282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 7

Читать книгу "Испепеленный"


  • Текст добавлен: 16 марта 2025, 16:00


Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Не знаю, как бы я это выдержал, если бы у меня не было возможности время от времени переводить дыхание в башне из слоновой кости – на эрмитажных выставках, на киноклассике в «Кинематографе» в конструктивистском ДК им. Кирова, на книжной классике в электричках и очередях…

Слушать музыку, правда, не удавалось. На филармонию я при моих заработках не имел права, да и вечера были заняты долгом номер два – семьей, а в райвольской комнатенке я почти не бывал один. И даже когда удавалось упрятать голову под крыло ободранного фибрового чемоданчика, я все равно не мог забыться, все время ожидая, что вот-вот войдет бабушка Феня и умильно расхохочется, как над безобидным дурачком, оттого что я слушаю музыку с закрытыми глазами: она же слушает «Встречу с песней» подпевая. (Не видела она, как под музыку изнемогает Ангел, выгибая пальцы!) И, что еще более конфузно, красота в моей униженности начала вызывать у меня слезы. Они всегда у меня подступали от музыки, от стихов, но теперь начинали прямо-таки катиться по щекам, и справиться с этим я не мог, оставалось только поменьше общаться с прекрасным.

Но я терпеть не могу рвать на себе рубаху, обнажая рубцы и раны, – для меня это означает бесконечно расписываться в поражении: ведь ты не проиграл, пока не начал жаловаться. Потому-то я и не поддерживал этих нескончаемых перетираний, что Додика не взяли в аспирантуру, а Саррочку в консерваторию, хоть я и сам оказался таким же Додиком. При этом мне начали доставлять удовольствие новости об успехах евреев, так что Фифа однажды, пусть и с юморком, назвала меня сионистом. Но когда об тебя вытирают ноги, конечно хочется, чтобы кто-то утер нос и твоим обидчикам. Сытый голодного… Она еще как-то обронила, что евреев нужно выпускать, но не впускать обратно, и я только презрительно хмыкнул.

Хмыкать можно, злорадствовать можно, нельзя только жаловаться. Или побеждай – или храни гордое терпенье! «Разве терпение бывает гордым?» – однажды спросил меня маленький Ангел, и я не нашелся что ответить. Но теперь понял: как бы ни было больно, не подавай виду – вот что такое гордое терпенье. Теперь неважно, какой ценой я в конце концов научился с безупречной корректностью, появляясь в лаборатории, здороваться и тут же погружаться в работу, точнее, делать вид, что погружаюсь, поскольку половина душевных сил уходила на невозмутимое выражение лица. Так что большевичкам тоже, надеюсь, было не совсем удобно чесать языки, когда их коллега так упорно трудится. А потом я уходил в библиотеку просматривать журнальные и книжные новинки и так зачитывался, что, когда Фифа трогала меня за плечо, я подпрыгивал, словно ужаленный. «Что ты валяешь дурака?» – возмущалась она, но в глубине души знала, что такой я и есть, «хрустальная ваза», по ее же собственному выражению, и, когда я спрашивал, накатывают ли на нее приступы беспричинной тоски, она отвечала сердито: «Я нормальный человек!»

Потихоньку-полегоньку я обзавелся репутацией эрудита в таких прозаических вопросах, которыми в героических цехах не интересовались, но иногда они всплывали и там, и тогда приходилось обращаться ко мне. Так что понемногу моя репутация в институте стала опережать мою должность и зарплату, и все больше народу начинало со мной здороваться и даже мне улыбаться.

А потом пошли еще и публикации в журналах высшей лиги, и я вошел в признаваемую знатоками институтскую элиту и ощущал в этом даже некий шик: начальство притормаживает, а знать уважает.

Лейб-гвардейцы уже здоровались со мной за руку, но большевичек я отнюдь не растрогал: они сделались еще строже, опасаясь, как бы я не зазнался. Возможно, кстати, именно для этого Анфантеррибль и отправил меня к ним на перевоспитание. Если так, то цели он достиг: последние рудименты счастливчика и любимчика здесь из меня выморозили без следа.

