Электронная библиотека » Александр Марков » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Пальмы Сиона"


  • Текст добавлен: 16 октября 2020, 09:39


Автор книги: Александр Марков


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Журавль и приятное место

Топос «приятного места» – один из самых устойчивых в классической литературе. Принято считать, что он не меняется: что такие образы, как прохладная тень деревьев, журчание ручья, аромат цветника, легкий ветерок, составляют «приятное место» самым очевидным образом. Но есть одно отличие между классическими рекомендациями и разыгрыванием того же топоса в раннее Новое время. Если мы вспомним рекомендации Либания, то он советует ритору, изображая «приятное место», описывать певчих птиц, чтобы до воспринимающего «приятное место» доносились не только запахи и прохлада, не только приятные глазу образу, но и звуки. И именно певчие птицы перестают встречаться в описаниях раннего Нового времени. На их место приходят птицы, прихотливо расхаживающие, но не поющие, такие как павлины или журавли. Например, в «Путешествии» Артура Барлоу (1584) рассказчик встречает в райской местности стаю журавлей, которую можно спугнуть. Такой слом давал о себе знать даже в античных стилизациях «приятного места» культуры декаданса, где вместо певчих птиц опять же выступали чинные и пугливые журавли, как в рассказе П. П. Муратова «Менипп» (1918).

Первым предвестием такого перелома стала поэма Клавдия Клавдиана «Похищение Прозерпины», подведшая итог пониманию мифов как особенно «возвышенных» (иначе говоря, пугающих) явлений природы. Для Клавдия Клавдиана, убежденного язычника уже в христианскую эпоху, миф и был единственным действом, способным разыграть в слове не только жизнь мысли, но и жизнь самой природы. Похищение Прозерпины в поэме происходит в «приятном месте», и перед похищением Зефир дает цветам яркие и драгоценные краски, так что вид луга превышает вид расцветки павлина. Звуковых впечатлений здесь не остается, тем более, что дальнейшая катастрофа похищения описывается как оглушающая: с грохотом перегораживаются пути рек, смешивается воздух, никнет сама земля, так что ни звук, ни действие уже не доходят до воспринимающего.

Поэма Клавдиана могла бы остаться прихотливой вариацией мифологии, если бы не было попытки осуществить сказанное в ней на практике. Михаил Пселл восхвалял императора Константина Мономаха за то, что он устроил орошение в пустыне, добившись высот технического искусства, каких не добивались другие императоры. Собственно, окраска цветов у Клавдиана тоже изображается как орошение, как приток в цветы тех ярких и драгоценных соков, которые не соответствуют сокам человеческого организма, питающим зрение и слух, но которые питают саму чуткость природы. Сейчас бы поэт приписал природе скорее нервичность, чем умение предстать ковром ярких цветов. Пселл имеет в виду искусственный сад, устроенный византийским императором. Сад включал в себя насыпные луга-обманки: желая подойти к плодовому дереву, гость проваливался в пруд, который едва ли виднелся за сочной травой. Приятность взгляду разоблачается здесь как иллюзия условная, тогда как настоящей иллюзией оказывается сочность и насыщенность травы. В таком случае уже взгляд увлекается всем налитым и спелым, а похищение оказывается не перемещением в пространстве, но самим эффектом внезапности: важно не то, куда ты проваливаешься, а что это происходит внезапно, как внезапно может взлететь птица. И конечно, император оказывается благотворным как Зефир, способным вызвать движение природы, но вовсе не ее звучание, которое означало бы разлом и катастрофу. Такое понимание зыбкости было передано с византийского Востока итальянскому Западу, как только монументальная живопись стала «иллюзорной», и приятное место стало пониматься прежде всего как место стройной, а не изобилующей природы.

Технический момент становится уже не моментом «подражания природе», но моментом жизни самой природы, когда «приятное место» начинает описывать путешественник. Путешественник начинает пониматься именно как тот, кто движется по маршруту, а не угадывает, насколько место, в котором он оказывается сейчас, более или менее совершенно, чем соседнее место. В таком случае вместо зыбкости положения в «приятном месте», как у Прозерпины или гостей Константина Мономаха, будет зыбкость птиц, готовых сорваться, улететь, раствориться в небе или остаться более чем незамеченными. Именно они способны видеть все место с высоты полета, и именно они должны оказаться жертвами пугающих иллюзий, вдруг исчезнуть, чтобы жертвой таких иллюзий не стал путешественник.

Елена Шварц и Рембрандт

В журнале Новый мир (2015, №11) была архивная публикация: цикл стихов Елены Шварц «Развлечения демиурга» (1974). Второе стихотворение цикла представляет собой вариацию на тему «Урока анатомии доктора Тульпа» Рембранта (1632). Нужно понять обстоятельства создания этой картины при становлении новой науки.

Начинается стихотворение с оптических опытов: оптические иллюзии никто не примет за реальность, но оказывается, что даже если все оптические иллюзии разоблачены, мир не становится более упорядоченным, но разве что более удивительным. Требуется препарирование самой земли, чтобы явить «сияющий состав», новый космос, хотя это достигается аутопсией. И наконец, земля, чтобы избавиться от мнимого, нуждается в пересадке самого трепетного сердца. Эти эпизоды по отдельности выглядят как ряд сюрреалистических экспериментов, но если их связать общим рембрандтовским образом, они становятся вполне понятны.

Коллективный портрет Рембрандта, как и его «Ночной Дозор» – корпоративный портрет, созданный по заказу гильдии, представляющий ее в наиболее торжественной обстановке. В решении Рембрандта важно, что аутопсия начинается не с туловища, а с руки. Перед нами прямая отсылка к Андреасу Везалию, который благодаря вскрытию трупов открыл характер движения крови. Везалий был известен искусным препарированием вен и сухожилий руки, поэтому и открывший строгую механику кровообращения: кровь не только растекается по организму, но и целенаправленно движется из одной точки к другой. Хотя до открытия полного круга кровообращения Уильямом Гарвеем было еще далеко, но увидено было само движение крови.

В опытах Везалия важно преодоление привычной человекосоразмерности медицины: не требуется разного подхода к телу и к его частям, тело перестает быть единственным предметом нормативного видения. В частях тела работают те же законы, что и в целом, чего и в страшном сне не мог бы представить Аристотель. Поэтому тема оптических иллюзий в начале появляется закономерно: это просто оптическая иллюстрация того сдвига, который Везалий произвел в рационализме медицины.

Прежняя медицина не интересовалась воспроизводством событий равно в целом и в частях. Наоборот, она исследовало здоровье как стечение соков, и кровь была только одним из четырех соков-темпераментов; наравне с флегмой, желчью и черной желчью. Кровь могла приливать или быть в избытке, но не могла идти из одной точки к другой. Везалий открыл, что желудочки сердца не сообщаются друг с другом, и значит, кровь должна неизбежно пройти по сосудам от сердца и вновь к тому же сердцу.

Получается, что Везалий вводит математизированный взгляд на медицину, что-то вроде позиции ангелов. Только этими математическими глазами можно увидеть «сияющий состав», который без этого остается только хаосом. С земли сдирается атмосфера как кожа, иначе говоря, открывается движение жидкостей, причем мертвых и лоснящихся в своей мертвости, как при аутопсии. Наблюдение закономерностей, воспроизводящихся на разных уровнях, и части, и мелкой части, и целого, требует снять кожу-атмосферу, сдуть пыль впечатлений, избавиться от всего характерного, и тогда увидеть части глобуса как части тела. Тогда мы видим только взаимоотношения стран и континентов, а не простую их встроенность в готовое целое глобуса.

Наконец, комментария требует пересадка трепетного сердца кролика (можно увидеть в этом отсылку и к «молодому зайцу» Дюрера – первому в европейской живописи рисунку с натуры, неоспоримому символу реальной встречи с природой). Здесь уже важно обратиться к самой личности героя рембрандтовского полотна. Доктор Николас Петерсзон, принявший прозвище Тульп (Тюльпан) на волне цветочной лихорадки и принявший тюльпан на свой мнимый герб, стремился стать аристократом нового типа: человеком, способным оседлать стихийное увлечение. Поэтому на портрете он изображен в шляпе, как полагалось сидеть в помещении только потомственным аристократам, а участники аутопсии обращены скорее к нему, чем к зрителю (тогда как обычно на корпоративных портретах того времени все сидели как на нынешних групповых фотографиях). Перед нами самопрезентация доктора Тульпа, причем не размеренная по календарю, как ренессансные самопрезентации, а притязающая подчинить себя всю тягу коллективных впечатлений. Участники сцены глядят глазами ангелов, внимательно и заинтересовано – живопись всегда приписывала скорее ангелам, чем людям, движение боковое, как движение внимательной заинтересованности.

Тогда понятно, что именно делает Тюльп. Когда все глядят на мир глазами ангелов, он глядит на мир так, как его видит художник. Художник видит его самопрезентацию как мнимого аристократа и при этом робеет перед ним, и сам Тульп – это образец робости, поставивший себя в зависимость от ветренной моды. Но зеркало глядит в зеркало, и душа мастера кисти – в душу мастера ланцета. В таком сложном взгляде, сложном видении, трепет доктора, пробующего социальную реальность, и трепет живописца, пробующего реальность художественную, сливаются и придают земле настоящее кровообращение и настоящую цель. Ей уже не нужны «города», полисы, старые аристотелианско-галеновские наблюдения за целостной жизнью организма, но нужен вектор движения трепетного и легкого.

Появление сердца, которое может падать, уходить в пятки, оказываться нашим достоянием и нашим роком, вместо старого сердца как сердцевины и раны, оказывается для Елены Шварц событием космическим. Перемена рационализма оказалась и возможностью совсем нового, прежде неведомого векторного движения.

Ньютоновское пространство Аверинцева

Внимательный читатель работ С. С. Аверинцева мог заметить, как изменилось у него значение выражения Ньютоновское пространство. В «Поэтике ранневизантийской литературы» (ПРВЛ) это бескачественное пространство было противопоставлено глубоко символическому пространству Средних веков, позволяющему выводить частные вещи из высших оснований; а значит, не только учитывать знание, но и приобщаться ему. Тогда как в ватиканском докладе 1991 г., посвященном судьбам платонизма и аристотелизма на Западе и в России (и включенном в книгу «Риторика и истоки европейской литературной традиции», РИ), Аверинцев уже говорит о ньютоновском пространстве с похвалой, как об области рациональных решений, этического здравомыслия, отличающейся от экзальтированных крайностей эпигонского платонизма (РИ, 326).

Прежде всего, конечно, такой сдвиг в понимании этого образа произошел благодаря мысли о судьбах риторики. Искусство риторики состояло в том, чтобы произвольно увеличивать или уменьшать объемы любого повествования, представлять то же самое содержание сжато или развернуто, в зависимости от нужд убеждения (РИ, 298). Тогда как в Новое время вопрос о величине и величии превратился из условного ключа, созидающего и описывающего ситуации убеждения, в ценностный критерий: «Ливаний в Новое время из такого „большого“ стал таким „маленьким“» (РИ, 160). Ценностный принцип блокирует игровое создание все новых политических ситуаций.

Искусство риторики должно свести все к новой вещественности: если слово может обыгрывать и свойства вещи, и саму вещь в ее существовании, то и вещь может обыграть слово в его желании и возможности стать вещью. Слово в культуре приближается в большей или меньшей степени к весомости церемониального жеста или к плотной вещественности инсигнии (ПРВЛ, 56) В круге христианской религии и слово приобретает условность, неподвижность, симметрию геральдической фигуры. «Радуйся, цвете нетления» (128). Римляне долго культивировали вкус к инсигниям и титулам, и в конце концов самое имя «римлян» стало в Византии титулом и инсигнией (113). Тогда, разумеется, ньютоновское пространство будет бескачественным, раз оно состоит из произвольного количества вещей, которые просто не смогут обыграть слово. Но как бескачественное пространство стало качественным?

Прямая противоположность последней фразе ПРВЛ «подойдя к собственному пределу» (о литературном развитии рифмы) – похвала Вячеслава Иванова за то, что его « <Родное> и вселенское» – как размыкание всех замкнутых кругов («Скворешниц вольных гражданин». Вячеслав Иванов: путь поэта между мирами // Русская мысль, №4098). В первом случае рифма сужает для себя пространство возможностей, связывает себя новыми формальными обязательствами, через то самое предельное сжатие усиливая риторический эффект; во втором случае публицистика поэта, лишенная формальных обязательств, открывает новые возможности и разомкнутого взгляда на происходящее, способного ценить все, а не только оценивать.

Это размыкание понимается не как преодоление ограничений (как это было бы в эпигонской риторике), но как естественное размыкание, происходящее из самотождества поэта, которому нет дела до эпигонов, до тех, кто употребляет те же образы. В риторике всегда можно нарушить тождество текста как пространства мысли любым формальным вмешательством, а в новой поэтике …если ты впрямь птица, какое тебе дело до того, сколько птиц летало и пело в чужих стихах и чужой прозе (о Гессе – Поэты, 328) Становится понятно, что качественное понимание ньютоновского пространства – понимание его не как пространства, в котором нужно что-то размещать, а как пространства, которому нет дела до злоупотреблений им. Такое пространство не просто позволяет верно себя измерить, но верно себе и своей плотности, счастливой верностью того, кто ценит себя и свои возможности общения.

Скрытые экфрасисы ренессансного философа

Как поэт Пико делла Мирандола не удостоился особых похвал ни от современников, ни тем более от потомков. Некоторые его стихи были опубликованы только недавно, но и поэтические произведения, получившие более широкую известность при жизни автора кажутся однообразными и стилистически непродуманными. Это всегда «стихи на случай», но не остроумные экспромты, а выспренные по своему словарю панорамы, строящиеся на проводимом через всё стихотворение противопоставлении одного образа жизни другому, а это противопоставление разрешается в простом пожелании адресату найти истинный образ жизни.

Но хотя поэтическая одарённость Пико делла Мирандола остаётся спорной, стихи его характерны тем, что представляют заветные мысли о любви, высказанные в трактатах. Любовь есть вид желания, связанный с желанием красоты. Но так как предел желания есть осуществление любящей человеческой природы, то есть созерцание истинной любви, Любовь отождествляется с бытием, а красота есть имя бытия, к которому возможно только молитвенное отношение чувства или само превращение человека в ангела как высокая и божественная любовь, она же есть предпосылка того, что человек становится богом. Различая бытие причины, бытие формы и бытие причастия не в системе вещей мира, а в каждом деятельном участнике любви, Пико показывает предел желания, обретающийся в самом установлении отношения с Другим; исходя из этого трактуются мифологические фигуры Венеры и Граций как символы этого предела.

Наглядное представление этой теории мы встречаем в стихах Пико делла Мирандола. Так, «Стихотворение о снах, относящихся к подруге», начинается с того, что голос (vox) желанен мужчинам, а ночь (nox) желанна девицам, ибо мужчина стремится к своей возлюбленной, а девушка ждёт. После такого изящного сопоставления повествователь говорит о том, что именно причиняет ночь ему, и описывает эротические сны. Напрасность этих снов оборачивается уже не изящной, а возвышенной риторикой:

 
Ты на печальный поиск пойдёшь, скорбь свою возобновляя,
И несветлый ко мне приходит блуждающий свет.
 

«Скорбь свою возобновляя» – цитата из речи Энея перед Дидоной: «Ты велишь возобновить скорби» – то есть рассказать о бедствиях. Но в любовной лирике этот эпический приём означает любовную историю, которая является сюжетом и других стихотворений Пико, бытовым образом осмысляющих и представляющих историю Энея и Дидоны, когда мифологические реалии занимают своё место в бытовой панораме, а любовь становится главным жизненным поступком каждого человека. Тогда боевая история «Энеиды» становится вспомогательным образом, поясняющим любовную интригу.

Любовная страсть сновидца означает и означает, что ночь становится преддверием (praeludium) истинной ночи, триумфом «жестокого Амора в нашем сердце». Точно так же и стихотворение, обращённое к брату, построено на постоянном сопоставлении военных битв адресата и любовных битв повествователя, так что каждой бытовой подробности находится соответствие. Начинается оно с изящного обращения к драгоценному брату, которому вдали от дома угодны крепость и боевые знамёна, а оканчивается триумфом любви, триумфом поцелуя, и что хотя заслуги брата велики в войне и титулуют его —

 
Предпочту, чтобы ты бывал среди наших оружий:
в битве сойтись тебе с супругой тебе дорогой.
 

Так мысль о созерцании как пределе любовного желания отражается в сюжете любовного стихотворения. Поучения, например обращение к племяннику, начинаются напротив с возвышенных призывов, а завершаются изящным размышлением:

 
Ты предводителя опередишь; мне быть побеждённым
веришь ли, большая слава, чем тебе победить.
 

Такой способ речи означает то, что собственные желания поэт будет описывать как желанные самой жизнью. Поэтому в ответ на упрёк друга о его бесплодных любовных томлениях, повествователь отвечает, что он и не желает и не может замаскировать, то есть скрыть от себя, пламя любви (flammas dissimulare), и любовь это некий великий другой (magis alter), сильнейший человека. И поэтому вся жизнь человека подчиняется этой воле, этому вечному порядку, который и прослеживает поэт-созерцатель. Так любовный плен оказывается декларацией порядка, и следовательно изучением этого порядка, а образы времени, важнейшие для осмысления любовной истории, описываются как астрологические. Такое понимание сходно с ролью философских школ и религий в теории Пико, которые также оказывались эпохами осмысления предназначения человека.

Пико делла Мирандола упоминает в молитве ко Всевышнему, что Он не Зевс, возросший в колыбели, как вымышлено людьми, а Всемогущий; а в другом стихотворении София и Эрато оказываются покровителями искусств, открывшими всю мудрость философов. Так желание в созерцательном обращении становится мудростью, знание сменяется мудростью. Утверждение повествователя, что дар его скромен, данное в мифологических образах, оборачивается воспеванием «природы», а не «заботы» (natura, а не cura), и природа и оказывается носителем всей мудрости.

В поэтическом творчестве Пико, остающемся в тени его философских заслуг, служащем как бы заставкой или виньеткой к его вдохновенным учёным трудам, поэзия становится поэзией учёных: научной поэзией или досужим изложением мимолётных мыслей.

Апология слова Анны Глазовой

Долго думаешь, как обозначить поэзию Глазовой. Я бы назвал ее поэзией апологии слова. Ужасы ХХ века поставили вопрос об апологии человека, как оправдать человека, создать даже апофатическую антропологию, по образу апофатической теологии. Глазова заступается за слова, очищает их, омывает их слезами.

Само название «Опыт сна» реабилитирует целых два слова, оставленных сиротами в отечественной поэтической традиции. К «опыту» у русских поэтов всегда было недоверие: «Вместо мудрости – опытность», «опыт – ум глупцов»: такие определения клеймили опыт как способ набить себе шишек. Глазова пишет не об опыте, испытывающим вещи, а создающем лабораторию испытаний.

Это опыт предельно человечный, постигающий границы самой человечности: как ребенок приходит в кровать к взрослым не потому только, что боится ночной темноты, но чтобы стать для родителей опытом, стать полновесно тем, кого можно уравновесить только полновесной жизнью родительского слова. Это именно испытание родителями собственного испытания, которое одаряет жизнью в лице ребёнка.

И сон казалось бы взят из «снов и предсоний символистов», в «точке безумия» и «узле жизни» позднейшей поэзии уже не могло быть отхода ко сну, но только прорыв тонкой пленки сна в реальное безумие поэтической речи. А здесь сон – это знаете, как охотник, долго следящий жертву, или рыбак, не сводящий глаз с речки, когда не очень клюет, вдруг как будто засыпает, в этом исступленном созерцании охоты. И это не сон, а просто то состояние, которое позволяет поставить вопрос, «а не был ли это сон». Не проспал ли я всё это время, или просто следил за текучестью реки или волнительностью леса. «Не знаю, в теле, без тела ли».

Стихи Анны Глазовой дают возможность пережить это состояние как плодотворное, когда сон становится словом, слово становится реальностью, а реальность – пробуждением. Они пробуждают нас от этического сна. Они позволяют увидеть опыт не как совокупность испытаний, а как попытку бытия, которая удаётся – благодаря нашему доверию к слову, и реабилитированному, и несомненно, выдержавшему испытательный срок.

Цикл «Один человек» – это истории, которые могут случиться, а могут и не случиться. Часто поэзия и проза оказывается прикована к случаю, заворожена им точно так же, как человек может быть заворожен наукой, техникой, бытом, городской жизнью. Требуется очень мощная система понятий, чтобы преодолеть веру в случай, эту власть судьбы – ведь обычные слова, даже термины, воспринимаются как «судьбоносные». Говорим мы «жизнь» или «переживание», «мысль» или «ощущение» – а за этими словами прочитываем «судьба», «принятие судьбы», завороженное всматривание в судьбу.

Эти слова, описывающие «действительность», так же заставляют нас всматриваться в судьбу, не отрываясь, как увлекает полет космической ракеты или мерцающий экран телевизора, – даже если нам кажется, что мы вышли из под влияния наших образов. Само наше существование в «действительности» (в кавычки я беру это слово не потому, что это что-то несуществующее, а потому что мы обозначаем этим словом слишком многое, и только кавычки, а не внутренний смысл, могут поставить предел этому множеству) оказывается уже пленом, уже погружением в море неведомого, в тревожном ожидании судьбы.

Механизмом преодоления судьбы и ее страхов оказывается не эпическое повествование, в котором герой берет на себя всю тяжесть судьбы, но и не романное повествование, где «даль свободного романа» берет верх над инерцией перипетий и рассказов о них. Это третий тип повествования, который можно было бы назвать рассказом о лирическом взгляде. Если лирическое слово всегда робеет перед большими словами и понятиями, то лирический взгляд бережен с ними, он их обтекает, ласкает, принимает. Субъект, объект, слово, опыт – это для него те младенцы смысла, которых он лелеет.

Один человек – это вроде бы, ответ на вопросы анкеты: «родился, жил, работал и умер». Обычно эти пункты анкеты служат просто поводом для меланхолических, трагических или драматических размышлений – мы сразу вспоминаем, как работали, жили и умерли наши знакомые. Так появляется мелодраматическое искусство. Но опыт Анны Глазовой – противоположность мелодраматизму. Анна Глазова всегда говорит о том, как начинает жить в человеке сама жизнь, и как начинает в нем работать его внутренняя работа, о которой он и сам не знает.

Смерть не приходит к человеку, наряженная в кошмарные одежды, но оказывается той внутренней агонией, слова к которой может подобрать только тот, кто ее пережил, как Иов. А кто просто знает, что люди смертны, просто заворожен шансом, что сейчас он не умрет – и он не «один человек», не вполне живой. Вполне жив тот, кто жизнь обретает как одаренность собственным желанием, а смерть переживает в себе как обделенность даром жить для всех.

Один человек – это уже не das Man, это само сострадание, в начальном понимании слова – не скорой реакции на вызов страдания, а готовности долго переживать страдательность собственной души, трепещущей и бунтующей. Душа судит о себе, а поэт говорит о мире, где суд над страданием должно совершить только счастье.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации