Текст книги "Тризна"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
– В наших песнях не ищите ни проповедей, ни отповедей – только исповеди!
Один из богов с первого ряда спокойно, как у себя дома, заказал: «Петя, «Бомбочку»», – есть такие люди, которым мало быть похожими на козла просто чертами лица, а необходимо еще зачем-то довершать это сходство козлиной бороденкой.
Оказалось, Пит потрясающе вырос с факультетских времен, хоть аппаратура и была дрянная, как говорили все кругом. Манера «Пищи богов», кажется, заключалась в глумлении над собственным отчаянием: трагические слова переплетались с их намеренно глумливыми синонимами и пелись на блатном надрыве, с блатным акцентом, с вывертами провинциальной танцплощадки, – впрочем, сам-то Пит не вихлялся, – стоя чуть в сторонке от всех, он являл собою романтическое одиночество и неприкаянность: очень ослабленный галстук на расстегнутом вороте свободно висящей рубахи, падающие на лоб задумчивые кудри и гитара – подруга семи– или шестиструнная.
В нем и впрямь сочеталась надрывная исповедальность с неистовым ритмом и нестерпимым истерическим фальцетом. Он вопил, что водородная бомба его нянька-кормилица, что она склонялась над его колыбелью и следила за ним в песочнице, но потом она ушла в большую политику, сидит во главе стола на приемах у президентов, – и все-таки по ночам она пробирается к нему в постель и остается с ним, пока не загремят первые мусорные баки под окном, и он гладит ее по головке – по боеголовке.
Бог-козел в неописуемо попсовом комбинезоне, расстегнутом на левом плече, сползши со стула так, что сидел уже на крестце, кайфовал, блаженно улыбаясь и вибрируя начиная со ступней: из коктейля отчаяния и глумления он брал лишь вторую половину. А бомба… он, видимо, был убежден, что никогда не разделит общую участь человечества, – он раздобудет себе жизнь, как сейчас достает комбинезоны и дубленки.
Заработали светоэффекты: замигал горизонтально установленный светофор, завертелись фиолетовая мигалка с крыши милицейского лунохода и глобус, обклеенный осколками зеркала, – по потолку побежали вразлет разноцветные зайчики. Лампы дневного света под сетчатыми колпаками погасли, и в зале появилось что-то новогоднее. Сундученко лирически-истошно вопил о том, как дети в садике ходят парами, а солдаты рассчитываются на первый-второй, когда идут купаться, и первый следит, чтобы второй не утонул. Питу же хотелось лучше пойти ко дну, но в одиночестве, а не в паре. Олег уже невольно трясся в общем ритме, и пару раз по бедрам пробежали мурашки восхищения.
– Видал? – восторженно орал ему в ухо парень с замшевыми локтями, хотя в ушах и без того звенело. – Ты думаешь, ничего безобидного? – он явно испытывал жалость к недогадливости Олега.
«Неужели и я такой же идиот?» – мелькнул вопрос и тут же был унесен ритмической тряской.
В этом грохоте невозможно было расслышать даже собственные мысли, и вопли Сундученко казались невероятно глубокими, близкими и полными поэзии.
Грянули новые светоэффекты: на стене зажглись два экранчика. На одном показывали беззвучную серию «Ну, погоди!» на другом вспыхивали и гасли картинки американских реклам, на которых все настолько глянцевито и соблазнительно, что, любуясь игрой розовых и фиолетовых тонов на язве из медицинского журнала, хочется и себе завести такую же. Романтический одиночка Сундученко вопил отстраненно, равнодушный к бегущим по нему огням, напоминая Садко в подводном царстве. «Да, Пит себя нашел, выразил», – все определеннее зрело в голове у Олега, насколько он мог себя расслышать.
Откуда-то взявшийся перед эстрадой мальчишка лет пяти зачарованно взирал на это огненное великолепие, в особенности на волка, мчавшегося в тазу по эскалатору. Культорг бросился уводить мальчишку, что-то ласково вопя ему в ухо. «Из семейной зоны», – проорал он Олегу, вернувшись.
Олег с китаяночкой уже вовсю приплясывали, держась за руки, но окончательно отдаться цыганскому надрыву и пуститься в разнузданный пляс пессимизма и разочарования ему мешало то, что и козел трясся вместе с ним. Вдруг козел в экстазе схватил светофор и начал им размахивать, путаясь в проводах, как Лаокоон. Олег протиснулся к нему и вырвал светофор.
– Сядь на место! – заорал он, не слыша самого себя в грохоте динамиков, ревущих, как реактивные двигатели.
Злобно напрягшись, они с козлом впились друг в друга взглядами, оба, как индейцы, воинственно размалеванные подсветкой. Олег ждал резкого движения, чтобы врубить в челюсть, но козел шлепнулся на стул, сполз на крестец и пренебрежительно завибрировал.
Сундученко пронзительно вопил, забираясь на нестерпимые верха, что он готовился к штормам, а не к скуке штиля, носил под майкой печать избранности, собирался осчастливить собою мир, но оказался шестым в десятке, печать избранности заросла шерстью и теперь ему остается только менять джинсы на теплые кальсоны и жить самым ужасавшим когда-то образом – НЕЗАМЕТНО! В обалдении выпивки и грохота это вовсе не казалось Олегу пародией на его собственные переживания, и он трясся с полной отдачей и восторгом взаимопонимания, какого не испытывал в общении ни с одним мировым шедевром.
В подкрепление драматических слов Сундука, в бешеном мелькании за его спиной прыгал со скрипочкой, крутился и изгибался бесом юркий парнишка в алом комбинезончике, и у Олега мелькнула мысль, что шутовство, может быть, тоже высокое древнее искусство, вспомнилось, что средневековые жонглеры посвящали свои кувырканья Богородице, – можно, стало быть, совместить – Богородицу и прыжки!
Олег оглянулся, ища свободную площадку, – взгляд упал на унылое лицо девушки лет семнадцати, глядевшей на весь этот кавардак с привычным унынием вечной троечницы. Но и она тряслась в общем ритме, только отраженно, как в автомобиле. За узкими, затянутыми металлической сеткой окнами под потолком, выходившими на уровень тротуара, тоже кривлялись какие-то физиономии, тщетно пытавшиеся хотя бы привлечь к себе внимание.
Позади трясущейся сидячей публики на деревянном помосте с откатившейся к стене штангой уже отплясывали несколько фигур, призрачные в световых бликах, словно ведьмы на шабаше. Никогда еще разочарование не вопило таким ввергающим в тряску, отшибающим мозги языком, и никогда еще байронические фигуры, в былые времена склонные мрачно скрещивать руки на груди, не выражали свой пессимизм пляской.
Олег с юнгой в нарастающей духоте пробрались к помосту и принялись отплясывать, как африканские колдуны, в сумасшедшем водопаде безнадежных воплей Сундученко о том, как он поздно встает и слоняется по комнате, и к нему приходят надоевшие друзья, которым он осточертел, и они с наглыми улыбками бродят по городу в течение еще одного бессмысленного дня. Вместе с тем он призывал вооружиться стетоскопами, чтобы услышать, о чем стучит сердце соседа. Пит нащупал-таки собственный стиль: в патетическую фразу – как кривую ухмылку – вгонять блатные и канцелярские словечки, в возвышенный образ – бытовые детальки, вроде бородавки на носу Иисуса Христа.
На помосте каждый отплясывал сам по себе, но им с китаяночкой не хотелось расставаться, и они сначала бесновались, держась за руки, но Олегу все было мало, хотя он и мотал головой, чтобы одуреть еще сильнее. Вдруг он ухватил юнгу под мышки и завертел вокруг себя – через спину, через плечи – как в акробатическом этюде. Она реагировала удивительно точно. «Ты занималась акробатикой?» – в похвалу ей хотелось спросить Олегу, но этот танец был не приспособлен для комплиментов, как и вообще для нежностей.
Они оказались в центре скачущего, беззвучно хохочущего круга, беззвучно ударявшего в ладоши в такт их содроганиям. Цыганщина била и трепала Олега, как бубен. Одинокий Сундученко, чуждый всем этим неистовствам, с истошной задушевностью вопил, что он отправился в морг, чтобы научиться спокойствию у мертвых, но обнаружил, что мертвые тоже вопят, молят, ужасаются и рвутся куда-то, а благообразие им придают только служащие похоронных бюро, которые он называл службами хорошего настроения.
Олег словно пытался выплясать из себя что-то. На самом впечатляющем месте он, ухватив свою партнершу за широкий офицерский пояс, вскинул ее над головой на вытянутой руке и обежал круг, беззвучно крича: «Нас мало, но мы в тельняшках!» – а потом подбросил ее и поймал на руки. Не сговариваясь, они раскланялись, как эстрадная пара, а им беззвучно зааплодировали.
Олег подсадил китаяночку на двухметровую стопку брезентовых матов и, взявшись за края, вспрыгнул следом. Пот лил с них ручьями. Она с беззвучным смехом показала жестами, что задыхается, сейчас растает, как Снегурочка, он, скинув свитер, стал изо всех сил обмахивать ее, изображая боксерского секунданта, затем утерся свитером сам и прилег головой на ее бедрышко, худенькое, как подлокотник милицейского кресла.
В кромешном грохоте и верчении огней он увидел сверху, как по волнующейся, подпрыгивающей толпе разбегается черная щель, – к нему, как с небес, спускался с эстрады сам Пит Сундученко. Он тоже истекал потом и задыхался. Пит протянул ему руку, будто в поезде на вторую полку, и прокричал еле слышно, как опять же в поезде на тормозной площадке:
– Я ничего не понимаю – почему ты пришел к нам, а не к Людвигу Ванычу? Не к Вольфу Амадеичу?
– Так у них же нет ничего мелкого, истошного! Теперь мне они не ровня!
Они орали, как рабочий с мастером у пневматического пресса, оба ничуть не смущаясь, что их слушают, – Сундученко как знаменитость, а Олег – в кураже. Он чувствовал, как у него вздуваются жилы на шее, оттого что орал, свесив голову.
Затем Сундученко исчез в жаркой метели мигающего рева, а Олег остался знаменитостью масштаба разве лишь чуть-чуть меньшего, чем сам Сундук. Юнга благодарно прижимался к его плечу, торжествуя над сгрудившимися внизу поклонниками, пока Сундученко повествовал, то переходя на расслабленный шепот, то внезапно выкрикивая намеренно надтреснутым – обессиленным, так сказать, фальцетом, как телеграфные столбы, стройными рядами потея смолой на солнцепеке, завидуют неуклюжим, разлапистым, как попало расставленным соснам.
Потом Олег очутился в какой-то комнате, где два младших научных сотрудника и один старший инженер разбирали на подоконнике бензопилу, а из-за шкафа выглядывали рукоятки топоров и ножовок, и разговор велся на темы сугубо мужские: за какую сумму можно подрядиться повалить га леса и какого; какие грунты сподручнее для кайла; почем нынче идет возведение бетонных заборов – и тому подобное.
– Керамзитовая плитка… – говорили они, – вышло по двадцатке в день…
У Барбароссы с Бондом вроде бы выходило по сорок… Нет, упаси Бог жить для себя.
Пили что-то розовое, как бензин, из эмалированной кружки и чайной чашки с отбитой ручкой, – Олег готов был лобызать эти символы утраченной студенческой юности, – и девушки все до одной тоже сделались необыкновенно привлекательными, зато китаяночка где-то затерялась. Но и с новыми отлично пелось в обнимку на мотив популярной песенки: «Каждому, каждому в лучшее верится, падает, падает ядерный фугас». Пир во время чумы! Да нет, здесь не истерика! Просто здоровая душа отторгает страшную правду.
Ядерный фугас летит, качается,
От него хорошего не жди.
Даже если кто-то окопается,
От волны ударной не уйти.