Что даже способствовало интересу ко мне институтского женского пола: освободившись от желания нравиться, я приобрел в его глазах некую загадочность. Да и в деловом отношении годы в морозилке пошли мне на пользу – я научился ставить дело выше понтов. А в бытовых услугах видеть разновидность спорта. И меня начали вписывать во все экзотические договорные темы, где требовалось выразить числом стоимость жизни солдата и генерала, сложность чертежа, уровень принятия решений на бюрократической лестнице, определить, что важнее – один театр или двадцать парикмахерских, в каком порядке проверять узлы авиационного двигателя, как плотнее упаковывать рюкзак и как проводить расцеховку – выбирать соседей для заводских цехов… Для того прежде всего наука и нужна – прятаться от грязи.

Я примерно с полчаса-час слушал путаные разъяснения заказчика, потом минут десять-двадцать в напряженной отключке прогуливался по коридору, затем возвращался и начинал писать формулы на доске с таким видом, будто в этом нет ничего удивительного, – так было шикарнее. И если даже мой метод не всегда годился для практики, то, по крайней мере, никто не мог доказать, что он не годился. А значит, этап договора будет сдан и деньги перечислены.

Поэтому ветераншам пришлось мириться с моим превосходством, приписывая его не моему уму, а хитрости. Еврейской хитрости, слышалось в подтексте.

Так что свои девяносто восемь рэ я отрабатывал с верхом и мог с чистой совестью просиживать в Публичке в низеньком зальчике редкой книги над Невским и Садовой.

С еще с более чистой совестью я мог бродить по Васильевскому, ничего кругом не видя, а перемалывая в себе, как бы так сделать устойчивыми и то, и се, и пятое, и двадцать пятое, когда измерений не хватает, да еще и припутываются всяческие помехи изнутри и снаружи.

Результаты шли за результатами, и каждый из них Анфантеррибль сурово припечатывал скрипучим: «Хорошо». И у меня появлялась еще одна публикация. И не в сборнике скотопригоньевского пединститута, а в лучших академических журналах, которые автоматически переводились ин инглиш и оплачивались чеками Внешторга; их можно было отоварить в валютном магазине у Тучкова моста или толкнуть трущейся там фарце по курсу один не то к восьми, не то к десяти. Что, впрочем, было незаконно, и я до этого не опускался. Мне куда сладостнее было привести в этот капиталистический рай Колдунью – пусть потешится после скудного своего детства в бараках-вагончиках. И видит, что ее супруг тоже на что-то годится, хотя она и без того жила в спокойной уверенности, что я самый умный человек на земле.

Она и в будущем не мыслила жизни без меня, ей и университет был дорог тем, что она встретила там меня. «Ты могла бы выйти за негра?» – иногда подшучивал над ней я, и она отвечала лишь наполовину в шутку: «Если бы ты как-то оказался негром».

Однокурсники следили за моими успехами и при встречах интересовались:

– Ты почему не защищаешься?

– Никто не нападает, – отвечал я.

Русские отвечали улыбкой бесхитростной, а евреи проницательной:

– Ты зря время теряешь, через ваш Ученый совет еще ни один еврей не прошел.

Как всегда, это знали все, кроме меня, и мне приходилось отвечать неопределенным пожатием плеч, чувствуя себя предателем по отношению к Анфантерриблю. От которого, скорее всего, не укрылись мои маленькие шашни – узок был круг нашей секты. Скорее всего, поэтому он держался со мною так же корректно, как я с большевичками, все мои доклады припечатывал своим фирменным скрипучим «Хорошо», но защищаться не предлагал, а напрашиваться я полагал ниже своего достоинства, и без того изрядно подпорченного.

