Текст книги "Очень сильный пол (сборник)"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Он вздохнул, на секунду закрыл глаза. Начать все рассказывать этой курице было невозможно. Придется ждать, пока однажды не приедет «скорая» с сиреной и санитары не свяжут длинными полотняными лентами совсем сбрендившего, палящего по призракам старшего научного.
– Да как вам сказать… Бессонница, шум в ушах. Переутомление, наверное… – промямлил он.
– Переутомление… – с оттенком иронии по адресу переутомления научных сотрудников повторила докторша. – А если в ушах шумит, вам к терапевту надо.
Через пять минут, получив рекомендацию меньше курить, не пить кофе и, конечно, спиртного, гулять перед сном и употреблять настой валерианы, он уже гнал к «Останкино». На Шереметьевской было полно машин, у каждого светофора застревали. Слева, за храмом Нечаянныя Радости, рушилось в недра города круглое латунное блюдо солнца. Стекло рядом с его щекой нагрелось, и он вдруг почти ощутил ее прикосновение – тепло было очень похоже на тепло ее тела. Она глянула на него снизу, чуть косо повернув голову, немного испуганно и смущенно, втягивая щеки, крепко смыкая губы кольцом… Он тряхнул головой, это тоже было галлюцинацией, хотя и прекрасной. Невозможно жить во сне, да еще и за рулем.
– В третью студию, пожалуйста, – сказала встречавшая женщина. В огромной пустоте студии бродили операторы, он, старательно переступая через кабели, прошел к ярко освещенной выгородке, сел в указанное кресло, посмотрел на камеру («там загорится красный сигнал, значит, вы в эфире»), подставил лацкан куртки под клипс микрофона («дайте-ка я вам петельку подвешу»), кивнул знакомой редакторше… Все уже сидели по креслам вокруг маленького столика, неловко уткнувшись в него коленями. Все, кроме Сашки Кравцова… Пробежала старушка, поправила сухой букет на заднем плане – передача должна была идти в непринужденной обстановке гостиной. Ведущий – какой-то толстый – широко заулыбался:
– Сегодня у нас в студии члены российской делегации на международной конференции по структурным проблемам, точнее, на конференции по международным структурам проблем, которая начнется на следующей неделе в Швеции, точнее, в Дании, столица которого, точнее, который столица Копенгаген уже давно известен высоким уровнем интереса к уровню наших сегодняшних непростых по уровню проблем и структур, в это сложное время, когда структуры так быстро обновляются, что весь мир… Федор Владимирович, точнее, Алексей Петрович, что вы хотели бы сказать нашим телезрителям, которых, конечно же, волнуют наши проблемы наших структур?
По экрану монитора пошла бегущая строка: «А.П. Журавский, академик, народный…», и появилось лицо Плотникова. В студию вошла телевизионная кошка, села точно у края освещенной съемочной площадки, вытянула вертикально вверх левую ногу и принялась подмываться. Передача началась.
…На обратном пути, когда он поворачивал с Олимпийского на Трубную, перед эстакадой, его круто обогнало и сразу же подрезало такси. Он, вжимаясь в спинку сиденья, изо всех сил упираясь в баранку и чувствуя, как она хрустит, ломается в руках, почти во всю длину вытянул ногу, придавливая тормоз, – и встал, чуть развернувшись тяжелым моторным задом «жука» в сторону. Все же он был хороший водитель – подумал он, как о другом. И тут же, со страшным звоном и скрежетом ломая и отрывая его задний бампер, проскочил мимо короткий деревенский автобус, «пазик». Такси уже было далеко, номер в темноте нельзя было рассмотреть и в двух шагах, но он готов был спорить на что угодно, что такси было то же самое, Сашкино, и кто-то в кожаной куртке за рулем.
Он вылез, обошел несчастного «жука» вокруг. Левый задний фонарь вырван из стойки, разбит вдребезги, бампер оторван и сложился посередине в фигурную скобку… Могло быть и хуже. «Пазик» стоял метрах в пятидесяти, из него никто не выходил. Он направился было к проклятому автобусу и вдруг рассмотрел – остановился.