Понадобилась гитара, пошли в семейную зону, постучали. Заспанный атлет в майке просунул гитару из черной щели. Вот так и надо жить, не сидеть по своим норам, как суслики!
– Зачем тебе кооператив, – втолковывал Олег старшему инженеру, – вы счастливые люди, что живете в общаге, в ней источник вечной юности!
Откуда-то снова возникла китаяночка, и они вспомнили, что перешли на «ты», не пивши брудершафта; выпили, с азартом поцеловались, а потом продолжили во мраке предчердачной лестницы, где по ступенькам волнисто струился комкастый матрац. Изображая любовное неистовство – он еще не научился проявлять вежливость другим способом, – Олег с силой медицинских банок всасывался в прогибающиеся солоноватые ребрышки, тоненькие, как у Костика, что окончательно настраивало на неподходящий лад. Она была так худа, что у него не было никакой уверенности, туда ли он целует, куда это принято; поэтому он удваивал накал неистовства, чтобы, если что, на него и свалить свою ошибку. Усердствуя таким образом, он наверняка сумел бы избавить Клеопатру от яда ужалившего ее аспида.
Послышался кисло-озабоченный голос культорга.
– Полиция нравов, – раздраженно садясь, констатировала китаяночка и начала раскатывать обратно свою тельняшку.
Снизу вместе с голосом поднималось слабое свечение, напоминающее рассвет.
– Слышь, Олег!.. Это ты?.. Пора уходить – вахтер спрашивает… ты ж там паспорт оставил.
В ночном вагоне лишь одно купе было занято целиком: там какие-то непривычно деликатные картежники, казалось, исполняли пантомиму «Игра в карты» – все взмахи, размахи, гримасы азарта – и ни одного возгласа, отчаянно разинутые рты закрывались без единого звука. У Олега даже возникло опасение, не потерял ли он слух от грома «Пищи богов».
С другого конца вагона к картежникам подобрался бескорыстный болельщик и простоял всю дорогу, преувеличенно отражая на своем лице превратности чужой игры, – до чего ж надо изголодаться по собственным победам и провалам, чтобы питаться такими суррогатами! Ведь и сам Олег уже шел к этому… Шел, шел!
Напротив него сидела очень достойная пара в дубленках – хоть на первый ряд к «Пище богов», но явно поизысканнее. Мужчина просматривал из папки машинописный текст, по-дамски вскрикивая при каждой опечатке.
– Успокойся, пожалуйста, при твоем почерке это еще не так много.
– При моем почерке?! Посмотри, у меня ясно написано: пе-ни-тен-ци-ар-ная, – а у нее что?!
– Ничего, можно заклеить.
– Но ты хоть чуточку представляешь, какие сейчас требования к докторским диссертациям?!
– Чего ты на меня-то накидываешься? Кажется, не я тебе печатала?
– Потому что ты заступаешься!
– Я не заступаюсь, а не выношу, когда сваливают на других!
В конце концов супруг задремал, а супруга, с достоинством взглянув на Олега, раскрыла журнал «Интерьеры».
Бог ты мой, и это тоже ученый?!. Да когда он, Олег, ломал голову над проблемой Легара, это был такой азарт, что никакой дребедени до него было не достать. В мире нет ничего упоительнее, чем что-то узнавать, что-то открывать – или творить Историю собственными руками.
Было не по себе от смеси напитков, и это мешало небывалому подъему духа и взлету фантазии. Вышел в тамбур, припал к резиновой щели, надвое разрезавшей лицо ледяной упругостью воздушной пластины. В нем раскручивалось, как террорист конца семидесятых скрывается у адвоката, приютившего его на ночь, чтобы потом хвастаться. Этот страшный государственный преступник отнюдь не задира и не авантюрист, ему бы только чего-нибудь изучать, его переманивают друг у друга Чебышев, Менделеев и Пирогов, но какое-то гравитационное поле влечет его переделывать мир, и чем более свирепо мир защищается, тем более беспощадно ему отвечать. И какая же сила ихнего брата туда тащила? У тех, кто чудом уцелел, не выискать ни словечка ни о каких колебаниях, сомнениях, бессонных ночах, у них все сразу раз, и готово.
«Всю эту ночь я, боясь слежки, прогулял по Москве, не заходя на квартиры товарищей. С этой ночи и началась моя нелегальная жизнь».
«Я остался так доволен приготовленным мною срезом, что позвал от соседнего микроскопа товарища. Он с жалостью посмотрел на меня и сказал: «Некоторые ничего не видят вокруг, кроме препаратов». Я почувствовал такой стыд, что, покинув лабораторию, долго стоял над Невкой и решил посвятить себя революционной борьбе».
«После получения золотой медали от Географического общества я мечтал о должности секретаря общества для продолжения научной работы. Но, получив приглашение на эту должность, я окончательно понял, что не имею права на все эти высшие радости, когда все истраченное мною, чтобы жить в мире высших душевных движений, неизбежно должно быть вырвано изо рта сеющих пшеницу для других и не имеющих достаточно хлеба. И я послал отказ Географическому обществу».
Это больше всего похоже на религиозное обращение, – может, все эти так называемые социальные учения и есть религии?
«Я был страшно поражен, что эти идеи не вызывают у товарищей такого сильного отклика, как у меня. Они сочувствовали им, но считали, что такие идеи едва ли осуществимы в жизни. Я сам это чувствовал, но это лишь увеличивало мой энтузиазм. Разве не хорошо погибнуть за истину и справедливость, думалось мне, разве мы карьеристы какие, думающие устроить также и собственные дела, служа свободе и человечеству».
Вот оно: разве не хорошо погибнуть за что-то прекрасное и невозможное?
«А ведь я-то и сам в детстве грезил не о каком-то там жалком успехе, но только о прекрасной гибели! Упасть, раскинув руки, и с гордой печалью смотреть в небо. Пока не шуганет кто-нибудь из скучного взрослого мира. Простынешь, иди уроки делай – да если твоя душа алчет красоты, все презренные доводы презренного здравого смысла отскочат от тебя, как плевок от раскаленной сковороды! А что, если бы собрать в адвокатском салоне целую кучу разных голов и столько же умов, – это мог бы сделать и сам адвокат опять же из любви к пикантностям, – довольных своим здравомыслием и красноречием, не подозревающих, что здесь же, на диванчике под фикусом – или что там у них стояло – сидит гений самоотвержения. Можно туда подсадить и курящую либеральную даму, которая считает таким гением себя – за пылкость, с какой она говорит о принесении себя в жертву».
На дальнем конце стола завозился кто-то мешковатый, нахохленный:
– Если бы я хотел ответить одним словом на вопрос: что делают в России? – я бы ответил так: крадут.
– Что же делать, – с профессиональной выразительностью вздохнул статный сорокалетний мужчина с аккуратно раздвоенной бородой, – если у нас правительство такое снисходительное. Революционеры несут к нам злобные западные начала, а правительство…
– Западные? – перебил нервный гость, с желчной торопливостью заплетающий бахрому на скатерти. – Начала Запада – порядок и дело, а наши расейско-интеллигентские – анархия и разгильдяйство!
– …А ПРАВИТЕЛЬСТВО, – гневно, оттого что его прервали, продолжил статный мужчина, – сохраняет исконную РОССИЙСКУЮ (а не расейскую!) мягкость…
– Мягкость?! – вскипела дама. – Оно мягкое, когда нужно преследовать расхитителей, потому что оно само из них и состоит. Но покуситесь отнять у него хоть крупицу власти, которую оно не знает, на что употребить, – тогда узнаете, какое оно мягкое! Оно сразу свирепеет, когда нужно попрать священные права личности!
– Ах, права личности! – вмешался подслеповатый публицист в пенсне, похожий на хитрого мордовского мужичка. – Но ведь и у отечества тоже есть свои священные права? Беда только в том, что прогрессисты наши утратили органическую связь со священными национальными корнями…
– Вот! – обрадовался потертый, но очень ядовитый господин. – Опять «священное»! И прогрессисты наши, и ретрограды – все они религиозны, все признают «священное», только расходятся в понимании его, как сектанты разных толков. Для освобождения человека прежде всего надо понять, что нет ничего священного!
– И снова о воровстве, и о воровстве, и о воровстве, и о воровстве… – нервный гость сморщился, как от сильнейшей боли, но потом сморщился еще и еще раз, пока не стало ясно, что это просто тик. – Всегда о распределении вместо созидания. Да горе-то наше в том, что созидаем до позорного мало!
– В одно слово сказали! – поднял палец мордовский мужичок. – Все мечтают о будущем вселенском счастье – но, помилуйте, кто же канавы рыть-то станет? Косы для косьбы ввозим из Австрии, горчичники из Франции… А что сами умеем? – любить, как Вронский, и мыслить, как Левин. Да! еще сострадать, как Мышкин. Если забыть о труде…
– А если мы перестанем мечтать о вселенском счастье, забудем о духовных идеалах, то они больше не воскреснут! – патетически воскликнула дама. – Мы превратимся в деляг американского разбора – и это уже навсегда! А ваше драгоценное правительство, не способное даже на американизацию…
– Правительство?! Да единственный, кто у нас еще не испьянствовался и не изболтался – это правительство! Кто проводит железные дороги, кто разрешил Балканский вопрос? Ваши болтуны-либералишки? Мечтатели? Письмо Белинского к Гоголю? Или, может быть, письма г-на Шпоньки к его тетушке? Все это сделало правительство!
– Вы удивительно прошлись насчет наших фанфаронишек! – звучно одобрил господин с раздвоенной бородой, к концу своих слов по-учительски возвысив голос, видя, что его готовы прервать. – Пора сорвать маску с этих непрошеных благодетелей человечества, готовых уничтожить все, несогласное с излюбленной ими химерой!
Это был прокурор, составивший карьеру на политических процессах.
– Фанфаронишки, как вы удачно изволили выразиться, от своих притязаний никогда не откажутся, – насмешливо замаслился мужичок в пенсне. – Ведь мученичество – единственный способ прославиться для человека без таланта и трудолюбия. Вы согласны со мной? – обратился он к последнему гостю, в котором наблюдались некоторые посягательства на артистизм.
– Все вероучения годятся разве что для диссертаций, – наслаждаясь ожидаемым эффектом, выговорил артистический гость. – А лично я, господа, полагаю все в мире оправданным в качестве эстетического феномена.
За городом не чувствовалось никакой промозглости. Контуры металлических опор на станции, жирно обведенные нетронутым воздушным снегом, выглядели призраками. Походка сделалась нетвердой – на слабо светившемся снегу не было теней, и было не понять, где дорога повыше, а где пониже. Внезапно он вздрогнул: из сугроба чернел, словно кисть руки, разлохмаченный конец стального троса. И не успел перевести дыхание, как отшатнулся снова: впереди темнел и медленно извивался широко размахнувшийся двухметровый крест, – это из канализационного люка поднимался пар, на который упала тень оконного переплета из единственного еще горевшего окна ближайшего дома.
Да-а, фантазия умеет порождать чудовищ! Но без нее такая скука!..
Окно на кухне еще горело, показалось, что мелькнул Светкин силуэт, – и горячо сделалось на душе. Вот он – интерьер, который не достать ни за какую капусту, не откопать ни в каких цветастых журналах!
Вспомнил поцелуи своей партнерши, и по небу пробежали мурашки, как будто лизнула в губы малознакомая собака. Но тут же вспомнился воробьиный скелетик, смеющиеся китайские глазки – и до того стало за нее обидно, что он, недолго думая, влепил себе пощечину – аж в ушах зазвенело. «Свинья такая! Еще строит из себя чистоплюя!»
Светка под струей горячей воды разогревала рожок с чаем, оберегая сонное выражение лица, чтобы не спугнуть сон.
– И ночевал бы у своих дружков! – как любящая мамаша, напускающая на себя строгость. – Что у тебя со щекой? Ты что, дрался с кем-то?
– С самим собой. С предателем человеческого величия.
Светка внимательно пригляделась к нему и залилась радостным смехом:
– Пьяный муж явился! – и поспешно зажала себе рот, чтобы не услышали соседи.
Он целовал тугое от смеха лицо, и вдруг екнуло сердце:
– Ой, Свет, я рублей четырнадцать пропил!
– Смешно: ты – и «пьяный муж»! – она начала его поддразнивать, будто ребенка, воображающего себя взрослым: – Сам оделся, сам в магазин идет, четырнадцать рублей, напился – все как у больших!
– Ты меня ревновала когда-нибудь?
– Я же знаю, что ты мой! Не буду же я маму ревновать, что она с кем-то другим смеется. Нет, правда, что у тебя со щекой?
– А если бы кто-нибудь захотел делить меня с тобой?
– Ну вот еще… кому ты нужен!
– У женщин иногда бывают извращенные наклонности…
– Вот разве что. Вообще-то мне нравится, когда ты имеешь успех. Какой, думаю, он у меня добрый мо́лодец! Совсем как большой! Сегодня мама приезжала, она такая прелесть! Смотрит на Костика и говорит: не знаю, чего вам еще не хватает, вот в Африке каждый пятый ребенок умирает от кори. Господи! – Светка с ужасом символически поплевала через левое плечо раз десять вместо положенных трех. – А я ей говорю: мама, мы все-таки еще не так плохо живем, чтобы нас утешать Африкой.
– Да, может, они в Африке и посчастливее нас, не замахиваются на невозможное. Хотя только ради невозможного и стоит жить.
Теперь Олег при первом же треньканье будильника ударом по макушке затыкал ему глотку и ровно в шесть вскакивал на ноги, не дав себе ни секунды понежиться. Труднее было не дать себе ухватиться за бумагу с ручкой, – за ночь обязательно накапливались какие-нибудь догадки, – а сразу же накинуть куртку на голое тело и гнать себя на улицу, чтобы без передышки расчистить до шоссе нападавший за ночь снег, – иначе пришлось бы набрать его в ботинки и потом ходить весь день с мокрыми ногами.
Затем, предсмертно вздохнув, он растирался снегом, выбирая, где почище, и бежал домой смывать грязные струйки. Короткая, но энергичная зарядка на тесноватой для этого кухоньке, – делая отмах ногой, он время от времени врубал пяткой по столу или по холодильнику, потому что в тот миг ему приходила в голову новая блестящая идея; в этих случаях приходилось бежать на электричку, слегка прихрамывая. Все было расписано по минутам для самомобилизации, а также для того, чтобы закончить утренние дела до появления Николая.
После работы он стремглав летел на электричку, шедшую без остановок, – нужно было сменить Светку, которая устроилась подрабатывать уборщицей в местный Домишко культуры. Он пытался где-нибудь подхалтуривать, хотя бы репетитором, но она уперлась намертво: «Ты должен работать и ни о чем не беспокоиться!»– поэтому дома тем более стыдно было терять время. Денег не хватало, хотя и родители кое-что подкидывали. А Светку так и тянуло покупать всякую «необходимую» ерунду.
Если Костик начинал капризничать, он брал его на руки и писал у него на тугом щенячьем животике, чем тот оставался совершенно доволен. Работал до тех пор, пока пятнышки на скатерти и на обоях не начинали превращаться в мух – двигались, если не остановить их взглядом в упор. А однажды он испугался собственной руки – вздрогнул, когда что-то мелькнуло у глаза (Костик-то уже не пугался собственных ручек). Тогда он делал разминку, что Костику тоже чрезвычайно нравилось, и читал ему что-нибудь ритмическое из хороших поэтов, – мало ли как это откладывается! А потом буквально до посинения жал двухпудовую гирю.
После нескольких сеансов самоистязания он окончательно чувствовал свой мятущийся дух успокоенным. И отпускал подспудный страх, что он может так вот впустую промаяться до седых волос – будет кому-то показывать пожелтевшую папку, как Гребенкин…
Всевозможная бытовая бестолковщина теперь почти не раздражала, потому что, во‐первых, он никак не мог на ней сосредоточиться, а во‐вторых, она ему даже льстила своим несоответствием высоким парениям его души – все по той же испытанной эстетике «гений умер в нищете». Только очереди сердили его – слишком быстро кончались, а он только-только успевал выстроить в уме домики, осмотреть которые сегодня собирался. Зато сам он раздражал всех – тем, что не мог сразу сообразить, ради чего он тут стоит.
Грубости – те, которые все-таки доходили до него сквозь сосредоточенность, – иногда даже забавляли, в силу того же идеала «гений умер в нищете», а иногда и наполняли чувством превосходства: из-за чего только люди не бесятся! Вот он по три раза на дню взлетает до небес и разбивается оземь – что ему вся эта муравьиная суета.
Чтобы набраться сил, он не сразу принимался искать ошибку в очередном решении и некоторое время наслаждался, чувствуя себя победителем. Да кое-что ему таки и удалось, для дипломной защиты хватит.
Теперь он не изнывал от недостатка тепла со стороны сослуживцев, но у него не было уверенности, что он стал лучше, избавившись от этой детской потребности. Конечно, это как-то инфантильно, когда человека слишком уж ранит грубость, равнодушие людей друг к другу, но ведь в Средние века, наверно, казались инфантильными те, кто не способен был вынести зрелища какого-нибудь рядового колесования. И однако именно эти инфантилы оказались первыми ласточками будущего человечества.
Поглощенный собственным делом, Олег консультировал Галиных подруг уже без прежнего восторга. Разумеется, он был учтив, доброжелателен, но одному чувству долга не по силам уследить за всеми мелочами, на которые способна только любовь. Олег объяснял уже не с запасом, а лишь то, о чем спросили; когда он спрашивал в заключение: «Понятно?» – то реагировал в их ответе только на слова, а не на выражение глаз.
Да и некогда ему было; вся жизнь была расписана по минутам, и если в абортарии болтали, он не отрывался от бумаг, не притворялся, что ему тоже интересно. А если их его занятой вид смущает – так тем и лучше. Тем более что смущение это проявлялось у них далеко не сразу, один только Мохов немедленно выходил из любой беседы, чуть только Олег погружался в свои формулы. К неудовольствию прочих – Мохов каким-то образом вышел в любимчики здешнего женского пола, оказавшись более, что ли, социально близким, чем Олег (в институте было наоборот).
В свободомыслящий тупик он больше не заглядывал, хотя Лариса при встречах укоризненно поблескивала очками, как будто он ее сначала соблазнил, а потом бросил.
Зашившись в собственных идеях, он шел в библиотеку бродить по родной Легарщине, в связи с чем понадобилось подремонтировать английский. Как-то, разбирая времена английских глаголов – что-то вроде «событие произошло в то время, когда речь о нем уже закончилась», – он невольно подумал: «Бывали хуже времена, но не было подлей».
Когда его изредка посещали сомнения в духе его террористических кумиров («имею ли я право работать для удовлетворения собственного любопытства или тщеславия» и тому подобное), – то у него был готовый ответ: «Я – раб собственного таланта».
Иногда он ненавидел проблему Легара, словно живого человека, который откуда-нибудь высунет нос и тут же спрячется: ты кидаешься туда, а он уже дразнит из другого места. А временами казалось невыносимо жестоким, что самые остроумные идеи ничего не стоили, если до победы не удавался всего лишь один какой-нибудь шаг.
Хотя на самом-то деле почти ничего не пропадало зря, – как если бы нужно было в громадном незнакомом городе найти дорогу от вокзала к театру. Вот перед тобой прямая магистраль, но по ней, если не повезет, можно до конца дней идти не в ту сторону. А здесь тупик, но, может быть, перелезешь через стенку – и вот он, театр. А может, и нет. А ты карабкался целый месяц. Да еще неизвестно, одолеешь ли эту стенку даже за десять лет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.