Но я больше не имел права на понты и старался возместить свое чистоплюйство летними шабашками, осенними разгрузками и кражами, а на второй год проживания в Райволе я выкопал под нашей комнатой подпол – уподобляясь графу Монте-Кристо, выносил землю в мешках. Затем обшил квадратную яму досками, навороваными ночью на станции, и бабушка Феня была в восторге: «Как шкатулочка!» А когда я загрузил туда несколько мешков картошки, заработанных в соседнем совхозе, она окончательно простила мне мою неразговорчивость. Картошка все-таки подмерзала, имела сладковатый привкус, и мы с Колдуньей называли ее бататом. Колдунью так впечатлил мой хозяйственный размах, что она предложила мне завести поросенка. «А сколько лет живут свиньи?» – невинно поинтересовался я, и Колдунья залилась своим оперным смехом: ясно, что она не позволила бы зарезать свинью, которую сама же выкормила.

Шпалы я таскал в одиночку только в заготовительный сезон, потом это забывалось, а вот то, что я грыз кости из супа, как ее старик, это работало на мой авторитет у бабушки Фени круглый год. Правда, больше всего ее умилила пустая бутылка из-под молока, которую я однажды привез из командировки. Из-за своей никак не подрастающей зарплаты я заделался ужасным крохобором и в институтском буфете брал только чай, на кофе не имел права – в этом тоже была бы нечистота! Семье всё, себе минимум.

Через два-три года доски в подполе сгнили так, что их можно было проткнуть пальцем, но все-таки эти два-три года мы просидели на своем батате. Все-таки чего-то я стоил.

Диссертация у меня была готова через два года, и каждая из трех глав вполне тянула на отдельный диссерт – даже по количеству элитных публикаций. Две-три таких у нас уже считались достижением, а у меня их было пятнадцать-шестнадцать. Не считая публикабельных отходов службы быта: отчасти из спортивного интереса, а отчасти чтобы позлить большевичек, я демонстрировал, что могу сделать печатную работу по любой теме, о которой услышал только вчера, поэтому у меня были публикации и по статистике, и по теории графов, и по сетевому планированию, и по невиданному градиентному методу в пространстве квадратичных форм (что за волшебные слова!). Об этом методе Анфантеррибль вместо своего обычного скрипучего «Хорошо» припечатал скрипучее «Вот здорово». Именно так, без восклицательного знака.

Я набирал публикации еще и для того, чтобы ситуация с моей незащищенностью становилась все более и более неприличной. Подозреваю, правда, что мой кумир справедливо расценивал это как попытку оказать на него давление и давал понять, что с ним такие фокусы не пройдут. Но все-таки однажды бросил мне на бегу с сердечным «ты» вместо пустого «вы»: «Ты почему не подаешь диссертацию?»

Кандидатский минимум у меня был уже сдан – специальность, естественно, на отлично, а философия на тройбан, хотя про мой реферат (математика наука экспериментальная, то есть материалистическая) молодая доцентша сказала, что здесь остается только поаплодировать и разойтись. Однако профессор Свидерский спросил меня, что такое политика, и я ответил, что это действия какой-то группы, направленные на то, чтобы заставить остальных делать то, что им не нравится. «Его политический облик мне ясен!» – провозгласил Свидерский. Я уже тогда понял, что если бы философия была наукой, то все ее классики давно были бы превзойдены, как превзойдены Архимед и Ньютон, – они живут только в исторических пересказах, в отличие от Гегеля и Маркса. (Однажды Ангел взъелся и на почитателей истории, обвинив их в рабстве перед историей. Я в ответ обвинил биологов в рабстве перед жизнью.)

Диссертацию я написал за две недели, половину склеив из журнальных оттисков. А формулы мне вставила Фифа, желавшая отнять эту честь у Колдуньи, теперь возвращавшейся с работы иногда даже за полночь, а уезжала она на семичасовом («Мы в колхозе столько не работали», – как-то подивилась бабушка Феня). Поскольку дипломную работу Колдунье набросал я, ее пытались оставить в аспирантуре, она еле отбилась и теперь пахала программистом в секретных военно-морских делах, а я при ней подвизался тайным консультантом, и ее очень огорчала необходимость скрывать, что это не она такая умная, а ее муж, – хвастаться мужем для нее было важнее. «Мы все ваши успехи себе присваиваем», – радостно разъясняла мне она. На главной же службе Анфантеррибль разрешил мне сдвинуть на час начало рабочего дня, чтобы я успевал (все бегом, бегом) забросить Костика в ясли – летом на плечах, зимой на санках. На санках ему нравилось больше, он сиял, разрумянившись от мороза так, что, увидев его под фонарем, какая-то тетка сказала одобрительно: «Вон толстуху повезли».

Я никогда себя не чувствовал таким чистым, как в те часы, когда что-то делал для Костика. Это был самый хрустальный из всех хрустальных дворцов.

Помню, в приятном подпитии бредем с Салаватом сквозь дышащий горячей смолой райвольский сосновый бор, высокий и просторный, как собор, и я разливаюсь о том, что дар дружбы с годами иссякает (к нам это, разумеется, не относится), а сын – это друг на всю жизнь. И, что особенно ценно, это друг, который почти наверняка нас переживет, утратить его возможно лишь в виде исключения. Я забыл, что жизнь и состоит из исключений.

Моя, по крайней мере.

Попав на перековку к старым большевичкам, я тут же расстался с хабэшными джинсами за шесть рэ и видавшим виды свитером (у джигита бешмет рваный…) и раскошелился на типовой костюм, чтобы довершить свою непроницаемость. Отправляясь же на защиту, я еще и подпридушил себя галстуком на резинке от трусов, чтобы окончательно укрыться в этом скафандре общего пользования: если обольют помоями, так пусть вся прокисшая капуста останется на скафандре.

Однако весь «антисемитский» совет взирал на меня с отеческим умилением: и хвалили наперебой, и проголосовали семнадцать – ноль. И сам Анфантеррибль сурово припечатал: «Это хорошая основа для докторской диссертации». Конечно, на меня работали и репутация, и количество публикаций, но умиление было вызвано другим: им хотелось показать самим себе, что никакие они не антисемиты: вот порядочного умного еврея они всегда готовы поддержать!

После защиты я торжественно утопил галстук в Неве, отпустив его на волю волн с Дворцового моста, а себя – на свободу от официоза.

На этом елей и мармелад закончились. Шли месяц за месяцем, а ВАК – квакающая московская контора, где наших диссертантов до сих пор штемпелевали без задержки, не мычал и не телился, и только года через два, в течение которых я удвоил свою непроницаемость, делая вид, будто происходящее меня не волнует, я получил казенный конверт с отзывом черного оппонента. Мимика меня слушалась, а руки нет, но я прыгающими пальцами сумел разорвать конверт, лишь слегка подпортив судьбоносную бумагу (как я буду жить, если хрустальный дворец меня отвергнет… как на меня будут смотреть в институте?.. грязь, грязь!..).

С таким невозмутимым, не маскирующимся бесстыдством я встречался только однажды, когда Колдунья решила разделить на две нашу кухню, общую с белобрысым соседом Васькой – тверским лесорубом, перебравшимся поближе к цивилизации. Он сердил Колдунью тем, что, пардон, харкал в нашу общую раковину под сосковым рукомойником и неотступно следил за женой, готовившей еду: «Досюда режь!» «Я бы так и стукнула по голове! – возмущалась Колдунья. – Что это за мужик – лезет в женские дела!» Мужчины, считала она, должны заниматься какими-то великими делами. Так вот, пока мы с Салаватом возводили новую переборку и набивали ее прессованными опилками, утащенными с лесопилки, Васька заложил бывшую дверь шлакоблоками так, что с его стороны стенка оказалась идеально ровной, а с нашей выпирала бугром. Меня почти восхитило, что этот естественный человек все это проделал практически у нас на глазах и ни в малейшей степени не выглядел смущенным.

