Текст книги "Очень сильный пол (сборник)"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Она сразу же позвонила домой, чтобы все было спокойно.
Он занял пока ванную, быстро умылся. Бритвы с собой не было, но щетина очень шла к его нынешнему общему стилю – длинное пальто он вычистит и теперь наденет прямо поверх рубахи с шикарным шелковым галстуком, в этом сезоне так ходят.
Она выгнала его из ванной, мгновенно вымылась, молниеносно постирала и его белье, и свое, развесила на крючках для полотенец, накрутила трусы на горячую хромированную трубу и вышла в рубахе, из-под края которой проступила тень русых, почти не скрученных в кольца волос.
Он стал посреди комнаты в плавках, чуть расставив ноги и сложив на груди руки, чтобы поднатянулись мышцы, и не забывал при этом дышать тяжело, громко, чтобы она чувствовала страсть. Кстати, страсть действительно была.
В следующий раз я тебя застукаю на горячем, сказал он. Будешь, предположим, думать обо мне или просто вспомнишь лицо, а я тут как тут. Приземлюсь, допустим, в популярном самолете «сессна» на ни в чем не повинную крышу твоей девятиэтажки, посрамив в очередной раз отечественную пэвэо, и прерву тебя на самом откровенном месте… Хватит тебе болтать, болтун, сказала она, ты что, не можешь остановиться? Выдумал тоже: самозванец… Нашел-таки чем гордиться. А я кто? Все мы – самозванцы, но на любовь это не распространяется. И хватит уже спорить, займись лучше делом!
Перемирие до утра, сказал он, согласен.
Потом они заснули рядом, она крепко прижалась к нему спиной, так что они вписались, вложились друг в друга, словно привычные, старые супруги, но через час, когда он открыл глаза, она спала как обычно, глубоко спрятав лицо в подушку.
И это еще не самое последнее счастье, подумал он, она еще проснется.
Он протянул руку, чтобы на ощупь налить. Рука ткнулась в мускулистое маленькое тело, собака тихонько вздохнула.
Так теперь и будем путешествовать все вместе, подумал он. Переживем всех хитрецов, все власти – будем жить тяжко, охая и стеная, радуясь ерунде, стремясь быть красивыми и легкомысленными вопреки истинному, безобразному и серьезному лику страсти – и успеем стать старыми, высохшими, легкими, а страсть сохранится уже сама по себе, не в нас, а рядом с нами, вокруг нас, как общий покров.
Будем жить долго, подумал он, любви хватит.
1992 г.
Ударом на удар, или Подход Кристаповича
В тот год дела мои вроде бы пошли на лад – довольно заметно. Появились какие-то деньги, в общем, конечно, совершенно незначительные, какой-нибудь секретарь союза столько недоплачивает партвзносов за тот же год. Но нам с женой благосостояние наше казалось чрезвычайным и устойчивым, в себе я стал замечать даже некоторую доброжелательную вальяжность, она же холодновато стала смотреть на некоторых из моих друзей. В декабре мы переехали на новую квартиру – три комнаты вместо наших двадцати одного и семи десятых метра, да и к центру поближе…
Тут я с ним и познакомился – с высоченным, задушенно кашляющим старым астматиком. Разговорились как-то утром, когда я гулял с нашим Маркони, дураковатым, очень добрым котом, прозванным в честь эпигона отечественного Попова – за выходящую из пределов вероятного способность воспринимать информацию от меня и моей жены без всяких не то что проводов, а без каких-либо звуков. Приходил из прихожей на мысль… Седой хрипун с широченными прямыми плечами и профилем старого Гинденбурга, памятным мне с детства по какой-то монете из обязательной в те времена для мальчишки коллекции, с симпатией наблюдал наше общение с Маркони, мне он показался интересным – в квартале нашем такая внешность не была типичной. Первым заговорил я…
Сначала, сидя на его запущенной дочерна кухне и слушая рассказы, прерываемые лютым кашлем, я не верил ни единому слову – знаю я этих стариков, ездивших проводниками в салон-вагоне Сталина, работавших секретарями у Постышева, сидевших вместе с Руслановой или Туполевым либо взрывавших храм Христа Спасителя, – все врут, почти все…
Потом я поверил – так никто не врет, не принято врать такое несусветное, да и незачем: врут, чтобы уважали больше, а уважать за этакое – все равно как за то, что у человека абсолютный слух, способность к гипнозу или рост выше двух метров – феномен, и все. Потом я понял, что не в уважении дело, он был просто другой, чем все мы, он был свободный и самодвижущийся – где-то я вычитал нечто подобное, не помню. Потом я познакомился с его старым приятелем, увидел кое-какие фотографии – все это было уже не обязательно, я верил. Потом я стал почти свидетелем последнего из его… черт знает, как это назвать, ну, деяний, скажем.
Я хотел написать книгу об этой самой, возможно, удивительной жизни, самой странной и привлекательной из тех, с которыми пересеклась моя. Я писал, когда успехи кончились – будто отрезало, когда недолгая и небольшая моя слава ушла между пальцев как вода – вместе с деньгами. Я писал это вместо того, чтобы пытаться заработать хоть немного обычной в кругу моих коллег поденщиной для веселого радио и еще более удалых газетных страничек. Я писал как бы неизвестно для чего, хотя в глубине души знал, для чего и для кого…
Я успел написать только три главы. Та жизнь кончилась, как и должна была неминуемо кончиться та жизнь. Перед вами ее тень, эхо, пыль, оставшаяся в складках ношеной одежды.
До войны, по-английски
Дачу кончили строить осенью. А в начале декабря приехала здоровая трехтонка, красноармейцы быстро сгрузили и принялись вносить мебель. Очень ловко у них получалось. Сначала на верхний этаж внесли новенькие панцирные сетки, а спинки оставили на террасе. Спинки были коричневые, в разводах, шары никелированные. Колька, конечно, приспособился и один шар свинтил. Но красноармеец заметил и Кольке – молча – так свистнул по затылку, что ловить Кольку пришлось… Потом занесли и спинки, потом шифоньер, зеркало от него отдельно тащил один, самый здоровый, широко распялив руки. А наверху это зеркало, наверное, снова вставили в дверь шифоньера и закрепили специальными лапками – когда-то в московской Мишкиной квартире тоже был такой шкаф. Потом тащили стулья, чемоданы с выступающими ребрами и какие-то ящики с ручками по бокам. Потом в одно мгновение внесли разобранный круглый стол. Полукруглые доски вносили над головой за торчащие из них направляющие рейки, и это было похоже на то, как несут портреты вождей. Из перевернутых стульев по дороге выпадали сиденья… Шкафы со стеклянными дверями, предназначенные для книг, были неподъемно тяжелы. Штук сорок стопок самих книг, связанных мохнатыми веревками, перекидали по цепочке. Внесли тяжеленные кресла, кожаные, обитые часто гвоздями с медными шляпками в виде цветка, следом пронесли и вовсе чудную штуку – здоровый красный абажур на высокой точеной ноге. И наконец, пыхтя и приседая под лямками, втащили рояль с длинным хвостом – как во Дворце юных пионеров, где Мишка был еще совсем недавно, прошлой зимой.
Все это время ребята из деревни и даже со станции, в полном составе, и, конечно, Мишка с Колькой среди всех, вертелись вокруг, Колька же даже и на террасу влез, откуда и был вышиблен точно и хлестко – как «бабушка в окошке». А красноармейцы внесли с великими предосторожностями тумбу с деревянной сдвижной шторкой, за которой, по Мишкиному утверждению, наверняка скрывался ламповый радиоаппарат, принимающий хоть Берлин, хоть Мельбурн, хоть что, – потом побросали лямки и веревки в кузов и уехали, чуть не задевая бортами заборы, многие из которых выпятились, провисли на улицу.
Отродясь здесь не было дач, была обычная ближняя подмосковная деревня. Бабы в город молоко возили, мужики, когда удавалось от колхоза урвать день-другой, ходили в город же пилить и колоть дрова – в основном балованным замоскворецким вдовам. Мишка здесь жил с матерью, она была няней в доме отдыха завода «Красный штамповщик» – кто-то из прежних друзей отца получил для нее разрешение жить под Москвой и на работу пристроил.
А теперь здесь появилась дача. Вечером того же дня, как привезли мебель, приехал и хозяин – на простой «эмке», но с военным шофером, а сам в гражданском. Как артист – в высокой меховой шапке, в пальто с большущим меховым воротником, с палкой в сучках. Ручка у палки – голова козла из белой кости. С палкой, а не хромой, и не старый, так, пожилой, лет тридцать или сорок.
Хозяин стал приезжать на дачу каждый вечер, жить.
А Колька прямо присосался к даче. По-пластунски, как положено, полз через заснеженный бугор, перелезал – переваливался, как Сильвер, – через новенький, еще светлый дощатый забор. Заходил на террасу, бродил по ней, сгребая валенками насыпавшийся за утро снег, качался в чудном кресле на полозьях, оставленном снаружи с самого начала, заглядывал в окна. Когда мотор «эмки» начинал гудеть в дальнем конце деревни, смывался, затаивался где-нибудь на участке за сосной. Хозяин входил, зажигал уже протянутое от станции электричество, садился ужинать. Еду привозил с собой – шофер вносил кастрюли, пакеты, высокую банку в матерчатом чехле на ремне. Колька расписал банку Мишке, Мишка сказал, что банка называется термос, в ней ничего не остывает. При отце у них тоже был термос, отец привез из какой-то командировки, брал с собой на охоту.
Хозяин грел еду сам, на мировой керосиновой плитке – Колька видел в окно. А шофер тем временем растапливал большую печь – ее сложили прямо в столовой, ни на что не похожую, огонь горел чуть ли не прямо на полу, отделенный от комнаты только невысокой железной решеточкой… Однажды хозяин Кольку поймал около окна. Ничего не сказал, только взял крепко за руку, отвел к калитке в заборе и, выведя с участка вон, калитку закрыл.
Мишка к даче не ходил. После школы сидел дома, третий раз дочитывал «Таинственный остров». Почему-то казалось Мишке обидным вертеться вокруг этой дачи – может, потому, что помнил, как приезжал с работы в Серебряный Бор отец на такой же, как хозяин дачи, «эмке» с бойцом-шофером. И может, потому, что вспоминался отец, Мишка избегал даже и в сторону дачи смотреть – хотя ждал от нее многого.
И дождался.
Прибежал Колька, доложил: хозяин приехал не один. Вылез за ним следом из «эмки» высокий командир, по Колькиному описанию петлиц – комдив, не меньше, в шинели до шпор, зашел вместе с хозяином в дом. Шофер вынес, кроме обычных кастрюль, одна на другой, и пакетов, еще две длинные бутылки с серебряными горлами и одну обычную с желтым вином. Мишка доклад выслушал и, сам не зная почему, вечером вместе с Колькой пошел шататься вокруг дачи. Ходили до восьми, пока свет из окон не стал совсем рыжим, а снег – совсем синим. Потом пошли домой – Мишкину мать встречать с работы.
Всю ночь валил сильный снег. А утром двери дачи оказались крест-накрест забиты оторванными от забора досками, и у косяка была наклеена бумажка, а на ней печать. Тут Мишка и понял, что дача начала таинственную жизнь, которой он от нее ждал. Пора было действовать.
Проседая в наваливший чуть ли не до самых окон первого этажа снег, черпая его валенками, Мишка раз, и другой, и третий обошел вокруг дачи. Ходил он совершенно смело, что-то подсказывало ему: сегодня здесь опасаться нечего. Не пугала Мишку и бумажка с печатью, несмотря на то что такую же – только синие цифры были другие – он уже видел. Снег на террасе Мишка разгреб и даже вовсе смел сосновой веткой. Пол стал неестественно гол, на нем ничего не оказалось. На кресле-качалке тоже. Вокруг дачи Мишка снег тоже пытался разбросать, но не вышло ничего – насыпало сильно. Мишка пока не знал, чего он ищет, но продолжал искать.
Делая очередной круг, он глянул на окно во втором этаже. Сначала и сам не понял зачем, после сообразил: начинающий довольно здорово задувать ветер скрипнул этим окном, одна его створка приоткрылась внутрь. Мишка подумал немного и стал у самой стены прямо под окном, осмотрел снег перед собой. Сперва в радиусе метра, потом двух, трех – как положено делать осмотр по-следопытски. На расстоянии трех с половиной метров от стены – померил на всякий случай шагами – в снегу Мишка заметил углубление. Поверхность снега изгибалась книзу, как края чернильницы-невыливайки.
Даже копать нисколько не пришлось – Мишка просто сунул руку в снег и вытащил книгу. Книга была не русская, но и не немецкая – немецкий Мишка учил в школе. На каком она была языке, Мишка почти догадался, но твердо уверен не был.
Книгу он сунул за пазуху, на самое тело, под рубашку. Из нее не понадобилось вытряхивать снег – упала корешком вниз. После этого Мишка снова встал к стене под незапертым окном, стряхнул с ног валенки и, цепляясь пальцами ног сквозь носки за выступы и дырки от сучков, полез наверх. Затея была дурацкой – лезть прямо по стене, но, к собственному изумлению, уже через минуту он вкинулся в окошко…
Наверху была спальня – стояли те самые две кровати с коричневыми спинками и блестящими шарами. Одна была застелена толстым клетчатым черно-красно-зеленым платком с колючим ворсом. Платок этот лежал прямо поверх матраца, простыней под ним не было. На второй кровати, понял Мишка, хозяин вчера лег спать – она была не застелена, простыни сбиты, блестящее стеганое одеяло вылезло из пододеяльника, две большие подушки лежали одна на другой, рядом на тумбочке горела электрическая лампа под плоским зеленым стеклом – чтобы читать. Лампу выключить забыли…
Мишка сразу увидел все на этой постели и отвернулся – даже испытанному в деле моряку надо было бы привыкнуть к тому, что увидел он на подушках. Мишка подошел к окну, подышал. Начало темнеть, сосны шумели, ветер нес мелкий льдистый снег. Свет лампы, стоящей у кровати, теперь лежал на снегу, его лимонное пятно окружало как раз то самое место, где Мишка нашел книгу. По осыпавшейся лунке в снегу изгибалась Мишкина тень…
Шифоньер был открыт, там висели два костюма – розовато-бежевый, летний, точно такой был у одного отцова приятеля, Яниса Генриховича, и темно-серый, с жилетом – такой был у отца. Лежали зефировые рубашки без воротничков – такие Мишка и сейчас донашивал после отца, лежали отдельные воротнички – их мать давно на заплаты пустила, лежали трикотажные кальсоны – отец кальсон не носил, валялся берет – отец стал носить такой же после той самой командировки, из которой вернулся загорелый и с плохо двигающейся правой рукой… Еще висели в шифоньере на протянутой между вбитыми в дверь гвоздиками веревочке галстуки – три пестрых, тонких, на резинках и один из такого же темно-серого материала, как костюм. У отца тоже был такой галстук. Еще лежали трусы, теплые нижние фуфайки, вязаная безрукавка в косую клетку, носки – и все.
А лежало все это – и не лежало, а валялось – на дне шифоньера. Валялось, свернутое в клубок, какой получается, если сначала все вынуть, а потом все вместе побыстрей запихать обратно. Такой клубок Мишка тоже уже видел – год назад. Только костюмы аккуратно висели на тремпелях, а галстуки – на веревочке.
Пересмотрев все, что было в шифоньере, Мишка решился вернуться к постели, к той, незастланной, залитой по подушкам и краю пододеяльника кровью. Крови было много. Она стекла от двух верхних углов подушки к середине, где задержалась во вмятине, расплылась кляксой, а дальше, на пододеяльник, стекла уже тонкой струйкой. Кровь была засохшая и казалась почти черной.
Мишка еще подышал возле окна, сглотнул и по темной лестнице спустился на первый этаж. В кармане он нащупал электрический фонарик-жужжалку, отец подарил, когда ездил в Крым. Мишка пожужжал, посветил под ноги. На лестнице лежал красный узкий ковер с каймой, на ковре в дергающемся луче жужжалки были едва видны редкие темные капли. В одном месте ковер сбился, здесь темных капель было много – на деревянных ступеньках, на перилах тоже была кровь… В большой комнате первого этажа было уже почти совсем темно, только от снега через окно шел слабый зеленый свет.
Мишка старательно задернул на всех окнах шторы из темного, кажется, красноватого плюша. В их московской квартире такие висели на дверях… Задернув шторы, Мишка начал жужжать фонарем. Свет упал на кожаные кресла, потом на абажур с высокой ножкой, на книжные шкафы, стеклянные двери которых были задернуты белыми занавесочками. В той самой непонятной печи без дверцы, с низкой решеточкой, лежала блеснувшая серым угольная зола. Мишка почувствовал, как холодно в доме, ноги в носках заледенели. Он стал ходить по комнате, стараясь наступать только на ковер, лежащий посередине.
В углу он увидел диван, такой же кожаный, как и кресла. На диване лежала простыня, почти не смятая, подушка в жесткой от крахмала наволочке, одеяло – клетчатый, такой же, как наверху, платок, только желто-коричнево-синий, кажется. Посередине комнаты стоял круглый стол, на столе две пустые бутылки с серебряными толстыми горлами и одна обыкновенная, в ней на дне светилась рыжая жидкость – глупый Колька никогда не видал коньяка, назвал вином. Стояли стаканы, тарелки с тонкими ломтями засыхающего сыра, маленькая баночка с икрой.
Мишка сел в кресло, поджал ледяные ноги, погрел их рукой. Закрыв глаза, немного подумал об отце. Долго думать не стал, уже совсем стемнело на улице, свет из-за краев штор почти не проникал, а дел еще надо было сделать много. Мишка и совсем бы не думал об отце, как старался не думать в обычное время, но вещи в шкафу наверху слишком были похожи на отцовы… Он вышел в прихожую, откуда дверь вела уже на террасу. Здесь на вешалке он увидел большое пальто и шапку хозяина дачи, комдивской шинели гостя не было. В углу стояла и палка хозяина, а еще глубже в углу, за этой толстой суковатой палкой с козлиной белой головой, Мишка увидел какую-то смятую бумажку, которую сначала даже не стал поднимать – отошел, посмотрел издали, чтобы запомнить, где она лежит. Бумажка – сильно смятый маленький голубоватый конверт-секретка – лежала так, что Мишка ясно представил себе: пока шинель была не снята с вешалки, увидеть этот голубой комочек было нельзя. А уж когда комдив снял шинель, здесь была такая толчея, что и тем более никто ничего не видел…
Не рассматривая, Мишка сунул конверт за пазуху, где уже лежала книга. Потом он вернулся в большую комнату. Очень хотелось сыру, но тошнило. Все-таки Мишка съел один кусок. Подумал, съел еще один, остальные сунул в карман, для матери. Можно будет сказать, что в школе Адька, сын материного директора, дал.
В большой комнате уже делать было нечего. Мишка еще, как полагается, осмотрел пепельницу, но ничего особенного не нашел: лежали окурки толстых папирос, вроде бы «Элиты», и еще низкая кучка крупного пепла, а рядом с пепельницей – трубка, блестевшая темным лаком. Мишка снова поднялся наверх. От сыра во рту остался вкус, Мишка опять подумал про жизнь с отцом, но совсем недолго. Залез зачем-то в карман серого пиджака – может, поймал краем глаза, что карман оттопыривается, – вытащил еще одну трубку, больше ничего. На мундштуке трубки сбоку было врезано светлое костяное пятнышко, рядом надпись – одно слово нерусскими буквами. Мишка на всякий случай надпись запомнил – было в ней что-то шпионское… И тут же заметил на коврике у незастеленной кровати третью трубку, с двумя пятнышками. Тот, от которого осталась эта черная клякса на смятой подушке, кого тащили по лестнице, пачкая ковер, кто пил с гостем в комдивской шинели коньяк, кто выбросил в окно книгу, – видимо, он курил в кровати эту третью трубку.
Мишка вздохнул – совсем за окном стало страшно темно, а в доме страшно холодно. Пора было уходить отсюда. Он вылез в окно и спрыгнул в снег – глупо надеясь попасть в валенки, в кино один попадал. Мишка провалился в снег, сразу окоченел окончательно и увидел свои валенки. Их держал в руках Колька. Рот у Кольки был открыт. Мишка впервые за последние три часа заговорил.
– Давай валенки, Колька, – сказал он.
Колька отдал валенки, Мишка их натянул, кое-как отряхнув носки. Ветер утих, снег больше не сыпался, вышла луна.
– Хорошо, что луна, – сказал Мишка. – Колька, ты обо всем молчи, ладно?
– Ладно, – сказал Колька. Он слушался Мишку не только потому, что учился младше на класс, но и потому, что никогда в Москве не был, а Мишка жил в Москве, ездил на метро. Кроме того, Мишкина маманя читала им вслух – слушать было куда приятней, чем читать самим, – про Гаттераса и Филеаса Фогга, про Черную Стрелу и узника замка Иф… Сам же Мишка умел замечательно ловко превратить в форт любой старый дровяник – не говоря уж о том, что один раз Мишка летал с отцом на аэроплане и видел сверху, может, даже Колькину деревню – правда, Мишка тогда был еще маленьким и почти ничего не помнил, а Колька вообще в это не верил. Но все равно Мишку слушался – верный Мишкин друг Колька Самохвалов, хозяйкин сын.
– Ладно, – сказал Колька. – А потом расскажешь все? Расскажи, Миш, будь другом…
– Не ной, – сказал Мишка, – расскажу. Идем домой, у меня ноги сильно замерзли.
По дороге Колька мужественно молчал, только когда выходили на светлые места, он забегал вперед и заглядывал Мишке в лицо. Мишка бежал, придерживая под рубашкой конверт и книгу. Особенно боялся, что потеряется тоненький конверт. Остановился, туже затянул на штанах отцовский пояс – почти почувствовал, как пряжка-крокодильчик впилась своими мелкими зубами в новое место ремня. Побежали дальше. Колька пыхтел, но не отставал. Когда прибежали, на ходиках было уже полвосьмого. Мать была на ночном дежурстве. Есть оставленную на плите кашу было некогда, Мишка сразу стал готовить – по плану, обдуманному дорогой, – лыжи. Колька пошел на хозяйскую половину, принес два куска хлеба, положил Мишке в карман и стал смотреть, как Мишка налаживает свои мировецкие финские лыжи, клееные, с высоко задранными носами, как достает из-под кровати прекрасные бамбуковые палки, проверяет крепления. Лыжи Мишке отец подарил на день рождения, за неделю до того вечера. Отличные лыжи, только вот ботинки специальные с загнутыми носами – пьексы – отец купить не успел, а ходить в валенках было неудобно. Обычные же ботинки Мишка изорвал еще в ноябре.
В восемь Мишка побежал на станцию. До станции было семь километров по дороге, а по лыжне, через лес, – пять. Луна светила ровно, не было на небе ни единой тени. Так что не понадобился и фонарик, который Мишка сунул, конечно, в карман. Плохо было только одно – лыжню сильно засыпало. Но дорогу Мишка мог бы найти и с закрытыми глазами, а свежий снег еще не слипся, так что лыжня под ним нащупывалась. Все же после снегопада скольжение было чуть хуже, чем все дни перед этим.
Еще была видна на крыльце нелепая Колькина фигура с толстыми ногами – в материных, хозяйкиных то есть, валенках, а Мишка уже пересек сияющее перламутровым блеском поле и вошел в невысокий подлесок. Здесь лыжня виляла, но все ее извивы были совершенно точно обозначены наиболее высокими березками, так что сбиться было невозможно. Потом пошел первый недлинный уклон. Мишка пару раз сильно толкнулся палками и помчался, радуясь легкости. Так, с разгона, он вылетел на довольно крутой подъем, у малой вершины его потерял инерцию, начал оскальзываться, налегать на палки, наконец сделал несколько шагов и вбежал в редкий березняк на болоте. Здесь даже в сильный мороз пробивался через лед и снег запах тухлого яйца, летом же нетрудно было найти кочку, которая сразу вся вспыхивала голубовато-бесцветным пламенем, стоило чиркнуть поближе ко мху спичкой. Все знали, что здесь из-под земли идет газ, и Колька не верил, что таким же бесцветным огнем горел газ на кухне той московской квартиры, где Мишка раньше жил.
За болотом начался второй спуск – более пологий, чем первый, но подлиннее. Лес здесь уже был настоящий, из темных широких и низких елей. Мишка начал разгоняться, все сильнее, размашистее толкая носами валенок упругие, выгнутые спинки лыж, все мощнее выбрасывая назад и в стороны острия палок, тянущие за собой струйки снега. Ели вокруг были черными и плоскими – как картонные декорации в игрушечном театре, который когда-то давно еще совсем маленькому Мишке привезли из Ленинграда. В лесу лыжня была почти чистой, снег прошлой ночи словно не коснулся ее. Под луной она отливала рыбьим брюхом, но еще больше напоминала Мишке какую-то блестящую карамель, название которой уже забылось.
Мишка бежал легко, смоленые лыжи скользили отлично, валенки из креплений почти не выскакивали. И Мишка отвлекся от дороги. Автоматически передвигая лыжи, взмахивая палками, он старался думать не об отце, а о деле, которого давно ждал. С того самого вечера он знал, что теперь, без отца, в его жизни начнутся такие события, о которых и в «Острове сокровищ» не прочитаешь, такие приключения и тайны, что все томики Жюля Верна вместе с Шерлоком Холмсом – чепуха. Он понимал, что в тот вечер произошло нечто гораздо большее, чем просто начало полосы приключений, ему было плохо без отца уже на следующее утро и становилось все хуже с каждым днем прошедшего с того вечера года, но он все еще не мог вызвать в себе жалость к отцу – никак не подходил его отец для жалости… И тот арест – чем больше проходило времени, тем все полнее – совмещался в его сознании с арестом молодого человека по имени Эдмон Дантес, будущего графа Монте-Кристо, и он даже сам не знал, насколько все было похоже, и, к счастью, не догадывался, насколько все было страшнее… А может, уже и начинал догадываться.
«Началось, – думал Мишка, оскальзываясь палкой по неожиданному куску наста, – начались настоящие приключения, настоящая жизнь. „Первое дело Майка Кристи“.
Тут Мишка, громко чертыхнувшись, остановился. Он вспомнил, что так и не выложил книгу и конверт, и тут же почувствовал их на груди под рубашкой. Расстегнув пальто, материну гарусную кофту и рубашку, он вынул книгу и конверт, ставший от пота уже влажным. Мишка переложил его в карман штанов, поглубже, предварительно аккуратно разгладив и сложив вдвое. Книгу же при свете луны он попытался рассмотреть – заодно и отдышаться не мешает… Так и есть – он недаром вспомнил о ней, произнеся про себя свой давно придуманный сыщицкий псевдоним.
Имя это он сочинил, уточнив у матери английское произношение своего собственного, фамилию же изменил на похожую, которую тоже слыхал от матери, – книги о сыщике Эркюле Пуаро отец иногда приносил, брал у кого-то на службе. По этим книгам мать все собиралась начать заниматься с Мишкой английским, но так и не успела, только несколько штук перевела для Мишки вслух – чтобы заинтересовать. Еще она хотела начать заниматься с ним французским, но тоже не успела – он тогда ничем таким заниматься не хотел, гонял во дворе футбол, на даче играл в волейбол до темноты со взрослыми, в воскресенье ездил с отцом на «Динамо».
А теперь Мишка в школе учил немецкий.
Обложка книги, найденной возле дачи, была точно такая же, как у тех, что приносил отец. Конечно, это была английская книга. Мишка и сразу почти догадался, а теперь был уверен. Она была напечатана на серовато-желтой тонкой бумаге, а на бумажной обложке была цветная картинка – не то дом, не то рыцарский замок, с башенками по углам, весь в снегу, перед домом большой, наполовину засыпанный снегом черный автомобиль, каких Мишка не видывал никогда, от дома идет на смотрящего, прямо на Мишку, заснеженная аллея, а еще ниже – крупное лицо мужчины с тонкими усиками, в черном пиджаке и в черном бантике, белое кашне свисает на грудь. И все – лицо, рубашка, кашне – в красных потеках. Кровь. И открытые глаза не смотрят. И нарисовано прямо как живое. И бутылочный свет луны падает от стеклянно-чистого неба на эту обложку перед Мишкиными глазами, и видно все лучше, чем днем, – живее.
Долго разглядывал Мишка обложку, пока лыжи окончательно не прилипли к лыжне. Опомнился, книжку сунул туда же, где была, застегнулся, проверил еще раз, надежно ли спрятан конверт, и побежал дальше. Он уже начинал догадываться, что ему скажут там, куда он бежал.
Последний спуск был самый крутой, Мишка, как всегда, и на этот раз едва удержался на ногах. И вылетел прямо на улицу пристанционного поселка. Притормозил, развернулся, не снимая лыж, боком подобрался к окну в торце длинного барака, известного под названием железнодорожного второго дома, тихонько постучал – три раза, потом еще раз…
И только теперь порадовался, что ни разу за всю дорогу через лес и болото не представил себе слепого Пью – раньше всегда представлял его в темноте, из-за этого, закаляясь, часами просиживал в отцовском темном кабинете. Мать возмущалась: «Не понимаю, как человек может проводить время таким образом? Тебе нечего читать?» А отец, вешая в прихожей реглан, посмеивался: «Как же ты не понимаешь, матушка? Он же темноты трусит, волю тренирует… Идем ужинать, Рахметов!» Кто такой Рахметов, Мишка не знал, но на отца почему-то не обижался и сразу шел ужинать, деловито постояв в ванной перед открытым краном – как бы помыв руки…
Дверь барака длинно заскрипела, выскочил в накинутом на плечи взрослом полушубке – полами до земли – сын дежурного по станции Ильичев Володька. Оглядываясь на окна барака, почти все темные, прыгая по снегу коротко обрезанными чесанками, зашипел:
– Ты чего поздно стучишь, Михря? – И, заметив, что Мишка на лыжах, сразу ошалел. – Ты чего?! Через лес!.. Во, Михря, смелого пуля боится.
Стал юлить, крутиться вокруг Мишки, сопеть, слизывать нижней губой свои всегдашние сопли – в общем, Володька есть Володька, недаром и прозвище имел самое ужасное в школе – Вовка-вошка. Противно, но у другого не узнаешь.
– Слушай, Володька, есть к тебе дело, – сказал Мишка. – Только никому об этом, понял?
– А когда я звонил? – Володька даже сделал вид, что обиделся, хотя всем было известно, что трепло он первое. Но обида обидой, а интерес интересом. Володька придвинулся, даже перестал перебирать надетыми на босу ногу чесанками. – Ну, какое дело?
– Дай пионерское под салютом всех вождей. – Мишка потребовал скорее для порядка, зная, что если только не пригрозить хорошенько, Володька все равно растреплется. Но пригрозить Мишка тоже собирался – потом.
– Под салютом всех вождей честное сталинское, – бормотал Володька и на всякий случай перекрестился, обернувшись в сторону спаленной церкви. – Ну, говори, какое дело?
– Вчера вечером что на дороге видел?
Володька даже подпрыгнул, черпанул чесанком снег, выругался:
– Скребена мать! А тебе зачем?
– Надо.
Володька долго кривлялся, торговался, договаривался, что Мишка будет за него драться, если кто назовет Вовкой-вошкой. Наконец Мишка достал из кармана жужжалку, показал Володьке. Тот сразу согласился – фонарик вся школа знала. Шептал Мишке в самое ухо, один раз даже потерял равновесие, мазнул сопливыми губами Мишку по щеке:
– …на двух легковухах черных. Один, в летчицком пальто, хром первый сорт, дорогу спросил. А дача, говорит, которую недавно построили, далеко от деревни? Я говорю – недалеко, товарищ командир, на бугор въедете – сразу видно. Они уехали. А утром отец с дежурства пришел, думал, я сплю, матери говорит: «Дача-то освободилась». Я лежу. Мать говорит: «Откуда ты все знаешь? Лучше бы неграмотный был… Молчи, пока тебя не спрашивают». А отец знай свое – докладывает: «Одна машина потом вернулась. Заходит ко мне в дежурку высокий, из-под бобрика хромачи, спрашивает телефон, в Москву звонить. Мне выйти приказал, набрал номер, а слышно плохо. Он кричит – мол, але, здесь гость оказался, а сам, мол, готов. Он кричит, а по всей станции слышно. Покричал, потом молчит, слушает. Потом снова кричит – есть, берем обоих и едем. Вышел из дежурки, спасибо мне сказал, посмотрел внимательно – и все, уехали. А через полчаса снова – обе машины на шоссе, битком набиты, еле ползут по снегу. Развернулись у станции и – ходу на Москву…» Мать давай реветь: «Чего он на тебя смотрел? Черта ли тебе надо было слушать под дверью?» А отец ее послал подальше и спать лег. А я картошки толченой поел и в школу пошел. А картошка с салом, вот сколько. А чего тебя в школе не было? А по географии училка говорила про Польшу – страна… это… выблядок… нет… ублюдок… это чего значит, а?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.