Текст книги "Сам по себе мальчик"
Автор книги: Александр Маленков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Дима Большой
Черт знает какие затычки вставляет взрослая жизнь в наши органы чувств. Вроде живешь в том же мире, что и в детстве, но вокруг вырастает кокон, сквозь который если и проникают запахи этого мира, его прикосновения, его вибрации, то только в виде эха детских ощущений – пахнет осенью, как тогда, земля липкая, как тогда, замерзшие листья хрустят под ногой – все только, как тогда. И, похоже, по-другому уже не будет…
У нас не было ни дачи, ни поместья, ни какого-нибудь гулкого особняка – у нас была только квартира в девятиэтажном доме и двор, к нему прилагавшийся. Удивительно, как может простой московский двор стать вселенной для ребенка! И сейчас, глядя на его скромность и обычность, даже не хочется думать, что волшебство детства может вот так же превратить во вселенную и барак, и комнату в коммуналке, и собачью конуру. Куда только девается эта непритязательность… И зачем я теперь стал такой притязательный?
Двор имел свое символическое начало во времени: вскоре после того, как мы въехали в новый дом, на пустыре за один день построили детскую площадку. Целиком деревянная, она состояла из (записывайте): резной горки с громыхающим скатом, резной спортивной обоймы (турник, шведская стенка, качели), страшного резного деда с домиком кормушки в перпендикулярных лапах, не менее страшного резного чебурашки, резных качелей в виде бревна на опоре. И песочницы. Всю эту желтую лакированную роскошь с удивительной для меня, ребенка, серьезностью расставляли и вкапывали взрослые мужики. Мы, еще незнакомые друг с другом дети, вначале глазели на стройку, а потом – о, радость! – нам велели помогать. И мы что-то держали, что-то тащили… Чувствовать себя полезным – одно из самых дефицитных ощущений для маленького человека.
Так началось мое дворовое детство.
Двор был полон одним только нам известных тайн. Вот неприметная квадратная дверца в стене дома – взрослые проходили мимо, не обращая на нее внимания, но мы знали, что за этой дверцей прячется кран без вентиля. При помощи семейного ключа от велосипеда кран оживал и превращался в источник холодной воды, такой нужной летом, в сезон брызгалок (не домой же бегать их наполнять).
Вот кирпичный забор, у которого в верхнем ряду не хватает одного кирпича, – ухватившись в прыжке за эту выемку, можно было взобраться, перелезть и обнаружить на той стороне крашеную крышу железного сарая, а сдвинув ее – она сдвигалась, – покинутое голубиное гнездо, в гнезде яйца, а в яйцах (или вы думали, что десятилетнего мальчика может что-то остановить?) довольно противный эмбрион несостоявшегося, как теперь уже понятно, голубиного птенца.
Мы знали, где дворник хранит краску-серебрянку, как попасть на крышу, как украсть шампунь для брызгалки из окна хозяйственного магазина. В новый дом обычно въезжают молодые семьи, так что компания у нас была большая, росшая вместе сквозь детство, а потом и отрочество.
Дима Большой (в отличие от малопримечательного Димы Маленького) был на самом деле не очень большим, щуплым и белобрысым, но зато самым старшим среди нас. Годам к пятнадцати он стал реже снисходить до игр с мелюзгой, но когда это случалось, наша компания сразу казалась мне значительней. Дима умел рассказывать. В осенних сумерках его ломкий голос уносил нас в сказочную страну взрослых, где пили вино и занимались настоящим сексом с настоящими женщинами-десятиклассницами (подозреваю, что все это он просто выдумывал на радость шпане). Дима Большой знал все анекдоты и похабные стихи, умел смешно показывать пьяных и курил. Были у него в запасе и приличные истории – он мог в деталях описать, как лежал прикованный под маятником с лезвием, – картина, которая оставила в моей фантазии сильное впечатление и в которой я годы спустя опознал рассказ Эдгара По. Он здорово рисовал, знал правила всех игр, просвещал нас, какие марки машин круче, за какую команду надо болеть, какую группу слушать. Аргумент «Дима Большой сказал, что „Бони М“ фуфло, а „Чингисхан“ клево» был решающим в дискуссии о музыке.
Ровно в восемь с восьмого же этажа неизменно слышался зычный крик: «Алё-ё-ё-ёша-а, до-о-омо-о-ой!», как две волны с подъёмами на «лё-ё-ё» и «до-о-о», и Алёша всегда одинаково вначале пугался, потом стеснялся, потом, опустив глаза, бормотал «Мне пора» и убегал в свой третий подъезд. Он всегда уходил первым. «Беги скорее, – напутствовал его Дима Большой, – у мамки сиська остынет!» И мы смеялись, сплевывали между зубов, но потом тоже расходились, а Дима – Дима всегда оставался последним.
Паша был младше меня на год, жил в соседнем подъезде, а его папа ездил за границу. Однажды Паша вышел во двор с заморской диковинкой – дротиками. Оперенное шило втыкалось в дерево при любом броске, мы кидали дротики по очереди – сидя, стоя, лежа, из-за спины, на дальность и на точность. Дима Большой, дымя сигареткой, взялся за снаряд, спружинился и зашвырнул его вверх. Дротик взмыл к низким облакам и застрял в стволе тополя на уровне пятого этажа. «Батя меня убьет», – прошелестел Паша. «Тогда твой модный велик чур мой», – цинично ответил Дима.
Дротик можно было разглядеть, но снять его не представлялось возможным несмотря на то, что мы иногда залезали и выше – да, у нас во дворе росли высокие тополя, – именно этот экземпляр не оброс в нужных местах удобными ветками. И еще долго потом, гуляя или по дороге в школу, я поглядывал на тополиного пленника, с каждым годом чуть дальше отдалявшегося от земли. Я представлял, как он покрывается снегом зимой и сосульками весной, как он ржавеет под дождем… Мне казалось, что когда-нибудь я сниму его. Наверное, он и сейчас торчит из ствола, но, увы, я давно утерял способность разглядеть его. Потом я узнал, что Дима в тот же вечер пришел к Паше домой и взял ответственность за утраченный дротик на себя.
Зимой, когда острый морозный вдох пронзал ноздри до самого мозга, мы играли на утоптанном снегу в хоккей с мячом. И боль от удара плетеным мячиком по коленной чашечке была невыносимой, но короткой. И снятая шапка дымилась паром.
Весной, когда пустой и сухой воздух вдруг за ночь превращается из газа в жидкость, просвеченную лучом, наполненную щебетом, звоном, скрипом отпираемых окон, запахом таяния, хлюпаньем и шмыганьем, – наступало время игры в банки. Когда земля подсыхала, начинались ножички и футбол. Круглый год мы лазили по деревьям, падали с них, ломали руки и ноги, но, когда к нам присоединялся Дима Большой, все почему-то кончалось тем, что он рассказывал, а мы слушали.
Он собирался поступать в Иняз, и многие из нас тоже, на удивление родителям, стали рассуждать о прелестях жизни переводчиков. Но так же резко, как он иногда сообщал нам, что еще вчера всеми уважаемый «Панасоник» – это фуфло, а вот «Филипс» – это клево, так же неожиданно Дима Большой решил поменять жизненную траекторию и пойти в армию, потому что «только армия сделает из тебя настоящего мужика». Уже на излете нашего детства он уходил в военкомат с нарезанными хлебом и колбасой и по дороге сел к нам на лавочку покурить напоследок.
А потом детство кончилось совсем, колеса завертелись, зачарованный двор стал отдаляться со страшной скоростью, начались переезды… Когда я снова попал во двор, его было не узнать. Все пустые места заняли машины, даже футбольное поле закатали под стоянку, резная площадка истлела, появились новые заборы, а дети исчезли. У подъезда сидел Дима Большой, совсем уже не большой, меньше меня. Я ему кивнул, мне показалось, что он пьян. Потом мне рассказали, что он вернулся из армии и начал пить. Шли годы, и каждый раз, когда я оказывался во дворе, его ссутуленная тщедушная фигура всегда была в поле зрения – он куда-то шел, шатаясь, или сидел на наших старых местах.
Нашим детям уже больше, чем нам было тогда. И хотя двор уже не тот, я все еще могу определить месяц по запаху, когда там оказываюсь. Мы выросли и разбежались, калейдоскоп больше никогда не сложится в тот узор, только запахи, только память и Дима Большой. Который отказался взрослеть и трезветь и, как дротик в стволе тополя, остался торчать в месте своего предназначения, остался навсегда во дворе.
Маленькая кухня
Я переехал в новую квартиру и обнаружил, что у меня маленькая кухня. Раньше я никогда не задумывался о том, важен ли для мужчины размер кухни. Но массовая культура и рассказы друзей навязали мне стереотип – кухня должна быть большой. Герои кинофильмов обитают в обширных кухнях, они ходят пешком от холодильника к столу. Друзья за пивом хвалятся – у кого пятнадцать метров, у кого двадцать. А у меня только семь… Может ли мужчина вести полноценную жизнь на семиметровой кухне?
Я стал комплексовать. Я боялся приглашать туда гостей, особенно после того случая, когда Ира засмеялась и сказала: «Боже, какая маленькая!» Больше мы не встречались. Я старался сразу вести девушек в гостиную, приносил им туда подносы с едой. Я оттягивал знакомство с моей кухней как мог, но рано или поздно все они говорили: «Пойдем посидим на кухне, мы ведь уже давно знакомы». После этого… Кто-то пытался скрыть разочарование, кто-то делал вид, что ничего не происходит, но я-то все чувствовал.
«Какой размер кухни является нормальным?» – задавал я вопрос специалистам. Говорили, что нормы как таковой нет, дело не в размере, а в удобстве планировки. Кто-то утешал меня историями о счастливой жизни в восьмиметровках. Это звучало как-то с надрывом, как в рассказах об инвалидах, вопреки всему не потерявших веры в себя и умения радоваться жизни. То есть преподносилось как исключение, почти как подвиг. Но у меня даже не восемь, а семь…
Так жить нельзя, решил я. Нужно бороться! Преодолев страх перед архитекторами, я стал интересоваться, нельзя ли искусственно увеличить размер кухни. Мне сказали, что если причина моего недовольства носит психологический характер, то можно попробовать увеличить площадь кухни визуально. То есть повесить зеркала, обставить ее более узкой мебелью, заменить стол барной стойкой. Но это же самообман – восклицал я. Она так и останется семиметровой, и любой разговор о площадях будет портить мне настроение. Я никогда не умел себя обманывать. Тогда, сказали архитекторы, остается радикальное средство – перепланировка. Есть специальные сложные операции – от вырубки мусоропровода до объединения кухни с комнатой. Некоторые так делают, и ничего – живут. Конечно, гарантии успеха никто не даст, в процессе операции могут возникнуть осложнения, например, если стена несущая. А чтобы это узнать, нужна справка из БТИ. И вообще нужно собрать массу разрешений и, даже если все получится, – совсем не факт, что архитектурная комиссия не заставит переносить стенку обратно – законы-то меняются каждый год. Да и за комнату как-то страшно: останется ли она полноценной после такой перепланировки?
Я представил себе ремонт (не выношу вида ремонта): осколки плитки, мешки с цементом, рабочие в грязных комбинезонах лупят кувалдой по стенке моей кухни… Меня чуть не вырвало, и я понял, что никогда на это не отважусь.
Отчаяние постепенно переросло в тупое равнодушие. Мне трудно об этом писать, но я – молодой здоровый мужчина – просто вычеркнул тему кухни из своей жизни. Я решил, что могу обходиться вообще без кухни, в конце концов, это не главное в жизни – остаются книги, музыка, любимая работа. Я перестал приглашать гостей и сам старался есть не дома. Конечно, круг моих знакомых сузился, я все больше замыкался в себе. Утешение, как это часто бывает, я нашел на дне бутылки. Алкоголь помогал отключиться, не думать о кухне.
Порой в похмельной бессоннице я метался по сырым простыням, терзаемый фантомами; я видел себя на просторной кухне в окружении людей, мы сидели за большим столом, смеялись, я говорил «подождите, я принесу еще сыру», вставал и шел в другой конец, к большому холодильнику… Потом я просыпался в слезах, брел на свою, поросшую паутиной, семиметровую, включал свет, оглядывался и приговаривал: «Боже, почему я…» Жить не хотелось.
Меня спасла Катя. Я сидел дома и, как обычно, лазил по сайтам дешевых столовых самообслуживания, как вдруг раздался звонок в дверь. На пороге стояла невысокая, чуть полноватая брюнетка с добрым лицом.
– Простите, – сказала она. – Я – дизайнер интерьеров, делаю ремонт в квартире над вами. Можно посмотреть вашу кухню? На предмет протечек сверху…
– Нет! – вскричал я. – Не надо, у меня там…
– Да вы не волнуйтесь, я на секунду, – улыбнулась она и, не церемонясь, устремилась туда, прямо туда…
Сгорая от стыда, я стоял в коридоре, готовясь услышать ее ироничные замечания. То, что я услышал, меня поразило.
– Какая симпатичная у вас кухонька, – донеслось до меня. – И вид приятный из окна. Прибраться бы не мешало. Вы что, один живете?
– Но она же… – выдавил я, – она же маленькая.
– Ну и что, – рассмеялась она, – разве это главное?
Мы познакомились и разговорились. Потом Катя зашла еще раз, и как-то так получилось, что мы снова оказались на кухне, я предложил ей чаю и она согласилась. Я не мог в это поверить: мы сидели на моей кухне и пили чай!
Очень быстро Катя убедила меня, что в кухне главное – не размер, а умение с ней обращаться. И она умела обращаться с моей кухней! Оказалось, что у меня можно и готовить, и просто сидеть, и, самое главное, – получать от этого удовольствие. Вскоре мы поженились. Да, Катя повидала на своем веку много кухонь, но я ее не виню – это ее работа. Зато как продуманно она расставила мебель, как ловко она умеет доставать пирог из духовки, не стукаясь головой о подоконник! И главное – я теперь счастлив.
Я многое понял. Во-первых, самое важное в жизни вообще и с кухней в частности – принимать ее такой, какая она есть. Во-вторых, помочь мужчине в обретении гармонии может только любовь женщины. И в-третьих (это мой маленький секрет), если отодрать весь плинтус, можно реально добавить к площади кухни около полуметра!
Пули над Кутузовским
Живя суетливой городской жизнью, как-то теряешь способность долго удивляться чему бы то ни было. Я уверен, что, если к нам официально прилетят инопланетяне, это событие займет граждан не более чем на десять минут. В новостях скажут: «Долгожданный официальный контакт состоялся, генсек ООН выразил надежду на плодотворное сотрудничество», ведущая Екатерина Андреева, может быть, даже поднимет одну бровь, граждане обменяются впечатлениями типа «Офигеть!», а потом побегут по своим делам. Ну прилетел там кто-то, а у меня зубной в три, за две недели записывался, что, мне теперь без зубов ходить? Как говорится, камешек в ботинке волнует меня сильнее, чем судьбы мира.
Я прочувствовал на себе всю справедливость этого утверждения в тысяча девятьсот девяносто третьем году, когда происходила осада Белого дома в Москве. Я вырос в этом районе. По часам на здании Совета Министров СССР я в детстве ориентировался, не пора ли уходить с горки. (Потом этот дом переименовали в Белый, часы расстреляли и заменили гербом.) Тут была моя школа, жили мои друзья, собственно, я тут живу и сейчас.
Так вот, как все помнят, в сентябре тысяча девятьсот девяносто третьего года Ельцин не поделил страну с парламентом и в центре Москвы началась стрельба из танков. Эпицентром боевых действий был тот самый Белый дом. Я жил через реку, мне был двадцать один год. Когда началась заварушка, я отдыхал на Оке с друзьями и палатками в изоляции от цивилизации. Всю дорогу домой в электричке я проспал и вышел на площадь Киевского вокзала в бодром неведении о неприятностях на моей Родине, как малой, так и большой. Рюкзак был тяжелый, поэтому я решил взять такси, благо ехать две минуты. На мое предложение проехать до Калининского моста таксисты нервно смеялись, вздрагивали, говорили: «Нет уж, я жить хочу» – и давали газу. Я с раздражением, но без удивления отметил про себя, что люди возле Киевского вокзала сегодня особенно невменяемы – и потопал домой.
Дома мама провела краткую политинформацию, предостерегла от прогулок по Кутузовскому проспекту и стала выяснять, хорошо ли я кушал в походе. Баррикадами по соседству нас было не пронять, мы это уже проходили в тысяча девятьсот девяносто первом.
Район жил своей жизнью, с легкой поправкой на режим боевых действий. Соседи обменивались сведениями, какой магазин теперь закрыт и какие автобусы не ходят. На лестничном пролете был временно введен мораторий на курение – на стене, напротив общественной пепельницы из консервной банки, красовались дырки от пуль. Несмотря на явную опасность для жизни, возле Калининского моста толпилась тьма народу – в основном зеваки, но были и корреспонденты с телекамерами. Кстати, многие счастливчики, у которых окна выходили на мост, неплохо поживились, пуская телевизионщиков поснимать из окошка. Я, помнится, ездил наниматься на свою первую работу на Автозаводскую. «Ну как там? Стреляют?» – спрашивали меня в отделе кадров. «Стреляют», – отвечал я. «Понятно, – говорили в отделе кадров, – трудовую книжку принес?»
Тогда, в двадцать один год, я очень смутно представлял себе, кто там хороший, кто плохой. Вроде бы Ельцин был хороший. Да меня это и не интересовало в мой двадцать один год. Меня интересовала моя девушка, которая должна была вот-вот вернуться с отдыха. Мы как-то слегка поспорили о ценности наших отношений перед ее отъездом, и теперь мне не терпелось с ней увидеться.
Вика жила сразу за гостиницей «Украина», на одиннадцатом этаже. Она прилетела вечером, мы созвонились, она звучала прохладно. Ее родители куда-то очень удачно уехали, и я сказал, что приду. Мама пыталась меня не пускать – с улицы слышны были выстрелы, то одиночные, то очереди. Теоретически была вероятность поймать шальную пулю, летящую вдоль по Кутузовскому. Я сказал маме, что пойду дворами, а проспект перебегу по подземному переходу.
Я вышел на улицу и почувствовал себя героем романа Ремарка – кругом смерть, опасность, а он идет под пулями навстречу своей любви… Людей не было, я быстренько добежал по составленному маршруту. Поднялся к Вике, позвонил маме, пообещал не стоять у окна. С одиннадцатого этажа Белый дом был как на открытке. Мы потушили свет, чтобы не привлекать внимания, и начали выяснять отношения. Не помню уже, в чем была суть… Что-то из серии «любишь, не любишь, плюнешь, поцелуешь». Среди ночи танк пальнул по Белому дому. Дом задымился, из окна показалось пламя. Мы говорили тихо, и из беседы вытекало, что нам пора расставаться. Это было грустно. Мы замолкали и смотрели, как пожар разрастается. Помню, в темноте на Викином лице даже играли блики от огня – горящий Белый дом в ту ночь работал у нас камином. Потом пили чай в темноте, вспоминали какие-то смешные случаи, рассказывали, кто как провел лето… Дом догорал, и я думал, что вот и наши отношения догорают. Мы решили, что наш роман окончен, и под утро я пошел домой. Через год мы поженились, через восемь развелись, Белый дом починили, и все мы живем сейчас, как будто ничего этого не было.
Разговор с завучем
Иногда я мечтаю, что мой сегодняшний разум переносится в прошлое и вселяется в мое детское тело. И идет в школу. И там вступает в диалог с учителями.
Например, в тот день, в далеком восемьдесят четвертом году, когда меня вызвали к завучу за то, что я якобы участвовал в каком-то групповом отнимании шапки у Пети Васина и забрасывании ее на крышу гаража. Петя пришел домой без шапки, нажаловался родителям, родители имели вес, нажаловались в школе, и было разбирательство, под которое попал и я, просто побежавший за всеми смотреть, что там происходит возле гаража. Завуч орала, довела до слез и выставила из кабинета с красной надписью в дневнике. С моим теперешним опытом я мог бы за себя постоять. Мне кажется, это выглядело бы так.
Вот я робко захожу в кабинет завуча. Она, не глядя на меня, что-то пишет.
– Звали, Зинаида Петровна?
Она даже не посмотрела на меня. Тогда это сразу вселило в меня панику. Но теперь я бы знал что делать.
– Зинаида Петровна, если вы сейчас заняты, я загляну попозже. Кстати, славный у вас кабинет.
Завуч удивленно бы подняла на меня глаза.
– Маленков! Твое мнение о моем кабинете никого не интересует.
– Вряд ли вы можете говорить за всех, Зинаида Петровна. Люди такие разные…
– Я смотрю, ты очень любишь поговорить? Тогда расскажи мне, что случилось во вторник на большой перемене с Васиным и почему ты участвовал в его травле.
– Я не участвовал в травле.
– Ты побежал в сторону гаражей, тебя видели.
– Побежал, Зинаида Петровна, было дело.
– А почему?
– Потому что все побежали.
Тут последовал бы коронный номер:
– А если бы все из окна прыгнули, Маленков, ты бы тоже прыгнул, да? Своей головы нет?
– Это риторический вопрос, Зинаида Петровна?
– Что?
– Когда вы спрашиваете, прыгнул бы я из окна, если бы все прыгнули, вы ожидаете от меня ответа или это риторический вопрос? То есть не подразумевающий ответа?
– Что ты несешь, Маленков? Что за чушь? Какой-то риторический не риторический, что за бред?
– Вы задаете так много вопросов, что я несколько растерян. Мне отвечать на них или просто стоять, понурив голову?
– Давай, ответь, ответь. Мне очень интересно.
– Отвечаю. Рассматривая гипотетическую ситуацию с выпрыгиванием из окна. Если бы я увидел, что все мои товарищи начали это делать, я бы заподозрил, что у такого массового поведения есть причина, например, пожар или утечка газа, и, возможно, на полном серьезе рассмотрел эту опцию в качестве спасения. Возвращаясь к гаражам, не будем сбрасывать со счетов тот факт, что человек – животное социальное и подвержено коллективному поведению, так что нет ничего удивительного, что я вслед за всеми побежал к гаражам. Кстати, Зинаида Петровна, давно хотел спросить, а если бы в учительской все учителя начали выпрыгивать из окна, у вас бы совсем не возникло соблазна сделать то же самое?
Тут Зинаида, наверное, провела бы в изумленном молчании полминутки, но потом взяла бы себя в руки и спокойно заорала бы:
– Ты как разговариваешь с завучем?!! А?!
Я вместо того, чтобы расплакаться, ответил бы очень удивленно:
– Дайте подумать. Очень уважительно, спокойно, пытаясь помочь завучу разрешить недоразумение с шапкой, закинутой на гараж. Это, конечно, моя субъективная оценка… А как я разговариваю, на ваш взгляд?
– Ты стоишь тут и открыто хамишь в глаза учителю!!!
– Помилуйте, Зинаида Петровна, я бы в жизни себе такого не позволил. Вы учитель, более того, завуч, пользуетесь непререкаемым авторитетом среди коллег и нас, учеников. Уверяю вас…
– Та-ак… Выучили на свою голову. Я ему слово, он мне десять!
– Уверяю вас, это ложное впечатление, сложившееся у вас под воздействием эмоциональности момента.
– Замолчи! Ты смотри, какой гаденыш… Дай-ка сюда дневник!
– Я сегодня забыл дневник. И, предвосхищая ваш следующий вопрос, голову я не забыл. Вот она, со мной.
Зинаида Петровна взвилась бы своим тучным телом из-за стола и, вооружившись линейкой, бросилась бы ко мне. Она никогда не била руками – только линейкой. Я начал бы бегать кругами по кабинету, она пыталась бы поймать меня, а я продолжал бы диалог.
– Мне кажется, Зинаида Петровна, или вы хотите применить физическую силу к ученику?
– Вот я тебе сейчас покажу, как измываться над учителем!
– Еще мне кажется, что вы пользуетесь тем, что я – ребенок двенадцати лет и не могу дать вам отпор в силу своей эмоциональной и физической незрелости…
Завуч наконец догнала бы меня, схватила за шиворот, так что от рубашки с треском отлетели бы пуговицы. Она развернула бы меня к себе лицом. Я бы с улыбкой посмотрел ей в глаза.
– Так я прав насчет физического воздействия, Зинаида Петровна? Или мне кажется?
– Сегодня твой последний день в этой школе, Маленков! – плюясь, закричала бы она, занося руку с линейкой, чтобы врезать мне по голове.
– Соколов Юрий Дмитриевич, – произнес бы я.
Рука зависла бы в воздухе.
– Что? Что ты сейчас сказал?
– А вы знаете, что, когда рассержены, вы плюетесь? – спросил бы я, вытираясь.
Ее лицо бы побагровело.
– Я сказал «Соколов Юрий Дмитриевич». Начальник гороно. А знаете, вам вредно так волноваться. У вас, судя по всему, высокое давление, так и до инсульта себя довести легко.
Она бы мучительно поморщилась и встряхнула меня.
– Ты знаешь Юрия Дмитриевича?!
– Мне немного трудно дышать. Может, вы отпустите мой воротник?
– Я тебя сейчас убью, здесь, на месте, – прошипела бы она, но хватку бы ослабила.
– Зинаида Петровна, я шестиклассник. Как я могу знать начальника гороно, сами подумайте?
– Ах ты, дрянь!
– Я знаю только, что у меня есть двоюродный брат, Витька. Он из армии пришел недавно, ремень мне подарил настоящий. А пряжка не простая, а со свинцом внутри, это они перед дембелем…
– При чем тут твой брат?!
– Вроде он женится на Наташке.
– Какой еще Наташке?!
– А у вас сосуд в глазу лопнул… Сходили бы вы все же к невропатологу. Наташка? Вроде она дочь начальника гороно, этого Юрия Дмитриевича.
– Это точно?! – внезапно голос Зинаиды Петровны бы осип, она бы начала сдуваться, как шарик.
Я бы молчал и с улыбкой смотрел ей в глаза.
– Что ты молчишь?! – взвизгнула бы она.
А потом, как будто увидев себя со стороны, вдруг выпрямилась бы, отпустила мой воротник, даже, возможно, пригладила мне пиджак – в общем взяла бы себя в руки и строго сказала:
– Надо отвечать, когда тебя спрашивает учитель.
– Зинаида Петровна, я точно не помню. Я не запоминаю, кто кем работает из моих дальних родственников.
– Я это проверю, я это проверю, – пробормотала бы завуч, возвращаясь к своему столу. – Все, иди.
Но я бы остался на месте. Я бы сказал:
– Хорошая у нас школа, правда?
– Что? Ты еще здесь? Я же сказала – иди.
– И на хорошем счету в гороно, да?
Она снова прищурилась бы на меня и помотала бы головой, как будто не может поверить, что я все еще здесь и задаю этот вопрос.
– Да или нет? – повторил бы я.
– Как ты разговариваешь… Да, да на хорошем. Что за дурацкие вопросы?
– Ничего, я просто так спрашиваю. Детское любопытство. Будет жаль, если репутация такой хорошей школы пострадает… Ну, я пойду.
И я бы направился к дверям.
– Постой-ка! Что ты сейчас сказал?
– Что я сказал?
– Про репутацию, вот это…
– Ах, Зинаида Петровна, – задушевно сказал бы я. – Репутация такая вещь… Создается годами, а рушится за минуту. Один скандал – и привет.
Завуч барабанила бы толстыми пальцами по столу.
– Ты ведь даже не отличник, Маленков.
– Почти троечник, Зинаида Петровна.
– Кто тебя надоумил?
– Зинаида Петровна… Вы никогда не пытались смотреть на мир с точки зрения учеников?
– У нас с тобой философский разговор? Хорошо. Конечно, если ты хочешь знать, в задачу педагогов…
– Нет, не пытались, Зинаида Петровна. Иначе вы бы допустили, что у нас есть свои мозги, мы все видим, все замечаем и делаем выводы.
– Ты на что-то намекаешь?
– Да нет, это все слухи. Кто им поверит.
– Какие слухи?
– Ну, что Михаил Иванович, наш физрук… Да глупости, неприятно даже пересказывать…
– Нет уж скажи.
– Что он со старшеклассницами…
Тут непременно возникала бы сладкая тягучая пауза.
– Та-а-ак… – протянула бы Зинаида. – Мишка…
– И трудовик, Семен Савельевич, пьяный занятия ведет.
Зинаида Петровна открыла бы рот, вдохнула, но потом выдохнула и закрыла бы рот.
– И говорят, что некоторые учителя, может быть, даже сам завуч, применяют физическое воздействие на учеников.
– Хорошо, Маленков, хорошо. Я поняла. Ты развитый мальчик, очевидно, с тобой надо говорить, как со взрослым.
– Рад, что вы наконец поняли.
– Чего ты добиваешься?
– И раз мы говорим, как взрослые, не хотите извиниться за оскорбления? И за оторванные пуговицы? Взрослые умеют признавать ошибки, не так ли?
– Возможно, я погорячилась.
– И?
– Что «и»?
– Я не услышал извинений.
– Не забывайся!
Я бы подошел к ее столу и присел бы на него. Для этого мне пришлось бы немного подпрыгнуть, ведь я был тогда мал ростом.
– Зинаида Петровна, сейчас послушайте меня очень внимательно.
От такого хамства Зинаида Петровна даже растерялась бы.
– Или вы раз и навсегда оставите этот армейский тон, или я сейчас выйду из вашего кабинета. Пока еще вашего кабинета – гнезда педофилии, пьянства и насилия. И обещаю вам, что все дальнейшее вам совсем, ну вот совсем не понравится. Вам ясно?
– Я, наверное, сплю…
– Я спрашиваю, вам ясно?
Ее глаза стали бы стеклянными, она уставилась бы в пустоту – немолодая, толстая женщина с волосками на подбородке.
– Ясно, – тихо произнесла бы она.
– Хорошо. А теперь мне хотелось бы кое-что понять. Почему вы ненавидите детей, Зинаида Петровна?
– С чего ты взял?
– А это, знаете ли, видно.
– Да?..
– Да. Или давайте так, я буду рассказывать, а вы меня поправляйте, если я ошибусь. Когда началась война, вам было сколько? Пять? Десять?
– Семь… – ответила бы слегка выпавшая из реальности Зинаида. – Семь лет мне было в сорок первом.
– Отца призвали?
– Отец бросил нас в тридцать восьмом…
– И мать вас не любила.
– Не знаю, она работала все время.
– Не обнимала вас, не целовала, не называла ласковыми словами.
На глазах Зинаиды появились бы слезы. Она бы помотала головой.
– Возможно, била?
Слезы, смешанные с тушью, двумя черными ручейками покатились бы из ее глаз.
– А вы думали, что делаете что-то не так, хотели доказать, что достойны ее любви. Но все напрасно. Она вас просто не замечала. Или ругала. Или упрекала.
– Она говорила, – глотая слезы, сипло забормотала бы завуч, – говорила, что пашет, чтобы меня прокормить. Что она вообще не хотела меня рожать. А отец настоял, а потом ушел. И что кому она теперь нужна с ребенком… И что она стареет, а мужиков и так нет, все на фронт ушли… Она… Она красивая была до войны. А потом работала на заводе, с утра до ночи… А я хотела сшить ей платье, чтобы она… была красивая, чтобы нашла себе мужа, нового папу нам… И я взяла скатерть, разрезала, хотела сшить… А мама нашла и побила меня… Я пыталась объяснить…
Зинаида Петровна стала бы рыдать, ее морщинистое лицо исказилось бы, а я бы сидел на столе и качал ногой. И говорил бы:
– Это ничего, Зинаида Петровна, вам просто не повезло родиться в плохое время в плохом месте. Вы страдали, потом ненавидели мать, потом себя, за то, что ее любили. Это у многих так. И они потом боятся любить, потому что им кажется, что от любви бывает больно. Вам ведь было больно?
Она бы кивала, сморкаясь в платочек, который всегда носила в рукаве своей кофты.
– А потом вы поступили в педагогический, случайно, да? Низкий проходной балл или что-то в этом роде. И оказались в школе. И были строгой, и дети вас боялись, и от этого лучше учились. И вас стали считать хорошим педагогом, и вы сделали карьеру. А признайтесь, орать на детей, доводить их до слез – в этом ведь было какое-то странное удовлетворение?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.