Но то был неотесанный жлоб, а тут высший курултай хрустального дворца! Не зря меня малость устрашала фамилия его коменданта – Кириллов-Угрюмов. Если бы меня попросили раздраконить мою работу, я бы нашел к чему придраться, но черный оппонент не снисходил до сути. Поскольку доказательство любой наитруднейшей теоремы непременно начинается с чего-то известного, то эту предпосылку он и объявлял конечным результатом и исходил сарказмом, даже и неожиданным для казенной бумаги. Если я упоминал, что дважды два равно четырем, он уличал меня, что я пытаюсь присвоить таблицу умножения.

Колдунья умоляла не нарываться – сила-де на их стороне, но я написал, как есть: оппонент приписывает мне претензии на общеизвестные вещи, которые присвоить так же невозможно, как теорему Пифагора, и не касается ни одного из реальных результатов, которые заключаются в следующем. Список был впечатляющим, а одна моя теорема о гладких функциях Ляпунова для параметрически возмущенных дифференциальных уравнений сегодня считается классической (основополагающей), я видел свое имя, написанное и арабской вязью, и японскими иероглифами, а в одном международном обзоре меня назвали родоначальником новой идеологии в теории робастного оценивания – нет, весь я не умру, и долго буду тем любезен я народу! Без робастного оценивания, как вы понимаете, мир и трех дней не простоит. (Когда мне открылось, что функция Ляпунова является решением вариационного уравнения Беллмана, от восторга я сошел с укатанной дороги и зашагал по целине, проваливаясь по пояс и набирая снег в резиновые сапоги.)

Как обычно, все, кроме меня, знали, что подавать нужно было на дифференциальные уравнения, а не на математическую кибернетику, которую держит в руках махровый антисемит Колупанов; Анфантеррибль тоже считал слово «кибернетика» неприличным, но оно привлекало меня ореолом недавней гонимости, хотя теперь и я понимаю, что кибернетика всего лишь давала новые названия давно известным вещам.

Так или иначе, что-то менять было поздно, я только оделся позатрапезнее, готовясь к надругательству, – помои на парадном мундире смотрелись бы особенно позорно. Даже моя любимая Москва, где в ушах сразу начинали звучать «Ах, Арбат мой, Арбат» и «Лучший город земли», превратилась в гигантскую приемную Колупанова. А в настоящей приемной своей очереди на измывательство ожидали одни нацмены. И я. Тоже, стало быть, нацмен.

Колупанов, маленький, быстрый и очень предупредительный, наряженный в крупные квадратные очки, любезно предложил мне кратко изложить краткое содержание у обычной школьной доски. Я изложил как можно короче, стараясь побыстрее отделаться. Эксперты слушали, не поднимая глаз, ни один не сделал ни малейшего замечания, и лишь какой-то старичок с хошиминовской бородкой, так же не поднимая глаз, сердито буркнул:

– По-моему, здесь все совершенно ясно.

– Но были высказаны серьезные замечания, необходимо объективно… – с величайшей предупредительностью подхватил Колупанов.

И я понял, что пора оставить последнюю надежду: я уже знал, что такое объективность по-колупановски.

Отупение безнадежности было все-таки менее мучительным, чем боль позора и метаний в поисках несуществующего выхода. Я не представлял, как буду смотреть людям в глаза, как появлюсь дома после такого унижения, и понимал, что смотреть и появиться придется очень скоро.

В поезде я осознал, что уже давно не замечаю красоты мира – ну, закат, ну, ювелирная графика елей, ну, на хвойной тьме березы проседь, – я больше не имел на это права, я был слишком для этого перепачкан. Невыносимо хотелось умереть, выпустить багор, но я не мог так подло предать тех, кто меня любит. Человек, увы, принадлежит им, а не себе.

Так, значит, и придется доживать, ни на что и ни на кого не поднимая глаз. Тогда-то мне и открылось, что манила меня не наука, а высота и чистота хрустального дворца. Но высоты и чистоты больше не было. Если во дворце кто-то нагадил в тронном зале, для меня это больше не дворец, а вонючий сортир. Да, залов в нем еще много, но я уже не смогу забыть о той куче, которую навалили Колупанов и его соратники.

Конечно, умные люди не раз говорили, что мне надо уезжать, что с моей головой… Но я-то знал, что главное для меня не голова, не дар переводить жизнь в формулы, а дар грезить и благоговеть. Башня из слоновой кости для меня не просто приятное препровождение времени – это единственное убежище, где я могу жить, а не подыхать. Красота, высота, чистота – все, что для нормальных людей является украшением, – для меня кислород, без которого я задохнусь. Подозреваю, что со временем начнут задыхаться и другие, только им для этого потребуется гораздо больше времени. Для меня же гордый отказ от мира духа будет мучительной гибелью от удушья. Да, где-то, может быть, я найду и деньги, и почет, но так свободно витать в облаках мне больше нигде не позволят.

А я рожден, чтобы витать в облаках. И значит, здесь будет жалкая, постыдная, но все-таки жизнь, а там комфортабельное издыхание.

Да, ведь еще и квартиры дают только остепененным… Мне-то все равно, но ведь я обязан как-то вытащить Ангела и Колдунью из райвольского барака.

Выхода не было, невозможно было ни жить, ни умереть.


Колдунье свою поездку я пересказывал ровным голосом, без всяких истерик, но не поднимая глаз: мне было невыносимо стыдно появиться перед ней оплеванным. Но вдруг сидевший у нее на коленях Костик беспокойно завозился и сказал:

– Ты так говоришь, что мне плакать хочется.

Наш Ангел всегда был склонен своим нежным голоском выражаться по-взрослому.

И я вспыхнул и сгорел от нового стыда: я же должен нести сыну уверенность, а не слезы! Моего отца из хрустального дворца науки зашвырнули в воркутинский лагерь, но мне-то хоть раз от его слов хотелось плакать?!

И я потрепал Костика по теплой головке и спросил:

– А ну повтори, что у тебя на макушке?

И он радостно отрапортовал:

– Особая точка типа фокус.

– А сам ты кто?

И он еще более радостно и звонко выкрикнул:

– Я сыночек!

С Костиком мне почти всегда хотелось глупо шутить. Когда он спрашивал: «Это пышечная?» – я отвечал: «Нет, пушечная». Когда я видел его в синем тренировочном костюмчике, я не мог не пропеть: «Синий, синий Костик лег на провода». Но сейчас я для этого был слишком густо вымазан дерьмом.

И все-таки я сказал Колдунье:

– Ничего, мы-то проживем, а люди горя тяпнут.

И не беда, что улыбка вышла натянутой и Колдунья неожиданно повторила мою маму: «У тебя лицо как будто обугленное…», – я еще научусь. Хотя бы правдоподобно притворяться. Еще курсе на четвертом Салават вдруг ткнул меня большим пальцем пониже спины и конспиративно прошептал:

– Громоносцев!

И указал своим перешибленным носом на молодого человека лет нас на пяток постарше, которого я уже несколько раз встречал в факультетском вестибюле и запомнил по надменно откинутой строгой прическе. Симплектические многообразия, касательные расслоения, нильпотентные группы – Салават произносил все эти заклинания не с бо́льшим пониманием, чем Костик рапортовал об особой точке на его макушке, но Салавату нравилась музыка этих слов, хотя на меня она, наоборот, навевала тоску своей нечеловеческой чистотой. Однако гораздо более пикантным в Громоносцеве было то, что его, самого талантливого ученика Рохлина (Рохлин был в большом авторитете), загнали в лакотряпочный институт из-за того, что у него мать еврейка.

Вот каким путем надо идти! Я шагаю, презрительно глядя поверх голов, а за мною вьется почтительный шепоток: вы представляете, его держат в мэнээсах без степени! (Бабушка Феня, кстати, называла майонез мэнэесом.)

И я принялся лихорадочно наращивать разрыв между моим статусом и репутацией и в первый же год по количеству публикаций обошел самого Анфантеррибля. Правда, он издал очередную еретическую монографию, а у меня три работы из семнадцати были опубликованы в тезисах конференций, зато от всех остальных коллег я шел с большим отрывом. Так что партийному бюро пришлось изыскивать утонченные доводы, чтобы исключить меня из победителей соцсоревнования.

Зато это стало всем известно, и обо мне все чаще стали поговаривать как о жертве несправедливости. Чего я и добивался: чтобы знали, кто я и кто они. Чтоб было, как у Громоносцева: начальство гнобит – знатоки уважают.

И когда я открыл, что для параметрически возмущенных линейных систем функция Ляпунова будет формой неизвестной, правда, четной степени, у понимающих людей это прозвенело сенсацией. Идею сразу подхватили в главной по этим делам московской лаборатории, и казалось, еще чуть-чуть, и проблему добьют численными методами, а знаменитая задача абсолютной устойчивости окажется скромным частным случаем…

Получалось, я и здесь вышел победителем.

Я уже давно осторожненько, чтобы не развалился стул, елозил от этого бахвальства, но сравнение с Громоносцевым меня наконец взорвало – грязь, грязь!


И как только я об этом подумал, пульсировавшая алая артерия немедленно замерла, словно прислушиваясь к моим мыслям, которые я, видя такое дело, под конец даже начал сопровождать бережной жестикуляцией.


…Какой там, к черту, Громоносцев! Он сейчас член всех мыслимых академий, лауреат всех мыслимых премий, в российскую АНю его тоже подсуетились ввести зарубежным членом, а после премии Абеля даже на телике ему отстегнули пару секунд промежду шутов и прохвостов – никакого демонизма, седой, веселенький, растрепанный, в бейсболке, как и подобает западному гению. А я даже и до своего потолка далеко не добрался, и не потому, что мне кто-то мешал – помешать мне могла разве что лоботомия! – а потому, что я по природе своей шаромыжник. Оттого я и любил начинать новые темы, что попервоначалу требуется всего лишь сделать мутное ясным, и тут я был мастак. А уточнять уточнения мне уже скучно, хотя только там и начинается настоящая работа.

И то, что я разлюбил оскверненный хрустальный дворец, в этом тоже проявилось не только мое чистоплюйство, но и шаромыжничество – как будто работать можно только во дворце! Громоносцев небось ни о каких дворцах и не помышлял, обожал свои симплектические расслоения, или как их там. А я, утратив чистоту, еще и начал привирать развесившим уши Фифе с Колдуньей, что наука – это слишком мелко для меня, что мне требуется какое-то великое дело…

Грязь, грязь.

И девушек мне будто бы стоило только поманить… Отчасти и так, но только тех, которые еще раньше сами меня поманили. Зато были и такие, которые меня в упор не замечали, понимали, что перед ними особо одаренный придурок, от которого не будет никакого толку. Правда, попадались и еще более умные, которые соображали, что кое-какой толк из меня все-таки можно добыть, если взяться с умом. Какая-нибудь умная стерва вполне могла бы меня подловить на моей готовности бросаться на выручку, но, на мое счастье, они принимали эту готовность за возможность мною помыкать и слишком быстро себя разоблачали. Хотя время от времени мне таки случалось играть довольно жалкую роль – часов шесть-восемь дожидаться с дамской сумочкой на морозе или бегать за бутылкой, которая выпивалась с другими.

Дурачить, впрочем, меня нетрудно и сейчас, но… я дурак одноразового пользования. Типичный случай: губошлепистая однокурсница, которую я и по имени-то не помнил, вдруг обратилась ко мне, как к старому приятелю: «Сашка, выручи, сопромат, последняя попытка…»

Я всего лишь должен был явиться на факультет и болтаться у лаборатории сопромата, покуда моя клиентка не улучит возможность вынести мне свое задание, расправившись с которым, я должен буду ей как-то его незаметно подбросить. Все пошло по плану с той разницей, что клиенток оказалось две, причем у моей задача была плевая, вся из прямолинейных балок, а у подружки более хитроумная, криволинейная. Я решил обе, а затем, рискуя минимум выговором, подбросил решения им на стол, делая вид, что изучаю надраенную медную надпись «Санктъ-Петербургский патронный заводъ» на угрюмой машине для испытаний на разрыв.

На следующий день непредусмотренная клиентка бросилась мне на шею: ой, спасибо, зачет!.. А предусмотренную клиентку застигли за списыванием и вынесли.

Что ж, вынесли так вынесли, жизнь сурова. Но эта прохвостка всем наплела, что я неправильно решил ее задачу! Посадила пятно на мою деловую репутацию! Я был так взбешен, что хотел публично ее изобличить, но… дама все ж таки какая-никакая…

Так что она была наказана только тем, что я лишил ее своего благоволения. Более страшной кары я никогда ни на кого не налагал, но сейчас я о другом: с женским полом я попадал в смешное положение не реже, чем всякий другой, а может быть, и чаще. Как, впрочем, и с мужским. Когда ты уверен, что все тебя готовы полюбить, на том основании, что всех готов любить ты сам, это надежнейший рецепт то и дело оставаться в дураках.


И самое паршивое – заветная лира-сушилка меня изобразила этаким невольником чести: лучше-де, быть избитым, чем снести пощечину.

Да. Но только публичную. А если пощечина получена анонимно и не оставит пятна на репутации, тогда – тогда вот она правда. Не чистая правда, а нечистая правда.


В том же Акдалинске, уже после истории с Хлыном, я откуда-то возвращался зимним вечером, по обыкновению витая в облаках: к тому времени я уже перешел в заочную школу, и хрустальный дворец Науки мерцал совсем близко, где-то по соседству с Медным всадником. Пустая снежная аллея была освещена, словно театральная декорация, – и вдруг всю сцену, откуда ни возьмись, перекрыла элегантная компашка – все как один были в москвичках с шалевыми воротниками, из-под которых сияли красные шарфы: это была униформа блатной аристократии. Плебейская шпана у нас щеголяла в ватниках и, взапашку, в полушубках, с которых предварительно срезались пуговицы. Один из шалевых, высокий и жизнерадостный, приблизил ко мне красивое праздничное лицо и дал за спину отмашку: не он, пропустите.

Праздничный ансамбль расступился, но напоследок кто-то все-таки не удержался и напутствовал меня поджопником. Не сильным, скорее дружелюбным. И что же, я ответил пощечиной, гневным протестом? Нет, я просто прибавил шагу, к чему этот пинок меня и побуждал, и петушком, петушком… Я даже и не чувствовал себя особенно оскорбленным: в этом не было ничего личного ни для них, ни для меня. Они были анонимы, и я был аноним. Да, какое-то пятно они оставили, но на исподнем, а не на смокинге.

Я никому про это не рассказывал, да и сейчас бы не рассказал, но не хочу, чтобы в заветной лире сохранился такой пошловатенько приукрашенный мой образ!

И млел я не только от Пушкина, но и от Есенина, бормоча пресыщенно: «Походить я стал на Дон Жуана, как заправский ветреный поэт… Как будто дождик моросит с души немного омертвелой…»

Но это еще что: когда я ехал пробиваться в хрустальный дворец Науки и оказался один в сидячем купе между Москвой и Ленинградом, я положил ноги на сиденье напротив, воображая себя американцем, и потягивал лимонад из горлышка, воображая его кока-колой, ну а советская эстрада сошла за джазуху – такой идиот никогда не сможет сделаться умником, что бы он из себя ни изображал!

Хотя я вообразил себя большим хитрецом, когда ввязался учить булевой алгебре в техникуме, где только что открыли отделение прикладной математики. Туда набрали способных ребят из бедных семей, старавшихся поскорее загнать своих отпрысков на заработки, – я чувствовал себя продолжателем дела отца и матери, которые именно таких старались вытащить из трудового ярма в какое-то творчество.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации