Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 17

Текст книги "Тризна"


  • Текст добавлен: 20 января 2021, 12:54


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Так гравитационное поле Америки разрушило мой дом, о чем виновница уж точно не подозревает. А до этого она точно так же разрушила наш «Интеграл», чего ее хищники, возможно, и желали, но сознательно бы у них ничего не получилось. Зато когда их поле незаметным образом развернуло наши умы, множество собственных наших дел многим из нас показались каким-то отстоем. И даже наш великий учитель остался не у дел.

Конечно, заниматься чистой наукой он мог бы по-прежнему, но ему это было скучно, он хотел творить великие дела. То одно, то другое, то пятое, то десятое – и все такие грандиозные, что рот разинешь. И никогда не угадаешь, что ему придет в голову. Сегодня искусственные спутники, завтра животноводство, послезавтра водородное топливо, послепослезавтра ядерные реакторы, послепослепослепосле еще что-то потрясающее. И каждый раз все продумано до невероятных подробностей, эрудиция у него была фантастическая. И я за каждый прожект брался с величайшим воодушевлением – вот поистине историческое дело! Мы что-то изучали, доходили до вполне приличного уровня, печатали статьи, а то и коллективные монографии – основные идеи всюду закладывал он. Начинались какие-то командировки, отыскивались могучие партнеры, очень большие начальники, выносились постановления правительства… А потом как-то все само собой слабело, затихало, а с годами и вовсе рассасывалось. И сегодня я окидываю свою жизнь, когда я шел на зов Истории вослед нашему учителю, и вижу, что все свои мечты и дарования я пустил по ветру, по гравитационным полям, которые творил мой кумир. Последнее, что он мне предлагал, – обучать палестинцев. Они учатся в Европах и платят столько-то, а мы будем брать с них по столько-то, да еще и обеспечивать общежитием. И все цифры от зубов отскакивали, он по этой части мог бы в цирке выступать, он помнил цены на водку лет за сто, цены на кадушки, цены на золото до революции и после, и про палестинцев он тоже все знал. Очень мы про них плодотворно поговорили, и больше он их никогда не вспоминал. Умоляю, не спешите возражать, это только сказка! Каждому будет дана возможность возразить другой сказкой. Я говорю не о нашем реальном учителе, ибо понятия не имею, какой он был в реальности. Мы ни о ком не имеем понятия, я говорю только о художественном образе.

И я на его тризне – образа, образа! – теперь никак не могу взять в толк, на черта ему все это сдалось при его нечеловеческом умище? Враги обвиняли его в карьеризме. Но я-то знаю, что он этими авантюрами наживал больше неприятностей, чем выгод. И теперь я думаю, что в глубине души он так и оставался хулиганистым пацаном. Как любил он дурачить начальство, так это и оставалось самым любимым его занятием. Как когда-то привязал он парторгу к хлястику надутый гондон, так он потом и навязывал министрам и маршалам такие же пузыри. И в итоге я всю жизнь прослужил чужому озорству. В последние годы я это почувствовал, и он тоже сразу это почувствовал, ни к чему великому больше меня не привлекал. И я теперь желаю только как-нибудь дожить на обочине Истории, достаточно она вокруг меня и во мне перекрушила. Любые лозунги общего пользования вызывают у меня тошноту. Теперь я не желаю ни с кем шагать в ногу, а делать только то, что лично мне нравится, служить только тому, что лично я люблю.

А люблю я в России только ее гениев. Если она перестанет поставлять их миру – а она уже почти перестала, то она мне будет не более интересна, чем какая-нибудь Голландия или Албания, мир с ними обоими. Пожалуй, единственная национальная идея, которую бы я поддержал – это производство гениев. Вот для потенциальных гениев я и стараюсь создавать хотя бы микроскопическое гравитационное поле. Чтоб хоть что-то вытягивало их из серости помимо потери глаз.