Автобус был охряно-желтый с черной полосой на борту. Похоронная колымага. И никто так и не вышел из кабины шофера.
Вот автобус медленно тронулся – и тут же свернул направо, исчез за углом.
К «жуку» уже медленно подъезжал гаишный «жигуль».
* * *
Время от времени с изумлением и ужасом перед самим собой он замечал, что многие чувства, переживания, внутренние состояния и даже размышления, которые считаются свойственными всем человеческим существам, обходят его стороной. Он думал о счастье и ясно понимал, что просто не знает смысла этого понятия и никогда в жизни его не испытал.
Даже когда его маленькая, в пол-листа статейка «Тень героя», опубликованная в заштатном сборнике, наделала невероятного шума, ее читали все, кто отродясь не слышал о самом анализируемом романе, на улицах показывали пальцами в угаданных им за романными персонажами знаменитостей, его интервьюировали Reuters и New York Times, статью переводили и публиковали где попало, от Times до Corriere della Sera, он мотался по миру, повторяя в лекциях свои измышления, наконец, ему передали уважительную обиду самого автора – был ли он счастлив? Кто ж его знает…
Он думал о любви, вспоминая их первые три свободных ото всех дня, когда он прилетел к ней в Ростов, на всесоюзное тогда еще совещание. Сразу после своего доклада она тихо исчезла, и они провели в ее номере безвыходно почти двое суток, только раз она выскочила в гостиничный буфет – он, нелегал, скрывался – и притащила какой-то довольно подкисшей еды и, гордясь собой, бутылку чудовищной краснодарской водки, они пытались охладить ее в ванной, и все равно оба сильно напились теплой этой мерзостью в жаре, и засыпали друг на друге, и просыпались, вместе шли в ванную, неистовые, вовсе потерявшие рассудок от желания окончательно соединиться, и он охрип, задавленно – чтобы не было слышно соседям – рыча… Была ли это любовь? Может, да, но ему казалось, что другие люди, и живые, и жившие в книгах, чувствовали совсем иное.
Он хоронил близких, ревел, дергая распухшим носом, повторял про себя: «Что же это?.. Все?.. Бедный, бедный старик, бедный мой старик, мы были похожи, что же, что же это…» – но действительно ли так переживают нормальные люди истинное горе, потерю?
Он думал и о своей смерти, о жизни внутри начала и конца, но мысли сбивались, он вспоминал о какой-нибудь милой, легкой и элегантной картинке и только через несколько минут спохватывался – а как же там получалось со смыслом, со связью, с главным? Не получалось никак. Он вспоминал известные, много раз читанные чьи-нибудь размышления об этом и вяло удивлялся: как им удавалось не только додумать все до конца, но еще и на бумагу перенести?
Самое лучшее, не столько глубокое, сколько тонкое, что он придумал или ощутил, возникало на ходу, за рулем, за выпивкой в одиночестве в какой-нибудь малознакомой дыре, куда его вдруг заносило, и на бумагу переходило случайно, почему-то всплыв где-нибудь в пустом, проходном, соединительном месте статьи или главы. Так возникло и запомнившееся даже Феде построение о связи между персонажем и прототипом как между взаимно дополняющими частями одного существа…
Так же однажды он сообразил, что именно от этих его выродочных легковесности и бесчувственности родились страсть и стремление к скрытой авантюрной жизни, к романтической тайне, вкус к простоватой лирике и сентиментальность. Он испытывал не просто неприязнь – отвращение и вражду к той культуре, имеющей дело с истинным, некрасивым и недобрым, без правил живущим человеком, которая все мощнее полезла в последние годы изо всех щелей. Свобода, бля, свобода… Он с гадливостью смотрел на этих молодых людей, кстати, как правило, прекрасно устроенных, с американскими и немецкими стипендиями, спешащих вытащить на всеобщее обозрение свою внутреннюю – он предполагал, что еще и сильно преувеличенную – грязь, гной души, уродство страстей.
«И что же тут нового? – спрашивал он ее в бесконечных их спорах, в очередной раз отвозя домой, для конспирации высаживая у метро за одну до нужной ей станции. – Что они придумали нового? До несчастного больного немца, завидовавшего здоровым, до маркиза с его разгулявшимся воображением были цезарский Рим, а до этого Содом, а до Содома, уверен, еще что-нибудь… Человек мерзок? Ну и открытие… Человек и в мерзости – человек? Тоже новость не первой свежести. Вот и остается от всей их новации одно: вызывающее заявление о собственной свободе от этого скучного, живущего по буржуазным правилам мира. Маяковщина… За что, кстати, мир всегда таким неплохо платил. Но разумный мир держал при этом их в художественных резервациях, а чуть разойдутся – и в тюрьмах. Понимая, что свобода от буржуазности – это свобода от свободы. У нас же им в рот смотрят, а они уже до чего договариваются: мол, человеку истинному свобода не нужна, это выдумка обывателя – свобода… Ненавижу…»
Он не выпускал ее из машины, заведясь, непременно стремясь договорить, размазать этих поганцев, к которым, ему казалось, она имеет некоторую неявную склонность. Она смеялась.
«Боже, до чего же ты малограмотен и, соответственно, безапелляционен!..»
Насчет малограмотности сначала говорилось вроде бы в шутку. Но бывало, что безапелляционность и линейность его рассуждений постепенно начинали злить ее всерьез, тогда они понемногу входили в ссору…
Танцы в сумерках, Синатра, «Стрэйнджерз ин зе найт», белые костюмы, открытый «шевроле», мимоходом убранный с дороги негодяй, лиловый закат над заливом, тайный побег на пустынный пляж, и объятия, объятия, и светлый песок под луной, прилипающий к мокрой коже и сверкающий вдруг в волосах, и никакой боли, никакого насилия – разве что картонная фигура все того же негодяя, заваливающаяся плоской мишенью от точного выстрела…
«“Великолепная семерка” и “Некоторые любят погорячее” застряли в тебе навсегда, – хохотала она. И вдруг делалась серьезной, как обычно, когда заговаривала об интересующем ее по-настоящему. – А действительно, ты ведь никогда не делаешь мне больно… Почему? Тебе совсем не хочется? Или по принципиальному неприятию бедного маркиза?»
«Совсем не хочется? – он пожимал плечами. – Не знаю… Мне хочется, чтобы тебе было хорошо, все, что могу, я делаю для этого, при чем же здесь боль? Я действительно не понимаю, я, видно, начисто лишен этой составляющей либидо, моя агрессия, видишь, вся выходит в наши споры, в слова…»
Иногда эти дискуссии кончались тем, что она выходила из машины у ближайшего автомата, звонила домой, что еще на час задерживается, они мчались за Кольцевую, он сидел за рулем весь сжавшийся от желания, гнал машину жестче обычного, пуская «жука» в малейший просвет между автобусами, они выбирали какой-нибудь наименее сквозной лесок, съезжали с шоссе в быстро синеющей тьме, она умудрялась полностью раздеться в невозможной тесноте, он бросал на заднее сиденье огромную махровую простыню, всегда валявшуюся в пластиковом мешке в багажнике, и через миг, почувствовав влажную от дневного пота кожу под ее грудью, уже не ощущал ничего, кроме нее, не думал ни о чем, не существовал нигде, кроме как в ней.
«Не спеши, – твердила она, задыхаясь, светясь в темноте глазами, кожей, волосами, – …не спеши… ляг здесь, сбоку… все, не двигайся, все… сейчас, сейчас…»
Иногда же спор переходил в такой серьезный скандал, что, дергаясь и гримасничая от обиды, он, резко замолчав, тянулся через нее, распахивал, толкнув изнутри, дверцу с ее стороны, бросал: «Пока», – и, развернувшись почти на месте, уносился, не дожидаясь даже, чтобы она вошла в метро.
Так выродок я, что ли, думал он, добираясь пешком до дому с Бутырского хутора, где жил изумительный умелец, взявшийся всего за пять штук к возвращению хозяина через пару недель «с Копенхахена или откуда» сделать «жука» «как нового, сами тогда скажете». Устроил, конечно, Валера – со своей заслуженной «двадцать первой» он знал всех автомобильных левшей города… Выродок? Бесчувственное чучело, оснащенное десятком расхожих понятий и соображений, некоторой наблюдательностью и способностью на лету схватить чужую мысль, – вот и все… Но почему же все, и даже она, относятся ко мне как к настоящему человеку? Что они, не видят? Я не тот, за кого они меня принимают. Еще правильнее: я не тот, за кого себя выдаю, а они меня принимают не за того, за кого я себя выдаю. Даббл мизандерстэндинг.
На трех вокзалах шла обычная ночная жизнь, и он удивился, что она даже не очень изменилась за последние двадцать лет. Несмотря на все катаклизмы, здесь почти все было как в те времена, когда, застряв где-нибудь в центре допоздна, а живя в недосягаемом тогда Дегунине, он брел на Ярославский передремать до первых троллейбусов… Милиционеры, давно прекратившие борьбу за нравственность где бы то ни было, здесь так же исправно гоняли тонконогих, страшно пахнущих полусумасшедших вокзальных пожилых девушек от автоматов с газировкой, девушки так же разбегались, унося граненые стаканы и тут же протягивая их первому встречному: «Налей, командир! Полюблю от души…» Все так же шатались очумелые дембеля в застроченной где только можно до полной обтяжки – хотя уже пятнистой – форме, ища бормотухи и приключений на свои закаленные задницы. И мелкоголовый мужичок отлавливал на проходе к стоянке такси каждого, начиная беседу неизменно: «Вы, извините, конечно, думаете, что я шакал? Иметь меня, извините, конечно, в рот, если я шакал… Мне только до Рыбинска доехать…»
Когда он поравнялся как раз с этим мужичком и уже обошел его, размышляя, не сократить ли прогулку и не взять ли отсюда до дому такси – в куче зеленовато-желтых машин, стоявших здесь в ожидании чумового клиента-северянина (после очередного повышения цен были как раз те два-три дня, когда народ привыкает и не особенно ездит), произошло движение. Одна довольно ободранная «Волга» пробралась в первый ряд, ее пропустили, отъезжая, отворачивая в сторону, сдавая назад по каким-то своим правилам и соображениям о привилегиях. Дверца у шоферского места открылась, вышел таксист. Правую руку чертов водила держал как-то скованно, на отлете…
Ну и ладно, подумал он, надоело мне от них бегать, надоело их убивать, надоело воображать себя сумасшедшим, все надоело! В конце концов, почему это психоз? Я же всегда был уверен, что приключения существуют, что под бессюжетицей быта постоянно разыгрывается боевик… Вот оно и получилось по-моему, чего ж я психую? Ну-ка, руки в карманы – и пошел. Жаль, что «питон» именно сегодня валяется вместе с портфелем дома, самое ему сейчас время бы оказаться под курткой, слева за поясом, чтобы разом выдернуть. Что ж, придется играть с прыжками и разворотами, с прямыми в челюсть и выбиванием монтировки молниеносной пяткой, хотя карате – это не в моем образе, это следующее поколение…
– Куда поедем, батя? – спросил таксист, и он увидел, что никакой это не Сашка Кравцов и вообще не гангстер, а совсем молодой парень, с белобрысыми, слипшимися, длинными волосами по давно забытой везде, кроме эстрады и Мытищ, моде.
– Что с рукой-то? – спросил он, уже подъезжая к дому.
– А с черножопыми в Черемушках дрались, вот плечо и выбили эти суки палкой, – ответил парень весело. – Больничный не возьмешь, ну, зато ребята пропускают на стоянках, уважают… Приехали, отец. Новый тариф знаешь?
– Знаю, знаю, – пробормотал он, выкладывая пару четвертных сверх самого новейшего из новых тарифа борцу за национальную гордость великороссов. – Знаю… Слушай, а ты такого водителя, – он, как мог, описал Сашку, – не знаешь случайно? Я у него в машине… сумку забыл.
– Знаю, а как же, – уверенно сказал особенно разговорчивый после лишнего полтинника парень, – это Митька Жевакин из пятнадцатого парка. Он тоже в Черемушках был, суровый мужик… Знаю, а как же! Он и говорил, что у него какой-то… – тут он немного смутился – …фраерок, значит, сумку фирменную оставил. Понял? Запиши: Митька Жевакин из пятнадцатого. Будь здоров, батя.
Такси отъехало. Он пошел к подъезду. В голове шумело громче, чем когда-либо: перенервничал с таксистом. Под деревьями, на скамейках вокруг доминошного стола, сидели какие-то мужички, слышалось звяканье бутылки о стаканы, вспыхивали самолетными огнями сигареты, доносились отдельные слова…
Он услышал голос Федора Владимировича Плотникова:
– Мне неполный, Леша… Ну, так что же мы будем делать с сектором статистики? Пойдем поименно…
Но теперь он уже твердо решил не обращать внимания на такие глупости – история с таксистом его многому научила и почти полностью успокоила. Он поспешил домой, взял Лельку, сразу от подъезда свернул с нею за дом, миновал пустой асфальтовый пятачок у задней стенки гаражей, причем ничего не почувствовал, и вышел на заросший грязной и клочкастой травой пустырь, где всегда встречалось собачье братство. Но сегодня здесь, на его счастье, было совершенно пусто: уж слишком поздно он выбрался. Он обрадовался, как раз разговаривать с кем бы то ни было ему сейчас и не хотелось.
Через несколько минут он заметил, что в голове все стихло. Будто разошлась, по позднему времени, неугомонная толпа. Наступило спокойствие, и он понял, что уже давно их не боится – перестал бояться, как только стало ясно, чего именно можно от них ждать.
II
Прямо за воротами, ведущими на территорию бывших казарм, начиналась грязь, как в Калуге весной. Стояли почему-то лужи, хотя дождя давно не было, прошлогодние палые листья каким-то образом сохранились в гниющих кучах вместе с другим мусором, разбитый асфальт дорожек прерывался просто черной разъезжающейся глиной. У первой же халупы с забитыми разрисованной фанерой окнами полуголый, татуированный многоцветными гребенчатыми рыбами и пучеглазыми вампирами человек с длинной седой косицей, скользящей при движениях между лопаток, перебрасывал большой лопатой уголь из сваленной у стены горы в темный подвал. Жили здесь, судя по свисающим из выбитых окон тряпкам, в зданиях казарм, ободранных и по кирпичным брандмауэрам расписанных гигантскими червяками граффити, разобрать шрифт которых непосвященный не мог. Но многие обосновались и в пристроенных к основным домам хижинах из железа, фанеры, картона, сплошь покрытых многоцветными картинами – яркие, круглые, розово-зелено-голубые деревья, пузатые коротконогие птицеголовые люди – стиль поздних шестидесятых, великая Yellow submarine. Эти шалаши, напоминавшие, если не считать роспись, самозастройку какой-нибудь Ахтырки, бывали и довольно аккуратными, в окошках светились уютные огоньки, висели вязаные занавесочки. Среди хижин и развалин была фанерная, но с деревянными столбиками колонн вегетарианская столовая. Кое-где попадались лавки, торгующие тем же базарным барахлом, что продают туристам грустные негры и арабы на всех европейских углах: кожаными широкополыми шляпами, ремнями, медными браслетами, мелкими серебряными кольцами, но были и местные особенности – крупными узлами связанные свитера, цветные чулки-гетры и много старых аптечных пузырьков с кривыми горлышками, медных ступок с пестиками, наводящими на мысль о нечаянном убийстве, бронзовых и фарфоровых резервуаров керосиновых ламп без стекол…
Всюду бродили неумытые, вполне цыганского вида, но светлоголовые дети и огромные грязно-белые собаки одной, какой-то специфической здешней породы. Люди попадались навстречу самые разнообразные, но в то же время как бы в униформе. Это могла быть немолодая огромная блондинка в широчайшей арабской джеллабе и кожаных сандалиях; или мелкая, тощая, почти бесплотная брюнетка в черных рейтузах, черных солдатских башмаках и большом мужском черном пиджаке поверх рваной черной майки; лысый толстяк в джинсовом комбинезоне и босиком, собравший на затылке все остатки волос в некий как бы пони-тэйл без пони; или черногривый горбоносый красавец, в серьгах, в коже и бахроме, в серебряных пряжках и бляхах, решительно вдавливающий в грязь косые каблуки богато тисненных сапог, – но все они были похожи друг на друга, как солдаты разных родов войск, но одной армии.
Он слонялся здесь уже полдня, чувство полнейшего отдыха и размягченной доброжелательности наполняло его, как в давние годы, когда Лелька бывала занята и он сам приходил в детский сад за сыном и стоял среди галдящих маленьких людей… Где теперь Лелька и где теперь сын, сменивший, по слухам, даже имя? Может, вот пошел…
Три дня назад, когда после пресс-конференции пришлось уйти из гостиницы, он поселился у немедленно прильнувшего, немедленно перешедшего на «ты» здешнего русского. Уехал в начале семидесятых, что-то здесь пишет, для какого-то журнальца корреспондирует, иногда переводит на русский для какой-то большой торговой фирмы переписку и каталоги, основной же источник существования – пособие… Всю ночь после пресс-конференции сидели на кухне, жена Галя жарила яичницу с колбасой, пили «Столичную», взятую за углом, в окне была чернота – дом стоял напротив огромного кладбища, за высокой стеной невидимо шумевшего деревьями под ветром. Странное кладбище прямо в центре совершенно пустого по ночам, но ярко светящегося города.
– Да, ты совершил поступок, – твердил Костя, совсем по-московски, будто и не прошло двадцати лет, добирая из всех бутылок все остатки, – ты и сам не понимаешь, какой поступок ты совершил… ты же первый такой здесь, с тех пор как у вас там пришли эти… с тех пор как они развалили нашу страну… это была такая страна, суки, что они с ней сделали… а ты – человек, давай за тебя!..
Чокались уже случайно задержавшимся в кухонном шкафу, в пыльной полупустой бутылке, апельсиновым итальянским ликером. Вдруг Костя заговорил довольно трезвым голосом:
– Но все-таки что же это за делишки, которые обделывают здесь твои коллеги и этот кагэбэшник с ними? Как это у вас теперь называют… партийные деньги? Да?..
Совершенно свободно переходя от «у вас» к «нашей стране», к утру Костя его достал. Наконец, с отчаянной гримасой хватаясь за затылок, поправившись «туборгом» и громко его понося по сравнению с «нашим “жигулевским”», хозяин убежал по своим текущим делам. Он тут же попросил у Гали разрешения оставить пока сумку и немедленно смылся с твердым намерением ночевать хоть под мостом, но сегодня не возвращаться, отдохнуть ото всех соотечественников. Пару раз спросив дорогу у не слишком приветливых, не особенно белокурых и не выглядящих полностью сексуально раскрепощенными женщин – их почему-то на улицах было заметно больше мужчин, – он пришел-таки в описанную Валерой Христианию… Как-то там Валера Грушко после наверняка переданной «Свободой», да и нашими расписанной пресс-конференции?..
Здесь, среди неприкаянных из принципа, он пробродил несколько часов и вдруг – неприкаянный по необходимости – почувствовал себя более одиноким, чем среди блестящих магазинов, гостиниц и чистенькой публики центра. Он вернулся к воротам и, не доходя до них, слева, обнаружил сарай с дощатым крыльцом – бар, одноименный всему кварталу. Интересно, почему название совпадает с древним именем столицы недалекой страны? Интересно, но спросить не у кого.
В баре было так же грязно, как снаружи, как даже в бреду нельзя представить в любом баре любого другого района города. Бродили те же собаки, дети и костюмированные взрослые, а в довольно мглистом и сыром воздухе стоял сильный, странный запах – через минуту он сообразил, что впервые дышит в атмосфере марихуаны. Немного повело… Вот и славно, подумал он, можно бы и добавить, только по-своему, по-привычному, по-стариковски…
Тут обнаружилось, что в баре, кроме наличия грязи, есть и еще одна особенность: отсутствие чего-либо крепче пива. На его клубный пиджак с галстуком и короткую стрижку никто внимания не обращал, к туристам здесь привыкли и относились, видимо, как к неизбежности и даже необходимости. Но на «уан скотч, плиз» бармен реагировал неприязненно – не глядя, ткнул большим пальцем за себя, где прямо на стене кривыми буквами было изображено: «Никакого алкоголя» на всех языках. Слава богу, хоть пиво они не считают алкоголем, чертовы наркоманы… Он взял бутылочку, какого-то местного, раньше даже не слыхал, горьковатого, прекрасного, и стал в уголке, прислонясь к беленой, но не пачкающейся стене. Подошла собака в половину его роста, понюхала, легла… Защемило сердце, защемило по-настоящему: как же теперь с Лелькой? Милая моя псина, боже мой, как же я теперь буду без тебя…
Из-за одного столика на него уже несколько минут смотрел странного по здешним местам вида господин. Было ему лет сорок, одет он был так, как рекомендовали каталоги в этом летнем сезоне сорокалетним господам: зеленоватый льняной пиджак чуть мешком, шелковая сизая рубашка, шелковый же сильно пестрый галстук и еще более пестрый платочек в нагрудном кармане. Стрижен красиво, и виски, конечно, серебряные… Господин улыбнулся и кивнул на свободный стул рядом с собой – садись, мол, старик, мы здесь должны поддерживать друг друга, среди этого детского сада переростков.
Когда он пересек сарай и сел, господин немедленно полез в карман, вытащил, развернул и торжествующе шлепнул на стол вчерашнюю газету. Так и есть: в череде длинных слов с обилием точек над буквами – его перекошенная фотография.
– Ай спик онли инглиш, сорри, – сказал он и, извиняясь, улыбнулся: все понятно, мужик, ценю внимание, но, увы, разговора не получится… Тут модный господин радостно захохотал:
– Неужели и на русском вы нисколько не разговариваете, уважаемый товарищ? – Если не считать едва слышного акцента, чуть смещенных, странноватых оборотов и уже звучащего пародией «товарищ», язык его был безукоризнен.
Его звали, конечно, Ян. Ян преподавал русский и историю русской культуры в здешнем университете и иногда в соседней Швеции, ее можно в хорошую погоду увидеть с дамбы, Ян, естественно, как специалист по языку и стране, слушал все доклады русских товарищей, успел и на его пресс-конференцию – правда, не с самого начала. Если товарищ… о, извините! если господин коллега не возражает… Ян чувствует, что для их возраста здесь неподходящие напитки, он сам просто живет неподалеку, поэтому и забрел, но теперь можно пойти куда-нибудь… скотч?! но это чудесно, у них совсем совпадает тест, то есть как это… вкус.
Когда они вышли за ворота, было уже совсем темно. У обочины стоял нелепый здесь большой черный «пежо», битком набитый людьми.
Плевал я на них, подумал он, в конце концов, времена укола зонтиками прошли. И в голове за этот день почти не шумело, подумал он.
* * *
Вечером, после открытия конференции, после коктейля в честь этого в каком-то роскошном месте, где он даже забыл на время все свои горести и кошмары, до того прекрасный Chivas Royal Salute разливал бармен, до того хороши были копченые устрицы и лососина, до того милый попался в собеседники немец, – после чудесного этого двухчасового хождения, мелькания, дивной выпивки и еды нашел его Федя.
– Ребята предлагают пойти потом где-нибудь посидеть, – сказал он, одновременно знаками объясняя бармену: без льда и воды, мол, давай чистого, – если вы еще с ног не валитесь, пойдем, поглядим на ночной городишко?
Пошли… Долго примеривались, где бы присесть, выбирая среди баров, сверкающих темным деревом и медью, стойками и желтыми уютными лампами. Отовсюду гремела музыка, было ощущение праздника, а заглянешь – пусто, два человека да перетирающий бокалы бармен, да и эти двое пьют пиво или кампари с водой… Впереди шли Плотников с Журавским, негромко переговаривались, затем он один, следом Юра Вельтман, радостно улыбающийся во все стороны, ощущающий себя заграничным гулякой впервые за все свои нередкие поездки, взад и вперед сновал Сашка Кравцов, совал нос во все двери, читал цены в меню, хмыкал – ептмать, ну стакан пива у них – как сорочка! Сашка осторожно держал чуть на отлете правую руку, угораздило же за неделю до поездки ключицу сломать, погулял как-то вечером, ну и… сам понимаешь, старик… и, главное, ключица же не гипсуется, блин, а болит, ептмать!..
Наконец остановились на маленьком баре, посередине которого стоял огромный бильярдный стол, за ним двое довольно поддатых, по виду приезжих откуда-нибудь из Северной Африки или с Ближнего Востока работяг не очень ловко гоняли шары. Один из них сразу же повадился подходить стрелять именно у него сигареты, оставляя каждый раз, несмотря на его протесты, на краешке стола по кроне.
– Ты так хороший бизнес с этим мудаком сделаешь, – сказал Сашка. Держался он в своей обычной манере, то и дело норовил левой, здоровой рукой хлопнуть его или Юру по спине, Плотникова, слишком часто обращаясь, называл Федей, к Журавскому же вдруг начал адресоваться «Петрович», от чего того слегка передергивало… Заказали, с помощью Сашкиного быстрого и достаточно многословного, но с диким выговором английского, Журавскому огромную кружку пива, Плотникову и ему виски, Grant’s, а непьющему Юре Вельтману Сашка, как и себе, взял по большой рюмке «абсолюта».
– А закусить? – спросил наивный Юра. Посмеялись, потом все же взяли бедняге какой-то сандвич… Через минут двадцать все повторили, еще через пятнадцать – снова, кроме Юры и Журавского. Вельтман уже был хорош, теперь он решил удариться в игру: встал, пошел смотреть, как арабы безуспешно пытаются засунуть в лузу последний шар, начал давать им советы по-французски. Решили рассчитаться и двигать в гостиницу, там, если будет желание во втором часу ночи, можно добавить, у Плотникова имелось кое-что в чемодане. Бармен, увидав поднятый Сашкин палец, принес блюдечко со счетом, Сашка глянул, присвистнул, сделал как бы движение правой рукой во внутренний карман за бумажником, но ойкнул и матернулся от боли.
– Ну что там набежало? – поинтересовался Плотников. – Много, что ли? У меня только доллары, не успел обменять, но они, может, возьмут?..
Журавский сидел молча, наслаждался пивом и огнями беззвучно проплывавших по каналу барж, яхточек, тихих катеров… Тогда он вытащил из-под Сашкиной руки счет, посмотрел и положил его под блюдечко вместе со стокроновыми бумажками, махнул рукой подошедшему бармену, оставляя пятнадцать крон чаевых. Счастье, какое счастье, подумал он, что есть хоть небольшой долларовый заработок, позволяющий не считаться с этими жлобами, ну, Кравцов, ладно, но эти… «Академики народ небрезгливый», – вспомнил он опять Валеру Грушко. На улице Юра Вельтман всучил-таки ему раза в два больше, чем причиталось за «абсолют».
– Я ж не девушка, не фру какая-нибудь местная, – повторял он и радостно покатывался со смеху, – чтобы ты меня угощал! Я ж не фру…
До гостиницы идти оказалось довольно долго, он поглядывал на темные, местами весьма обшарпанные дома. Город, из виденных им, сильнее всего напоминал Лондон, только, конечно, много меньше и вроде поплотнее… Неожиданно Журавский взял его под руку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.