой же экскурсии Русалочки, которую все остальные раз сто видели по телевизору, никаких впечатлений не вывез. Юра был необыкновенно в житейском смысле глупый и безукоризненно честный человек – и при этом действительно талантливый ученый. Больше всего на свете он любил рассказывать старые еврейские анекдоты и начинал смеяться за минуту до конца рассказа.
Юра еще был в комнате, когда вошел Сережка Гречихин.
– Я на минутку, – сказал он, не дав договорить Юре про Русалочку и ее похищенную голову, взял стул, с которого Юра только что поднялся, прочно сел и, едва закрылась за Вельтманом дверь, приблизил серьезное лицо, глянул сумрачно поверх съехавших модных очков в желтой металлической оправе и спросил тихо:
– Ты только скажи мне откровенно, мы ж с тобой друзья… Мой сектор закрывают? Я здесь больше не нужен?
Вопрос был настолько неожиданным и в теперешней ситуации нелепым, что он засмеялся:
– Что значит – твой сектор закрывают? Ты ж читал приказ? Весь Институт закрывают…
– Только не надо… – Сережка хитро усмехнулся. – Мы ж не дети. Ты и сам отлично понимаешь, что такие вещи без цели не делаются. «Ликвидируется…» Гречихин, конечно, не гений, но на два шага вперед считать умеет. Сейчас закроют Институт, меня с сектором на улицу, а потом откроют… А я уже ни при чем. Так как? Ты ж с начальством говорил… Так?
– Да что откроют-то? – не выдержав, заорал он. – И при чем здесь, действительно, ты? Институт закрывают, понимаешь? Весь Институт. И о чем это, по-твоему, я говорил с начальством? О твоей судьбе? Ей-богу, Сережка, ты совсем…
Он хотел сказать «с ума сошел», но вовремя поймал себя за язык. Десять лет назад Гречихин действительно отбыл в психушке пару месяцев с каким-то сильным срывом и с тех пор во всем происходящем видел постоянную интригу, направленную на изживание его как психа.
– Я-то совсем… – сумрачно вздохнул Гречихин. – Тебе-то видней… В Данию, говоришь? Ну, давайте, езжайте… Только я не понимаю, что вы собираетесь хоть в Дании, хоть в Академии делать без сектора статистики…
И вышел.
Он было подумал, что не так уж Сережка и безумен, что-то промелькнуло в его словах, что как-то связало и вчерашний разговор с Федей, и утреннюю галиматью Кравцова. Академия… Дания…
Но закончить мысль он не успел, потому что вошла Елена Всеволодовна Шаховская. Из отдела истории движений. И из тех Шаховских.
– Добрый день, – сказала она с повышающейся интонацией классной дамы, и это прозвучало таким контрастом с сумрачным бредом Сережки, что он снова засмеялся.
– Я сказала что-нибудь комическое? – поинтересовалась Елена Всеволодовна и, не дав ему извиниться, продолжала: – Думаю, что положение не такое уж забавное. Я понимаю, что в ваших беседах с Федором Владимировичем вам не до мелких проблем нашего отдела, но я хотела бы, чтобы вы с Плотниковым имели в виду: я могу уйти в любую минуту, для этого не надо закрывать Институт, я, простите, уже в таком возрасте…
Тут он все же перебил:
– Ну, о каком возрасте вы говорите, Елена Всеволодовна…
– О своем, благодарю вас, – перебить ее было невозможно. – В любом случае я бы хотела, чтобы руководство имело в виду: отдел истории движений будет необходим и в Академии, или как там теперь будет называться эта организация, в которую нас преобразуют. К тому же вы должны учесть, что в отделе три женщины, на руках у которых семьи. У Катеньки больной отец, она одна…
Он опять сделал попытку перебить ее:
– Что значит «преобразуют»? Я слышал, что Федя действительно идет на какую-то Структурную Академию, черт ее знает, но при чем здесь Институт? Институт закрывают, нет денег, вот и все. И опять же, при чем здесь я? С каких пор ко мне ходят с проблемами, которые по чину только директору? Ей-богу, Елена Всеволодовна, это какая-то чушь. Я могу, конечно, поговорить с Федей… с Плотниковым, но это ничего не значит…
– Значит, – сказала Шаховская. – Вот вам он Федя, а мне Федор Владимирович. И иногда мне еще хочется назвать его «товарищ Плотников». Не отвыкла…
Качнувшись в дверях тенью – ходила всегда во всем сером, – старая княжна вышла.
Был уже пятый час. Можно, конечно, просто заглянуть к ней, поздороваться и потрепаться с ее девочками-аспирантками, дождаться, пока они деликатно испарятся, и поговорить полчасика, узнать, что же у нее было дома вчера. Сама не звонит… Что это значит?
Телефон зазвонил.
– Это Валя, – сказала трубка. – Федор Владимирович просит зайти.
Там уже сидели Вельтман и Кравцов и кроме них тоже знакомый ему человек, Алексей Петрович Журавский, членкор, правительственный советник, знаменитость, независимый и достойный человек, остававшийся в вольной оппозиции интеллектуала к любой власти. Все курили.
– Вот, – сказал Плотников, перебираясь из-за письменного к длинному столу, за которым остальные уже устроились, – вот мы решили и Алексея Петровича с нами вытащить. Там в приглашении написано, оказывается, четверо, кроме меня. Хорошая компания собирается, а? Сейчас прикинем, кто с каким сообщением выступит… Идет?
– Когда летим, Федя? – спросил Журавский.
Плотников довольно поспешно бросился к календарю, полистал:
– Десятого, Леша, десятого. – И почему-то добавил: – Так что до двенадцатого еще два с лишним месяца…
Не совсем поняв смысл и вопроса, и ответа, кивнув всем, он присел к концу стола, тоже закурил. Между тем Журавский продолжал:
– Я потому спрашиваю, что, ты ж понимаешь, Федя, сообщения сообщениями, дело хорошее, а к июлю мы должны все успеть…
Тут он замолчал и взглянул в его сторону. Неожиданно заговорил Кравцов, которому в таком обществе полагалось бы молчать и молчать. И заговорил на удивление связно:
– Алексей Петрович, вы извините, только для нас все-таки очень важно сообщения обсудить. Вам с Федор Владимировичем, конечно, это раз плюнуть, эти там будут каждое ваше слово ловить. Юре, может, тоже, а нам… – Кравцов глянул на него, как бы ставя его и свои возможности на одну доску, – …нам все же ответственно, международная же тусовка, что ни говори…
Журавский молча пожал плечами, а Федя, будто только и ждал от Кравцова указаний, немедленно начал быстро и, как всегда, необыкновенно толково распределять роли. С основным докладом выступит, конечно, Леша, тут все ясно, вы, Юра, изложите им попроще вашу последнюю статью, ну, ту, что в сборнике должна была выйти, да не забудьте сказать, что она уже взята на депонирование, а то сдерут, за ними не заржавеет, а вы, пожалуй, расскажите им коротко ту вашу главу из книги, где вы принцип добавочности имен и портретов героев и прототипов формулируете, не знаю, поймут ли, но слушать будут с открытым ртом… Ну, а мы с Сашей сделаем общее, что-нибудь по новым методикам в организации комплексных исследований структур, а?..
Вышли вместе с Вельтманом. В приемной Юра немедленно продолжил свой рассказ о Русалочке:
– И ты знаешь, что интересно: она совсем маленькая! Вообще-то дамы там будь здоров, крупные… Кстати, ты слышал, как мужик пятьдесят седьмой размер бюстгальтера покупал?
Тут Юра залился младенческим смехом, и он, воспользовавшись этим, быстро ответил: «Слышал, слышал, ему говорят, не бывает, а он говорит, как это не бывает, я сам шляпой мерил…» – и смылся.
Странная вся эта история, думал он, сидя у себя, и одновременно соображал, ушла она уже или нет, и если ушла, то обиделась ли, что он так и не нашел за день времени встретиться и поговорить… и чем все же кончился у нее дома вчерашний вечер?.. Голос по телефону был веселый, но это ничего не значит, там полная комната девок, не считая двух пенсионеров-отставников… Позвонить?
– А она только что ушла, – радостно ответил один из отставников, узнав, естественно, его голос. Но тут же придал тону солидность и академическую корректность: – Если угодно, я что-нибудь передам? Оставлю на завтра записочку?
Он молча бросил трубку и кинулся к лифту – на выходе можно перехватить. Увидел, как она сбегает по длинному и широкому маршу, по выщербленным мраморным ступеням некогда шикарного вестибюля, хотел догнать – и вдруг почему-то остановился. Она с усилием толкнула высокую, тяжелую дверь, вышла. Он ссыпался по лестнице, стал у бокового окна, за занавеской. Что-то заставило его стать так…
Внизу, у подъезда, прислонясь к своей старенькой «шестерке», ее ждал муж. Вот она вышла… Сбежала с крыльца, знаменитого институтского крыльца с маленькими женогрудыми львами… Муж обнял ее, даже похлопал слегка по спине, по широкой ее, слишком широкой спине… Она вся прижалась, потянулась вверх, подняла лицо… Это она умеет.
Потом семья села в машину и уехала.
Странная, очень странная история, думал он, дожидаясь вечно занятого лифта, поднимаясь на свой этаж, запираясь в комнате, чтобы не влез кто-нибудь из тоскливо шатающихся после рабочего дня сослуживцев, закуривая, – страннейшая история. Чем же так взял Федю Сашка Кравцов, маленький стукач, полуграмотный и нетрезвый? И что имел в виду Журавский, особо интересуясь, успеют ли они что-то сделать до двенадцатого июля? И почему все считают, что Академия, руководить которой идет Плотников, – это не что иное, как Институт же, только как-то преобразованный? И какая во всем этом есть связь, какая-то есть, но какая? И в конце концов что ему за дело до всего этого?!
По-настоящему интересно было только одно: как они вчера объяснялись с мужем, лежа? Или, может, сначала долго выясняли отношения, сидя над недоеденным ужином на кухне?
* * *
Она уже была дома и даже успела приготовить неплохую версию, когда пришел муж, втащил новый аккумулятор, за которым, оказывается, и ездил в метро. Она усмехнулась про себя – все из-за аккумуляторов: они поехали в метро, потому что сел аккумулятор его «жука», муж поехал в метро, потому что наконец достал аккумулятор для своей развалюхи… Они все живут с подсевшей энергетикой, подумала она, машины и мужчины среднего возраста, подумала она, и, кажется, только я их подзаряжаю, маленькая передвижная зарядная станция, вполне еще исправно действующая для своих сорока…
Муж повозился в прихожей, примащивая грязный железный ящик, прошел на кухню, привычно поцеловал ее, стоящую у плиты, в затылок. Не оборачиваясь, она повела плечами, поджала кожу сзади на шее – отчасти имитация удовольствия, отчасти ей это и действительно было всегда приятно, независимо ни от чего – чувствительное место…
– Этот, который ехал с тобой в метро, как его… – начал муж. Она тут же, но не суетливо перебила:
– А, этот… Представляешь, повезло: выхожу из Института, и на лестнице каблук – раз! Все, под корень… И тут он. Тоже крутился, машина не заводилась, у него какая-то западная, привез, говорят. Слава богу! Уже поздно, никого нет, так хоть помог до пересадки доехать… Зато всю дорогу о своих успехах рассказывал, о том, как его во все университеты мира зовут, а он отказывается…
– Ага, – безразлично сказал муж. – А правда, что он в Данию через неделю едет с вашим Плотниковым и с Журавским? Я сегодня слышал…
Она сориентировалась мгновенно. Уж если муж в своем Центре, ото всех на отшибе, успел об этом узнать, то вполне естественно, что по дороге, в метро, и она услыхала эту новость из первых уст, тем более что как раз описала его хвастовство. Но при чем здесь Журавский? Этого еще не хватало… Что про Журавского-то может быть известно?
– Что-то такое он говорил. – Она, отвечая, снимала чайник, переставляла сковородку с картошкой, доставала из холодильника масло, вся эта суета позволяла говорить медленно, с паузами, прислушиваясь не то что к реакции, а даже к намерениям мужа реагировать. – Что-то говорил… Какая-то конференция. Еще, кажется, Вельтман едет и этот наш… Кравцов. А Журавский тут при чем? Это разве его уровень? И по-моему, он Журавского не называл, а то уж обязательно сказал бы – мол, мы с Лешей Журавским…
Ей стало горячо от стыда. Это было предательство – так говорить о нем, высмеивая ему почти несвойственное хвастовство, а если и свойственное в малой мере, то об этом известно только им, и только они вдвоем, вместе над этим могут посмеяться, и говорить так о нем с кем бы то ни было, а тем более с мужем – это предательство, это…
Хватит, сказала она себе, раскладывая по тарелкам картошку, вытряхивая из банки капусту, скатывая с маленькой сковороды по котлете, хватит терзаться. Нас засекли, и надо выкручиваться, и что бы для этого ни пришлось сказать или сделать – все можно. Потому что это ради нас, ради нашей возможности видеться, потому что это жизнь, а я в этой жизни – передвижная зарядная станция для по крайней мере двоих мужчин среднего возраста. По крайней мере двоих.
Она постелила себе постель, как обычно, рассчитывая, что муж будет допоздна смотреть телевизор, ожидая ночных новостей ITN, – в маленькой комнате на узком диванчике, оставшемся еще от свекрови, и уже приготовила себе ночное чтение, скопившиеся за пару дней газеты и реферат, присланный на отзыв из Томска, когда зашел муж. Сел в кресло, взял с полу «Новости». Быстро всунувшись в ночную рубашку, она влезла под одеяло. Муж полистал газету, бросил… И спросил своим обыкновенным невыразительно-спокойным тоном:
– Он тебя обнимал там, в метро… У вас что, такие теплые отношения в Институте? Может, я отдам ему свой новый аккумулятор, чтобы он тебя отвозил после работы?
– Аккумулятор?! – она переспросила и уже за этот миг нашлась: засмеялась отчаянно, своим всегда безукоризненно действующим смехом со всхлипами, засмеялась, будто предложение мужа отдать аккумулятор любовнику было невероятно остроумно. – Аккумулятор? Ну, и ты будешь отдавать аккумулятор любому случайному попутчику, решившему в удобную минуту поухаживать за твоей женой? По-моему, аккумулятор теперь для вашего брата слишком большая ценность…
Она откинула одеяло. Рубашка, как и следовало ожидать, взлезла вверх почти до пояса. Муж встал, перегнулся через нее, потянул за шнурок – погасил настенную лампу…
Одно, еще одно она смогла себя заставить – шептать ему в ухо: «Ты… ты же помнишь… все эти годы… навсегда… ты же помнишь… ты…» Но сверх этих слов выдавить из себя хоть каплю она, конечно, не смогла, уже давно это стало невозможно. С тех самых пор, как восемь лет назад они вместе ходили по врачам. Тогда все и кончилось.
И она только повторяла: «Я с тобой… с тобой…», так и не сказав ни разу «люблю».
И когда он заскрипел зубами, захрипел, когда она почувствовала, с едва ощутимой судорогой брезгливости, постороннее, ненужное тепло в себе – от сердца наконец отлегло: на этот раз обошлось, они прокололись, но она, кажется, все уладила.
Наутро она вспомнила про Журавского. Этого еще не хватало… И звонить, спрашивать нельзя, он сразу почувствует заинтересованность, начнет допытываться. Ну ладно. Днем, наверное, он позвонит, можно будет вместе пойти в буфет и там как-нибудь навести разговор.
Но днем он звонил дважды, а встретиться так и не удалось – что-то у него происходило, и она не могла узнать, что именно. К концу дня позвонил муж и сказал, что заедет. Радовался новому аккумулятору…
Уже садясь в машину, она увидела его. Он стоял в вестибюле и наблюдал за ней из-за занавески бокового окна. Значит, видел, как она подошла к мужу… Вечером, попозже, надо будет обязательно исхитриться и позвонить ему. Может, пойти к Ленке-соседке, забрать, допустим, юбку из переделки? И из автомата у ее подъезда… Только выбрать время, когда он уже точно вернется с собакой.
По дороге она рассказывала мужу о переполнявших Институт слухах насчет преобразования в Академию, о страхе сотрудников, опасающихся вылететь на улицу под предлогом закрытия Института, о невыносимо ухудшившихся из-за этих страхов отношениях и общей атмосфере. Муж кивал, хмыкал, усмехался, а она думала только об одном – лгать, делать подлости, хоть воровать, хоть лечь под кого угодно, лишь бы сохранить отношения, лишь бы видеться каждый день, а дважды в неделю ехать через весь город в его уже родную, пыльную, набитую старым барахлом квартиру и освобождаться от жизни, истекать жизнью под ним, на нем и рядом, рядом с ним, прижимая одной рукой его, а другой – теплое гладкое тело собаки. Что угодно, лишь бы это было всегда, и всегда был жив и благополучен он, с его дурацким барахлом, с пошлым представлением о мужественности, с хвастовством, с его бабьей любовью к тряпкам, с постыдным стремлением как бы ненароком подчеркнуть, какой дорогой подарок он ей привез в очередной раз… Даже с его тщательно скрываемой малограмотностью. Пусть он имитирует все – одно она знает твердо: любовь он не имитирует, он любит. Может, это первый из тех, кого она знала, такой: несерьезный во всем, кроме любви. Все до него были устроены наоборот.
И потому – что угодно. Только убить, пожалуй, она не сможет ради этого. Хотя… Кто его знает.
– А Журавский точно едет в Данию, мне сегодня еще раз сказали, – муж быстро покосился на нее. Они уже въезжали во двор.
Домой не хотелось, хотя было давно пора, у бедной Лельки уже мочевой пузырь лопается… Он сидел, курил, бессмысленно глядя на телефон. Набрал ее номер. Короткие гудки – наверное, муж сел звонить. Они там, в Центре, на службу почти не ходят, все решают по телефону, вечерами он говорит часа по полтора, а потом садится к телевизору – и до упора. Так, во всяком случае, она рассказывает. Набрал еще раз. Занято… Полез в стол, вытащил уже початую фляжку Southern Comfort, хорошо глотнул. Остановят – черт с ними, за доллардругой отпустят… Снова набрал. Бип-бип-бип. Ну, чтоб ты задавился…
Кто-то подошел, дернул дверь. Он затаился – избави боже кого-нибудь сейчас видеть, разговаривать. И тут же зазвонил телефон. Ответить? Получалось неловко – дверь не открывает, а по телефону говорит. Телефон замолчал, к счастью, быстро. За дверью потоптались, потом он услышал голос Кравцова:
– Ушел… Ну хрен с ним. Хотя проблем с ним будет много, попомни, Федя, мои слова…
Что?! Это с каких же пор Плотников этому херу моржовому «Федя»? Странная история продолжается, продолжается… Телефон снова зазвонил. В коридоре чейто голос ответил Кравцову, это не был голос Плотникова, но чей, разобрать было невозможно – телефон все звонил, а когда наконец заткнулся, в коридоре прикуривали – чиркали зажигалкой, чмокали первой затяжкой… Потом тот же голос – да это же Журавский, вот это кто! – сказал:
– И еще раз тебе говорю, Федя: регистрация и открытие счета только полдела, а вот получить разрешение на трансфертные операции сложнее. Тем более что в этом мы с тобой ни хера не смыслим. Так что вот на Сашу вся и надежда…
– Родина на тебя смотрит, Саша, – и смешок. Это уже Федор Владимирович. Потоптались, пошли…
Он кинулся к окну. Второй раз за этот день подсматривал он за выходящими из подъезда Института, только теперь с другой точки. Отсюда, с шестого этажа, все выглядели черточками с кружочком посередине – плечи и голова. И вылетающие снизу поочередно ноги, один башмак вперед, другой… Вот легкой побежкой, раздувая, как Batman, полы плаща, летит к своей «девятке» Федя. Вот подруливает к ступенькам казенная черная «Волга» Журавского. А вот и неожиданный Кравцов обнаруживает еще одну неожиданность: пересекает улицу и открывает примостившийся на паркинге – кто бы подумал? – старенький, но вполне еще шикарный «вольво»-универсал, синий огромный station-vagon. Три года работает здесь и три года видит он этот фургон на стоянке, но и подозревать не мог, что принадлежит машина-то оборванцу Сашке!.. Все, разъехались.
Это странная, страннейшая история, опять твердил он мысленно, идя по коридору, поворачивая к лестнице, чтобы не ждать вечно занятый лифт. Где-то он слышал, что это значит – «трансфертные операции», но не мог вспомнить точно. И о какой регистрации, о каком счете они говорили? Может, Журавский хочет открыть там счет, как делают теперь все эти новые большие люди? И Федя тоже? Тогда становится понятно, зачем им Сашка – с его старыми гэбэшными связями, с «Колькой Семаковым, который два срока сидит», и с прочим со всем. Но нет… Какой-то не такой у них был разговор, не приватный, а скорее служебный.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.