Среди ученого люда попадаются две полярные породы. Один все схватывает на лету, излагает так, что и дураку ясно, а другой что-то бубнит, голову сломаешь, пока поймешь. Но этот лапоть, этот валенок, ватник делает открытие, которое не дается щеголю. Потому что у валенка есть какое-то внутреннее гравитационное поле, которое тянет его мысль в нужную сторону. Я и пытаюсь нашарить, какими же такими полями обладают гении. Мне ужасно повезло с начальником, это мой однокурсник, с которым мы когда-то были на шабашке. На редкость верный старой дружбе. Мохов, не красней, не красней, это не ты, а художественный образ. Так этот художественный образ позволяет моему художественному образу заниматься психологической физикой, психологической математикой – доискиваться, какие скрытые психологические мотивы лежат в основе научных теорий. А то и физиологические. Иногда это бывает просто опыт нашего тела: учась ходить, мы открываем законы равновесия. Если бы нашим единственным органом чувств было обоняние, не могло бы возникнуть понятие числа и пространства, если бы на земле не было жидкостей, не возникла бы квантовая механика, если бы не было периодических процессов типа смены дня и ночи, не возникла бы идея времени – ну, я уже начинаю читать лекцию. Кое-кто из студентов действительно начинает лучше соображать – для них я и стараюсь. Иногда статьи, книжки на эту тему публикую, кое-какие и подражатели завелись – таким вот хобби под старость лет я обзавелся.

Примерно так. Жили-были два гуся` – вот и сказка вся.

Теперь судите. Но только про себя, сегодня каждый говорит только о себе.

– Что ж вы, черти, приуныли?

Деланая бодрость, однако, не смыла неловкости.

– Хотя мы же на тризне. Ну, так выпьем за упокой нашей молодости.

Никто выпить не поспешил. Все смотрели в черноту стола, но, казалось, ждали продолжения.

– А почему ты про сына ничего не рассказываешь? – после затянувшейся паузы сурово, но сострадательно спросила прежняя Галка, наконец-то проглянувшая из-под ржавой челки.

– Это слишком интимно. Но если зрительская масса требует…

Погода за окном разбушевалась так, что ему пришлось немного напрячь голос. Что-то где-то уже громыхало, а окна заливало, словно из шланга.


Сказочка проста и прозрачна, как слезинка ребенка. У юных супругов, зацепившихся за научную вершину в пригородном бараке, родился маленький ангел, ясноглазый и златовласый. С трех месяцев своим ангельским голоском он уже выпевал любую мелодию, с пяти лет на память читал стихи, и у него перехватывало его нежное горлышко, когда с героями книг случалось что-то страшное. Ему прекрасно давалось все, а больше всего он любил читать и слушать музыку. Но чем старше он становился и чем больше узнавал жизнь, тем меньше она ему нравилась – уж очень много в ней жестокого и подлого. Понемногу и читать ему стало слишком больно, потому что и в книгах все-таки была она, жизнь. И он все больше и больше уходил в музыку, пока она не поглотила его окончательно. Однажды утром отец и мать попытались войти к нему в комнату, а музыка их не впустила – с тех пор она так и отталкивает всякого, кто пытается к нему войти.


– Вот, собственно, и все.

Чтобы не поднимать глаз, Олег придвинул к себе початое блюдо с фаршированными мидиями и принялся выдавливать на них четвертушку лимона, а лимонный сок внезапно брызнул ему в глаза. Он попытался проморгаться, но кислота была такая едкая, что пришлось как можно быстрее подняться и устремиться в туалет с залитым слезами лицом. Было до ужаса неловко, но другого выхода не оставалось.

Коридор к сортиру какой-то эстет отделал сплошным зеркалом, и Олег несколько раз вместо реальных поворотов пытался ткнуться в их отражения. Когда-то в едва живые в памяти времена в их детской компании очень уважалась Лидка, умевшая придумывать сказки, которые они готовы были слушать хоть целый день. И когда Лидка повествовала о какой-нибудь замарашке, сделавшейся принцессой, она выговаривала растроганно: «Платье у нее было из тюля, а стены зеркальные», – ничего более роскошного она вообразить не могла. Вот сегодняшняя тризна и принесла и тюль, и зеркала.

Долго плескал водой в глаза, потом осторожно промокал носовым платком, но избавиться от красноты так и не удалось, пришлось выходить к народу с заплаканными глазами.

Проходя мимо застекленной двери, увидел, что погода окончательно взбесилась – это был какой-то водный буран, буря мглою небо кроет, вихри водные крутя, вздумайся им прежней компашкой отлить узким кружком, сейчас никто бы не заметил. Если природа решила оплакать Обломова, то она явно перестаралась – страшно было подумать, что творится на Никольском кладбище, где вроде бы как раз должны были предавать земле бренную плоть Обломова в шаговой доступности от могилы Эйлера, единственного из коллег, чье превосходство он признавал.

Зато за круглым столом царила почти переслаженная доброжелательность, словно в соседстве с ложем смертельно больного: вспомнили наконец о подлинном, а ничего подлиннее боли, даже чужой, не существует. Соседи Олега, Мохов и Боря, не сговариваясь, с двух сторон, будто инвалиду, подвинули ему стул. Олег старался ни на кого не смотреть, сосредоточившись на цветущей сакуре, но, усаживаясь, все-таки поймал Галкин взгляд из-под рыжей челки, – ее глаза были полны сострадания и материнской нежности – жизнь тому назад он иногда ловил на себе такие ее взгляды.

– Ну, кто следующий? Теперь уж не отсиживайтесь. А то оставите Фердыщенку в дураках…

Олег ерничал, но в груди нарастала тревога: неужели не поддержат?..

Краем глаза он видел, как Боря рисует на черном столе какие-то узоры подразбухшим пальчиком-сосисочкой, – примерно так же он что-то чертил в общаге перед тем, как спланировать с третьего этажа на раме. И здесь тоже внезапно вскинул свою седеющую сапожную щеточку:

– Я готов.


Помните в «Родной речи» картинку «Дети, бегущие от грозы»? Это были мои родители. Гроза разразилась не над ними, но они всю жизнь ждали, что она вот-вот догонит. О ней в нашем доме только шушукались, чтоб не подслушали враги, и все равно не могли ее забыть и заняться чем-то, как теперь выражаются, позитивным. Постоянно обсуждалось, кого в сорок девятом году посадили, кого в пятьдесят втором только уволили, а что в пятьдесят третьем всех спасла только смерть фараона, в этом никто не сомневался. Спорили только, готовился ли окончательный геноцид или всего лишь каторга.

Но что взять с пришибленных провинциальных совслужей! У меня был в Ленинграде дядя-профессор с седой бородкой, как у Кота… Как, у какого Кота? Вы что, забыли, мы Боярского звали Котом. Костя – Кот… Так и дядя все эти кошмары охотно обсасывал, только с улыбочкой: «В России Освенцим не нужен, достаточно всех вывезти в тайгу». Вроде бы в нашем поколении о тайге речь уже не шла, но раскаты они все время слышали: тут Додика не взяли в аспирантуру, там Сарочку не взяли в консерваторию…

И я долго не понимал, почему это шушуканье меня так раздражает, хоть я и сам такой же Додик. Понял только через много лет, когда было уже поздно: они заставляют меня снова и снова ощущать себя побежденным. Которому остается только брюзжать да злословить о победителях. А нет ничего разрушительнее, чем беспомощность. Надо хоть в концлагере найти уголок, где можешь забыть о конвойных. А мы только про них и говорили.

Я лишь в институте узнал, что сажали и расстреливали не одних евреев, и щедро включил и всех прочих в свой поминальник. Кому-то в те времена не хватало колбасы, кому-то Ахматовой, а меня возмущало, что власть запрещает оплакивать тех, кого сама же и уничтожила. Я понимал, конечно, что уничтожали начальники другого поколения, но раз нынешние их покрывают, значит, и они такие же. На оплакиваниях мы и сошлись с моей прекрасной черкешенкой. Я оплакивал жертвы тридцать седьмого и сорок девятого года – тысяча девятьсот, конечно, а она – жертвы тысяча восемьсот шестьдесят третьего, кажется, года. Тогда русские переселяли черкесов на «плоскость», выдавливали в Турцию, и погибло жуткое дело сколько народу – от голода, от болезней… Обычный российский бардак. И Фатиме было еще обиднее, что про них вообще никто не вспоминает, я один ей сочувствовал. Я даже разузнавал имена каких-то баронов и князей, которые этим занимались, и она мне была страшно благодарна. Можно сказать, она меня за муки полюбила, за муки своих предков, которым я один сострадал. В этом мы и сливались душами – она оплакивала моих предков, а я ее.

Так в этом упоительном оплакивании мы и произвели на свет нашего чернокудрого ангелочка. Он тоже с трех месяцев выпевал любую мелодию, с пяти читал стихи, и горлышко у него перехватывало в нужных местах – мы были в восторге от его чувствительности. Однажды перед сном, когда он уже мог понимать, я рассказал ему о судьбе Мандельштама. Он слушал, распахнув свои черные глазищи, готовый фаюмский портрет. А потом я пожелал ему спокойной ночи и выключил свет. И услышал из-за двери какое-то тоненькое скуление, как будто щенок потерялся. Я подумал, что Илюха откуда-то бродячего щенка приволок, это было на него похоже. Я вернулся, хотел его отругать, еще наберется заразы, и вижу, что он смотрит на меня своими фаюмскими заплаканными глазищами и тоненько-тоненько плачет. Что случилось, испугался я. Мандельштама жалко, еле-еле выговорил он, и я ушел от него, переполненный гордостью: растет соратник по общему делу – по оплакиванию!

Между делом Илюха закончил институт – оказывается, нужно было Обломова благодарить, не знал… Мы с Фатимой были уверены, что Илюшку в армии прикончат… Пусть Обломову это зачтется на Страшном суде… После института Илья за Питер цепляться не стал, у него там никаких связей не возникло. Фатиму беспокоило, почему у него нет девушки, а он с мукой в голосе говорил, что им плевать на Мандельштама. Из воспитанности еще делают грустный вид, но тут же начинают говорить о другом, смеяться…

При этом девушки на него заглядывались, несмотря на его исхудалость, – огромные черные глаза, тяжелые кудри, черкесский профиль… Я его устроил к нам на завод в отдел технического контроля. Работа рутинная, для техника, но было уже не до жиру. Фатиму сократили, но гальванический цех худо-бедно работал. А я там был главный специалист.

Зато дело нашей жизни оставалось при нас. У нас появились почти неиссякаемые возможности оплакивать все новые и новые жертвы, потому что Россия и Украина – а мы, напоминаю, жили в Кременчуге – старались раскопать их как можно больше, чтобы повесить их друг на друга. Получалось, что мертвыми интересуются только для того, чтобы колоть глаза живым. Нас с Фатимой это просто возмущало, а Илья прямо-таки иссыхал. И в конце концов мы уехали только потому, что нам сделалось за него страшно.

Об эмигрантских мытарствах рассказывать не буду, получится нехудожественно, но в конце концов все наладилось. Фатиму взяли мыть котлы в школу, я устроился, можно сказать, по специальности, в захудалую гальваническую мастерскую в гофрированном жестяном сарае. Что-то хромируем, что-то никелируем – как в Кременчуге. Только там это был заводской цех, а я был главный технолог, а тут я сам стою у корыта с электролитом. Корыто древнее, на таком, наверно, сам Якоби экспериментировал, защиты никакой нет, дышишь кислотами со щелочами, халат весь прожжен, целый день на ногах в резиновых сапогах, хозяин горластый, на еврея не похож, все время подкалывает: наш инженер…

В Кременчуге я бы решил, что он кавказец. Но про кавказцев Фатиме слова сказать не смей. А заодно и про палестинцев – она нашла, что они похожи на черкесов, теперь она им сочувствует. Я уже помалкиваю, хватит с меня Илюшки. Ему страшно повезло – попал снова на технический контроль. В Израиле нет своей металлургии, он и проверяет поставки на предмет брака. Все, как у нас, только спектроскопы малость другие.

В общем, если о себе много не воображать, концы с концами сводить было можно. Но вдруг крошка-сын ко мне пришел с вопросом: а чем здесь лучше, чем в Кременчуге? Вот лично тебе чем лучше? Я отвечаю как положено: «Здесь я свободен!»– «Прикован к корыту и свободен?» – «Хорошо, здесь я наконец-то такой же, как все». – «А что, это такая большая радость – быть таким, как все? Да и не такие мы, как все, а похуже. И твой хозяин это понимает. Только в отличие от нас не притворяется, не изображает равенство и братство. А дома мы были лучше других. Мы были интеллигенцией, скорбели по убитым и замученным».

Он так и сказал: скорбели. «Но здесь скорбью занимается государство…» – «Правильно, минута скорби, а потом снова дела и развлечения. Но когда погибает человек, которого любишь, это же другое, минутой не отделаешься. Здесь Мандельштама вообще никто не знает, мне кажется, мы его предали. Нет, я уже понял: люди хотят радоваться, это нормально. Убитых хоронят, а на могилах вырастает трава. Народ – это трава. Но мы-то, интеллигенция, должны быть памятью. Должны быть болью».

Надо было слышать, каким голосом, с каким лицом он это говорил – щеки белые, ввалившиеся, черная борода просвечивает… И тут мое терпение лопнуло: он ведь не только свою, он и нашу жизнь превратил в пытку! В России, почти закричал я, за этот век истребили столько людей, что их никому не оплакать, ты можешь только еще и нас к ним стащить, тебе нужно пойти к психиатру, попринимать какие-то таблетки!

«От чего таблетки? От совести? От сострадания? Разве ты меня этому учил? А как же миссия интеллигенции?» Он был прав. Но кто мог подумать, что он примет настолько всерьез мою напыщенную болтовню!

Правда, я не сразу решился назвать свои уроки совести лицемерной болтовней, я еще стаскал Илюху к психиатру, и тот прописал ему какие-то таблетки от интеллигентности. А Илья взял и принял их все разом.

Больница, куда нас привезли, была огромная и сверкающая, как океанский пароход. Илюшку укатили на реанимацию, Фатьку куда-то увели под руки с сердечным приступом, а меня ничего не брало, я так всю ночь и прошагал по приемному холлу. За Фатьку я не беспокоился, меня уверили, что ее просто нужно до утра понаблюдать. Врачи были очень милые, все говорили по-русски. И это была родная речь. Но я все равно чувствовал себя бесконечно одиноким.

Торжественная скорбь объединяет на общее дело, а смерть или мучения любимого человека отсекают от мира. До меня наконец-то дошло, что мы с Фатимой собственными языками убивали нашего сына. Мы торжественно скорбели, мы мстили и самоутверждались, а он страдал невыносимо. Мы воображали, что воспитываем в нем верность идеалам, но идеалы-то – это образ будущего, а не месть прошлому!

И раз уж пошла такая пьянка, признаюсь в последней правде, я только в ту ночь решился открыть на нее глаза. Я бы никогда в этом не признался, но я рассказываю не о себе, а о художественном образе. Это не я, это он такая лицемерная сволочь. Когда я узнавал про какие-то новые жертвы российской власти, я испытывал не боль, не жалость к ним, а торжество: ага, теперь не отвертитесь! Только не подумайте, пожалуйста, что я говорю о себе, это не я. Это все он, художественный образ. Ему и еще более страшные вещи приходили в голову. А что, если я и мне подобные руководствовались такой логикой: вы нас оттесняете от государственных дел, так мы за это сделаемся вашей совестью. Но чужой совестью быть нельзя, можно быть только злопыхателем и завистником, совесть должна напоминать нам не о чужих, а о наших грехах. А о них я думал меньше всего.

И сколькие из нас, профессиональных плакальщиков, любить умеют только мертвых, а к живым относятся с раздражением и брезгливостью. Хотя и мертвые были точно такими же.

Что же вы молчите, продолжения не будет. Исповедь сыноубийцы закончена.


Но все продолжали молчать, упорно глядя в черный стол, а Олег старался даже и не коситься в Борину сторону, чтобы не осквернить его трагический образ плебейскими седеющими усиками.

– Так чем же все-таки кончилось? – наконец решилась спросить Галка, и в ней вновь проступила потрясенная хорошенькая болонка.

– Пока дома отлеживается. Стараемся одного его не оставлять. А дальше иншаллах, как говорит Фатима, – она теперь увлекается исламом. Илью уже иногда называет Ильясом.

– Мальчишки, – в чуточку раскосеньких Галкиных глазках стояли слезы, – скажите: на свете есть счастливые люди?!.

– Есть такие люди! – дерзко откликнулся Боярский: он всегда очень умело изображал ленинский теногок. – Вегнее, я таким был, пока не добился успеха в Амегике.

Его ерничество покоробило Олега, но, вместе с тем, если отнестись к Бориному рассказу с подобающим тактом, промолчать пришлось бы до самого расставания.

А погода за окном продолжала бесноваться, в стекла билась подводная нечистая сила. Пока еще тщетно.

Мои родители принадлежали к идеальному, то есть наиболее удобному типу русских евреев: они видели решение еврейского вопроса в том, чтобы евреи сделались русскими, только лучше. Это «лучше» они, правда, понимали очень скромно: быть лучшим учителем математики в средней школе, как отец, быть лучшим рентгенологом в районе, как мать… А метить выше ни к чему, там начинаются интриги и зависть. Вот моральный рост ни у кого не вызывает зависти – ему и нужно предаваться без ограничений.

В принципе я был не против становиться лучше. Но становиться лучше в угоду кому-то… Кто об этом не просит и благодарить не собирается…

Сева сказал, что если им недовольны, то ему хочется лебезить. Пардон, не ему, а вылепленному им художественному образу. Ну, а моему художественному образу хочется послать недовольных подальше или поглубже, на их усмотрение. В школе я никакой дискриминации не подвергался, наоборот, был первый ученик, первый красавец и первый спортсмен – образ, я имею в виду. Но все-таки главную прелесть жизни составляет беззаботность, в простонародье разгильдяйство. Я особо далеко по этому пути не заходил, но дома мне слишком уж часто твердили, что еврей не может себе позволить быть разгильдяем. Это как – русским можно, а евреям нельзя?.. И я решил сделаться лучшим из разгильдяев.

А все лучшее, как вы знаете, делается в Америке – там и разгильдяи образцовые. Хиппи – это было так романтично! Я где-то раскопал, что в Штатах хипповское движение раскрутили евреи – Рубин, Краснер, еще кто-то, Хофман, что ли… Так почему бы и Боярскому не сделаться русским Краснером?

Что у нас в России плющит больше всего – серьезность. Советская серьезность, антисоветская серьезность, буржуазная, антибуржуазная – послать всех в задницу, вот единственное спасение от этих зануд! Это и сделали хиппи: мы не протестуем, мы празднуем! Мы же с Севой еще на Сороковой миле восхваляли американский протест – забить на все. Выйди из скорлупы! Делай только то, что смешно и нелепо! Отсюда и рок – лучше вопить, бормотать, чем тянуться навытяжку.

Но меня сразу покорбили все эти герлы, мэны, драйверы, хаеры, френды, бездники, мазеры унд фазеры на флэтах… Даже наши родные менты были уже не менты, а полисы! И это обезьянство – борьба за свободу от норм? Это, наоборот, добровольное подчинение чужим нормам. И где стилистическое единство – ПОЛИСЫ их ВИНТЯТ! А я хочу, чтобы менты брали мне под козырек. Или, по крайней мере, три раза подумали, прежде чем спросить паспорт, который эта шелупонь называла КСИВОЙ. Ксива… Так вы блатные или штатники, в конце-то концов?!. Блатные бы вас опустили с полтыка.

Что еще меня от этой публики отвращало – все эти волосатики были как на подбор дохляки. Это даже культивировалось – быть полудохлыми. И девки были бесцветные. Еще и с диссидентскими поползновениями… То есть вместо того чтобы на все забить, ради чего все и затевалось, устраивали еще один комсомол, только с другого конца.

Ну, и гэбуха за нами, конечно, приглядывала, хоть опасности эта моль уж никакой не представляла. Правда, в казарме и незаправленная кровать считается покушением на основы. Поэтому у нас очень любили перетирать, кто стучит и кто не стучит. Это их поднимало в собственных глазах, а меня, наоборот, опускало: все же наше движение было задумано, чтобы забыть о конвойных, а мы без них прямо-таки затяжки сделать не могли.

Короче, я там быстро заскучал. Зато если мне хотелось делать жизнь с кого – так это с моего дяди Сени. В паспорте он был Семен Давыдович, но всегда представлялся как Шимон Давидович – ничего, говорил, слопают. При этом выглядел как зэк, это он тоже нарочно культивировал – худой, стриженный налысо, даже зубы из нержавейки не менял. Он бы и от ватника не отказался, но этого бы уже не потерпели. Однако он любил вспоминать, как его привезли из лагеря к Курчатову именно в ватнике прямо на совещание с министрами и генералами. И Курчатов его перед всеми обнял и сказал, что теперь за теплоперенос он спокоен.

К слову сказать, кличка «ватник» еще отвратительнее, чем «жид», – она отсылает к социальному статусу. У нас… у вас в ватниках отходили такие люди, что его можно бы и превратить в парадный мундир.

Мой отец, правда, косил под Викниксора из кинофильма «Республика ШКИД», так он понимал типичного русского интеллигента.

Так вот, дядя Сеня, уже и членкор, и лауреат Ленинской премии, довольно часто приезжал в Питер из своего Арзамаса Шестьсот Шестьдесят Шесть консультироваться с Обломовым. И каждый раз крутил головой: «Антисемит, но гений, ничего не скажешь». Я как-то раз решил повольнодумствовать: как же вы, мол, дядя Сеня, вооружаете тоталитарный режим? А он спокойно так сверкнул своей нержавейкой: люди при любых режимах готовы истребить друг друга, их может удержать только страх. Мы и поддерживаем равновесие страха.

А мне к тому времени полюбилось обольщать русских красавиц, реваншизм своего рода. Вот вы меня-де, не любите, а ваши самые красивые женщины меня любят. Кто «вы», я и сам толком не знал, меня если кто и не любил, то исключительно за мои понты, но действовать я старался каким-то «им» назло. И понемногу в моей душе… Но не в моей, конечно, а в душе художественного образа вызрела безумная мечта: обольстить Обломова. Ради этого я и пошел на его кафедру, хотя все знающие люди предупреждали, что Обломов евреев к себе не берет. Значит, я буду первым. И не беда, если и последним.

И я всегда старался выскочить первым, когда он на лекциях обращался к народу. Голоса он запоминал с первого прослушивания, и я видел, что меня он выделяет. Но на пользу ли мне это пошло, не уверен. Он мог думать: умник, но выскочка. И был бы прав. Но как-то раз он с нами поделился, что город готов выделить «Интегралу» бывшую дачу Головина, а я спросил, не того ли Головина, который председатель Государственной Думы. По-видимому, ответил он так холодно, что я больше не выступал. Хотя, возможно, если бы я вел себя тише воды, ниже травы, это бы мне все равно не помогло. Перед распределением я все-таки опустился до того, что попросил дядю Сеню замолвить за меня словечко перед Обломовым. И он ответил мне неожиданно жестко: «Еврей, который нуждается в том, чтобы за него хлопотали, не стоит того, чтобы за него хлопотать. Ты должен сделаться таким, чтоб без тебя не могли обойтись. Чтобы тебя переманивали».

Зато когда я пришел за рекомендацией к Обломову, он меня принял, минимум, как родной отец.

Как я понял, можно рассказывать о себе и сказку? Воспользуюсь.

Когда мы с моей русской красавицей – у нее коса пшеничная, васильковые глаза – волокли с нью-йоркской помойки облезлую тумбочку, до нее наконец дошло: эге, да ты лузер!.. Это все под ржавыми зигзагами пожарных лестниц на фоне копченого кирпича. Под взглядами других лузеров из узеньких окошек.

И она отправилась искать счастья среди исконных и посконных янки. И нашла. Сначала одно, потом другое, потом одиннадцатое, а дальше затерялся след Тарасов между прерий и пампасов.

А я отправился в Массачусетский технологический институт и выложил свой единственный козырь – рекомендацию Обломова. «Как, неужели это тот самый грэйт Обломофф?!»Да, тот самый, и я его фэйворит стьюдент.

Так главный ленинградский антисемит раскрыл для меня объятия научной Америки. И мне удалось понежиться в этих объятиях от Бостона до самых до окраин. Снова жениться на красавице – мисс Небраска, бывшая, правда, в употреблении. Произвести на свет двух красавчиков, истинных янки. Разбогатеть, купить два дома, гораздо более роскошных, чем мне требуется. И все ради респектабельных соседей. Тамошний средний класс улицу сдал тамошним морлокам, а сам заперся в благоустроенных крепостях – все, кто может, туда и сбиваются, под защиту артиллерии.

Только не нужно путать средний класс с высшим – миллиардеры тоже запираются от миллионеров. И что у них на уме, могу только фантазировать вместе с остальным человечеством. Боюсь, без равновесия страха они, как и все мы, тоже утрачивают связь с реальностью. Древние евреи понимали: сила жаждет, и только печаль утоляет сердца. Обаяние силы уничтожается страхом, который она внушает. Вот и американским хищникам неплохо бы вкусить какой-нибудь печали, чтобы они научились дозировать внушаемый ими страх. Я сам миллионер, но если мои миллионы обратить в стодолларовые купюры и уложить их пачками на земле, пачка к пачке, то получатся какие-то метры. А у миллиардера это будут километры – чувствуете разницу? Я ее почувствовал, только когда сам попал в средний класс.

Как мне выпало такое счастье? Как в сказке. В речфлоте я научился так поддувать под днище судна, что оно начинало порхать по волнам, как плоский камень, пущенный умелой рукой. Признали в Америке мой дар не сразу, первый мой заказ был медицинский – я исследовал волновые процессы в женских грудях. Но поддул раз, поддул два – пиплу понравилось, начал понемногу хавать. Даже до оборонки дело дошло – доверили, блин, русскому… Меня же там все за русского держат, там вообще Россию представляют наши евреи, они главные эксперты по России. Кстати, в отношениях с Западом теперь и русские превратились в евреев, всюду ищут русофобию, как мы в России везде искали антисемитизм.

Постепенно пришлось расширять дело, образовалась своя фирма… Со временем и мои коллеги научились поддувать, но я как первоподдуватель у профанов вызываю больше доверия – тут еще очень помогает седина в бороду. Теперь мне платят в основном за присутствие и внушительный вид. Хотя, боюсь, скоро все-таки разоблачат, янки народ практичный. Но мне не страшно – и сбережений хватит, и пенсию я приличную уже заработал. Только как убивать время, еще не придумал. Пока развлекаюсь прыжками с парашютом – покуда летишь, не скучно.

Но в ваших глазах я читаю невысказанный вопрос – правда ли, что Америка вас ненавидит? Отвечаю: неправда. Наоборот, она хочет вас освободить от тиранов, а это гораздо опаснее. Я серьезно говорю: американские добродетели в тысячу раз опаснее американских пороков. Американцы всегда готовы прийти на помощь. Они действительно ощущают ответственность за торжество справедливости во всем мире. Представляете, у них в школах каждое утро приносят клятву верности американскому флагу! Положа руку на сердце! Мы бы изглумились! Они верят, что действительно могут выбрать лучших, не в этот раз, так в следующий. Что каждый действительно может стать президентом или Фордом. Не автомобилем, разумеется. Это же они придумали этот ужас: владыкой мира будет труд. Не гений, не красота, не мечта, а труд! Каторга, проклятие Господне! Во всех обкомах, то бишь капитолиях красуются рабочий и колхозница!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации