Текст книги "Восточный бастион"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Ему показалось, что, пока он стоял на крыльце, кто-то с тайного входа проник в гостиную, унес ее спящую, мчит под звездами, укутанную в кошму. Он испугался, поверил в эту жуткую возможность. Бросился обратно. Торопливо, натыкаясь на столы и на стулья, прошел в темноте гостиной. Отыскал диван и, чувствуя, как дрожат руки, нащупал на диване ее плечо, ее бедро. И она, не просыпаясь, что-то слабо сказала во сне.
Он осторожно улегся рядом, едва помещаясь на узком скате, чувствуя ее дыхание. Боялся пошевелиться. Счастливо повторял: «Моя милая…»
Глава 30
Они проснулись одновременно от громких голосов на улице, от утреннего голубого луча, косо падающего из-за шторы.
– Спасибо тебе, многоуважаемый диван, – сказала она, гладя деревянные рукояти, как гладят головы больших послушных собак. – Мне было хорошо и уютно.
– Теперь это наше место на всю оставшуюся жизнь, – сказал он, разглядывая, как в пышном голубом луче летят мириады разноцветных пылинок. – Вот если бы только бутерброд и чашечку кофе.
– Пойду раздобуду. Хозяйка, к которой меня вчера привели на постой, очень милая, добрая женщина.
– Это ты моя милая, чудная женщина. – Он смотрел, как она трогательно и заботливо приводит себя в порядок. Причесывается, расправляет складки пальто. Она прошла по гостиной, попала на мгновение в солнечный луч и вся преобразилась. Стала золотой, воздушной, окруженная мириадами разноцветных корпускул, каждая из которых была частичкой многоцветной Вселенной. И он снова подумал, что это чудо. Его утро начинается с чуда.
Она покинула его, обещая вернуться с провизией, а он вышел на крыльцо. Стоял, ослепленный снегом. Синева. Сверкание белой, осыпанной снегом горы. Туманный, в голубых испарениях солнечный город. Внезапно из-за крыши посольства на бреющем полете выскользнули штурмовики, серебристые, с красными звездами. Брызнули гарью и ревом, рассекая пространство над крышами, хлестнули траекториями, взмывая на фоне горы, заваливаясь в развороте, оставляя два дымных взбухших рубца, словно длинные удары плетьми. Далеко над горой летели, как маковые соринки, готовые пропасть и растаять. Остановились. Стали увеличиваться. От солнца, от снежного блеска, в сверкании отточенных кромок снова спикировали, ударив наотмашь город. Мелькнули отточенными треугольниками. Город, оглушенный, выгибался в трепете, неся ожоги расходящихся жирных рубцов. Его били, наказывали, рвали ему спину кнутами, загоняли вглубь его свирепую непокорность, глушили ярость. Жители прятались в свои хрупкие глиняные гнезда, а над ними летали солнечные ревущие смерчи. Лопались стекла, падала с полки посуда, глохли и визжали от страха дети.
Следом пошли вертолеты, на разных высотах, с разных сторон, с металлическим ровным гулом. Кружили, словно месили жидкий саман, замешивая в глину металлический звук, от которого через много лет будут ломить кости и слепнуть глаза. Перемалывали и втирали обратно то, что вчера вдруг выдавилось, вспучилось кипящей смолой, а сегодня залегло, притаилось, повитое туманом и дымом. Этот дым и туман рассекали блестящие лопасти, утюжили фюзеляжи, царапали заостренные ракеты и пулеметы.
– Прессу читали? – спросил подошедший рязанец-аграрник с лицом, измученным бессонницей и тревогой. – Комендантский час с девятнадцати часов. Вряд ли сегодня в отель попадем. А я там бритву забыл. – Он погладил свой шершавый подбородок, тревожно водя глазами по горам, по летающим вертолетам, по решетке посольских ворот, за которыми, как два монумента, стояли задраенные боевые машины. – Нил-то наш Тимофеевич, кто бы подумал…
Белосельцев не дослушал, шагнул навстречу Марине. Он шла к нему, глядя себе под ноги, и улыбалась, зная, что он ее видит и ждет. И снова он испытал ощущение счастья, затмившее металлическое жужжание неба, рокот отъезжавшего бэтээра.
– Будем завтракать, – сказала она, показывая целлофановый пакет, в котором оказались бутерброды и термос с горячим кофе. – Пойдем на наш многоуважаемый диван.
Они завтракали в гостиной за огромным пустым столом, где обычно проходили дипломатические приемы и встречи. Его умиляло, как она ухаживает за ним, наливает в жестяную крышку термоса горячий кофе.
– Ты уедешь сейчас? – спрашивала она, и его радовало то, что она не хочет его отпускать. – Ты поедешь за своими журналистскими репортажами? Но там же опасно! Ты не можешь не ехать?
– Я буду осторожен. Скоро вернусь. Привезу вино, фрукты. Вечером усядемся на наш многоуважаемый диван и устроим пир горой. А завтра, я не забыл, твой день рождения. Справим его в отеле.
– Мне так не хочется, чтобы ты уезжал!
И, видя, что она огорчается, растроганный ее огорчением, он обнял ее, поцеловал в закрытые глаза, в мягкие губы, в чудное утреннее лицо.
Он должен был посетить военную комендатуру Кабула, управление безопасности, выяснить истинную ситуацию в городе. Завел машину, выезжая из посольства, видел, как закрываются за ним чугунные ворота и она смотрит вслед.
В военной комендатуре он разговаривал с нетерпеливым, порывавшимся вскочить и ехать полковником, в котором минувшая бессонная ночь все еще трещала телефонами, шипела рациями, окриками патрулей, автоматными пунктирными трассами, будто он, комендант, ухватил оголенную жилу, и она все еще посылала в него свои удары и вспышки.
– Если вам угодно знать, как проходил мятеж, поезжайте на хлебозавод. Его пытались громить, ворвались в цеха, хотели лишить Кабул хлеба, – полковник старался быть вежливым, но вежливость его была язвительно-злой. – Если вам угодно узнать, чего хотели бандиты, поезжайте на электростанцию, они пробовали ее захватить. Если вам угодно понять, чего они добивались, поезжайте к хранилищу пресной воды, они уже заложили туда взрывчатку.
Белосельцев чувствовал его нетерпение, направленное против него раздражение.
– Скажите, в какой степени были вовлечены во вчерашнее советские подразделения?
– Если вам угодно узнать, поезжайте к своим частям, – он снова дернулся, посмотрел в окно. – Они хотели вас спровоцировать, хотели послать мусульман под ваши танки. Хотели, чтобы советские солдаты врывались в мечети. Вот что они хотели увидеть. Ваши люди, если вам угодно узнать, оставались хладнокровными. Советские автоматы стреляли один-два раза. Мы все сделали сами.
– Я предвижу сообщения западной прессы о расправах, учиненных русскими над мирным населением Кабула.
– Если вам угодно узнать, мы, афганцы, народ темпераментный, и иных офицеров приходилось жестко удерживать, чтобы технику в ход не пускали. У одного полковника, командира полка, бандиты убили жену. Когда он об этом узнал, он выкатил танки в Старый город и пустил на дома хазарейцев. На время его отстранили от командования. Вряд ли его теперь оставят в Кабуле. Отправят на фронт в провинцию. А теперь извините. Если вам угодны подробности, вечером я буду свободней! – забывая о Белосельцеве, он вскочил, крикнул кому-то. На его окрик появились два автоматчика, и они нырнули в отъезжавшую машину.
Город был пуст и глух, как заколоченный ящик. Дуканы, как ракушки, захлопнули свои двери и ставни. Повсюду виднелись замки, стальные щеколды, железные жалюзи. Светило яркое солнце, но город был слеп, пялил жестяные бельма. На перекрестках, на набережной, у банков, министерств и мечетей стояли транспортеры и танки, шагали патрули автоматчиков. Белосельцев, управляя машиной, то и дело натыкался на горы зеленой брони, чувствовал, как скользят по его машине дула пулеметов и пушек. Казалось, город был не просто забит, а окован железом, помещен в аккуратно запаянный цинковый гроб. Иногда возникал запах холодной гари. Белосельцев искал глазами и тут же находил обугленный, разрушенный выстрелами дом, осевший на обода окисленно-красный грузовик. Проехал место, где вчера лежали трупы. Их убрали, но там, где лежал солдат, все еще темнело пятно. Белосельцев медленно его объехал.
У здания ХАД ему преградили путь автоматчики, наставив стволы в стекло. Пришлось звонить из караульной к Нимату. Тот по телефону что-то втолковывал офицеру охраны, офицер неохотно и хмуро позволил проехать.
Во внутреннем дворе стоял серебристый «Мерседес». Здороваясь с Ниматом, Белосельцев в коридоре увидел охрану – в наглаженных брюках, в белоснежных рубахах, с пестрыми галстуками.
– Я должен тебя ненадолго покинуть, – извинялся Нимат. – Приехал министр Наджиб. Он меня вызвал.
– Скажи министру, я прошу уделить мне несколько минут.
– Скажу, – согласился Нимат.
Белосельцев сел у дверей, обмениваясь с охраной улыбками. Недолго оставался один.
– Войди, – пригласил его скоро Нимат.
Министр Наджиб, плотный, большой, с черно-синими сросшимися бровями, с властным, неукротимым лицом, выглядел утомленным, суровым, и казалось, на его лбу, жилистых руках, черном пиджаке лежит едва заметная окалина сгоревших грузовиков, пороховая гарь ружейных стволов. Он устало пил чай, то и дело подносил к черным усам цветную пиалку. Белосельцев, отказавшись от чая и засахаренных сладостей, слушал министра, делая пометки в блокнот.
– Главная цель мятежа, как теперь нам видится, состояла в том, чтобы армия перешла на сторону путчистов. Тогда, объединившись с армией, они могли добиться крупного кровопролития. Но эта цель, мы можем твердо сказать, не была достигнута. Армия, как и прежде, остается верной правительству. Не было ни единого случая перехода военных на сторону путча. В критических случаях, в ответ на стрельбу снайперов, на броски гранат и бутылок с зажигательной смесью, армия открывала огонь…
Белосельцев вспоминал вчерашнюю толпу. Словно из глубинной тины всплыло на поверхность непомерное жирное тулово с огнедышащей пастью. Шевельнуло плавниками и кольцами, провернуло в орбитах глазищами и снова ушло на дно, оставив буруны и грязную пену. Белосельцев успел разглядеть лишь надводную часть. Теперь это чудище лежало на дне, живое, шевелящееся, и танки на перекрестках караулили его, не давали всплыть. Он старался понять, каково оно было. Какова его анатомия. Какова анатомия путча.
– Мятежники выступали под мусульманскими лозунгами, под мусульманским флагом, – продолжал министр Наджиб, выпивая чашечку и тут же доливая горячий чай. – Мятежу явно хотели придать характер некой исламской революции. Однако даже сейчас, при самом беглом анализе данных, а они продолжают к нам поступать, видно – никакого стихийного мусульманского бунта не было. Была тщательно спланированная и умело осуществленная подрывная акция, которую готовили за пределами Афганистана. В центре ее стояли такие агенты, как американец Дженсон Ли, француз Андре Виньяр. Последний арестован, находится в Пули-Чархи. Первому удалось ускользнуть, поиски его продолжаются…
Министр шевелил своими черно-синими насупленными бровями, словно еще раз перебирал в уме имевшиеся у него факты. Было видно – и он желает понять, что оно было, это подземное чудище. Где, на какой глубине оно залегает. Где его сердце и мозг. Где важнейшие органы. Куда, в какой нервный центр следует нанести удар, чтобы больше оно не всплыло, а сдохло на глубине, медленно разлагаясь, наполняя миазмами город. И вычерпывать, извлекать разложившиеся ломти и обрубки, очищая Кабул от ядов. Ликвидировать последствия путча.
– Путч был приурочен ко дню истечения ультиматума, предъявленного нам американским президентом о выводе советского военного контингента. Путч стали готовить в день предъявления ультиматума как часть единой подрывной операции, призванной в конечном счете сорвать процесс нормализации, о котором товарищ Бабрак Кармаль сказал: «Пусть больше не вылетит из ствола ни единая пуля, направленная в человека». Именно пуль, направленных в человека, добивалось ЦРУ, замышляя путч. Как видите, отчасти это им удалось…
Белосельцев понимал, что имеет в виду министр. Все, что издали может казаться народной стихией, неуправляемой народной волной, на деле поддается влиянию, имеет свои скрытые точки, куда введены электроды и по ним поступает сигнал управления. Возбуждает недовольство, тайные страхи, смятение. Ослепляет, приводит в исступление, устремляет к ложной цели. Порождает агрессивность и ненависть. Эти тайные нервные центры, управляющие психологией масс, хорошо известны разведке. Той, за океаном, в Лэнгли. Тем, в кофейном пикапе, кого он видел на пакистанской границе.
– Уже задержаны агенты пакистанской разведки, а также афганцы, проходившие подготовку за рубежом, переброшенные в Кабул специально для провокаций. Они разворачивали агитацию среди самых темных слоев городской бедноты, обремененной религиозными и национальными предрассудками, много потерпевшей от прежних режимов – от короля, Дауда, Амина. Они внедрились в эту среду, искусно сыграли на недовольстве, вывели толпу на улицу. Подключили уголовные элементы, желавшие грабежей и погромов. Спекулировали на трудностях с топливом и хлебом. Нам доподлинно известно, что у каждой выводимой группы был свой вожак с четко отработанной инструкцией действий, включавших штурм банков, телеграфа, радио, важнейших городских предприятий. Это типичный почерк американских спецслужб, имеющих опыт переворотов и заговоров во всех частях света…
Белосельцев, еще весь оглушенный вчерашними переживаниями, еще весь в напряжении, в поиске, в самых первых разговорах и встречах, понимал – ему предоставлена редчайшая возможность прикоснуться к социальным процессам в их самой больной, обнаженной форме. Увидеть народ в исключительный, крайний момент, на переломе судьбы, психологии. Путч был как огромная рана, и надо торопиться в нее заглянуть, не боясь ослепнуть, ожечь глаза, чтобы понять хирургию процесса. И сидящий перед ним министр, усмиритель путча, был тоже на дне этой раны. Был важен и интересен Белосельцеву, как лезвие скальпа, погруженное в красную плоть.
– Быть может, наша ошибка, – продолжал министр, – в том, что мы не приняли превентивных мер. Мы искали решение проблем на путях политических. Быть может, в этом ошибка. Враг снова предложил нам борьбу и пролитие крови. И мы вынуждены принять этот вызов. Не исключаю возможности повторения беспорядков, но этот путч себя израсходовал, он потерял энергию. Мы сделаем все, чтобы не допустить второй волны…
Белосельцев рассматривал его тяжелое, властное, волевое лицо и думал, что Наджиб, сосредоточив в своих руках безопасность, подавив путч, выиграв борьбу за Кабул, неизбежно расширит свое влияние в руководстве страны. И, как знать, не встанет ли он в череду правителей, уходящих один за другим с высших постов государства, сгорающих в тигле революции. Не возглавит ли он страну после того, как болезненный и усталый Бабрак исчерпает свой властный ресурс и толпы демонстрантов пройдут по Кабулу, неся на транспарантах это властное, с косматыми бровями лицо, выкликая: «Слава Наджибу!»
Министр поставил на место пиалку с чаем. Улыбнулся, пожал Белосельцеву руку и пошел к дверям. Белосельцев старался запомнить его лицо, создать его психологический образ, чтобы позже включить о нем в аналитическую справку хотя бы два слова.
– Нимат, – сказал Белосельцев, когда они остались одни, – мне нужна информация. За вчерашний и сегодняшний день.
– Сейчас рано давать информацию, – мягко ответил Нимат. – Она все еще поступает. Наметились некоторые тенденции, нужно их уточнить. Есть задержанные, есть оружие, есть документы. Но пока все разрозненно.
– Если бы тогда, на Грязном рынке, вы задержали Дженсона Ли, быть может, путч не случился.
– Если бы с горы не упала песчинка, то не было бы в океане бури, – усмехнулся Нимат. – Я кое-что тебе покажу. Задержан молодой американец, который утверждает, что он хиппи, направлялся из Ирана в Непал собирать целебные травы, оказался в толпе случайно. С пакистанцами дело яснее, один из них проходит как офицер военной разведки.
– А где Виньяр? С чем его взяли?
– Он в Пули-Чархи. Его взяли на агентурных связях за день до путча. Мне сказали, что у него сердечный приступ. Его перевели в тюремный лазарет.
Белосельцев вспомнил свою встречу с Виньяром, красные виноградники, воркующих горлинок, и какая-то деревня под Туром, куда приглашал француз, какие-то книги на полках, и теперь изнуренный француз замурован в каменное черное солнце тюрьмы, над которой снижаются советские десантные транспорты.
Нимат куда-то звонил, что-то приказывал. Сказал Белосельцеву:
– Пойдем, кое-что тебе покажу.
В соседней комнате на столах аккуратно лежало оружие. Белосельцев почувствовал исходящее от него знакомое железное жжение. И другой, тончайший, сладковато-тлетворный запах – зловоние путча. Оружие еще хранило в себе возбуждение потных стреляющих рук, слезящихся глаз, хриплого дыхания, бега, борьбы и падения. Белосельцев осторожно извлек из груды изящную винтовку с оптическим прицелом и надписью «Ремингтон» на пластмассовом ложе. Приблизил зрачок к окуляру – сквозь волосяную сетку в прозрачной выпуклой линзе увидел солдата с заплетенными в падении ногами, лежащего в луже крови. Подбросил на руке автомат с коротким телескопическим рыльцем – и услышал вчерашнее цоканье, хлестнувшее по броне. Рация с оборванным проводом и лежащей отдельно трубкой, с клеймом «Телефункен», – где-то в бурлении толпы скрывался радист, принимал команды, наводил толпу на объекты. И среди заводского оружия, скорострельных стволов и обойм вдруг увидел рогатку – раздвоенный замусоленный сучок, резинка, кожица, притороченная суровыми нитками. Не тот ли парнишка в красной рубашке закладывал в кожицу камень, стрелял в бэтээр? Белосельцев испытал щемящее чувство, старался не смотреть на рогатку.
– Вот тут, обрати внимание, есть любопытная штука. – Нимат подвел его к подоконнику, где лежал помятый ударом колокол репродуктора и стоял транзисторный магнитофон с грудой кассет. – Вот послушай!
Он вставил кассету, прибавил громкость, и в комнату, засвистев, забурлив, ворвался свирепый рев, возгласы: «Аллах акбар!», словно тысячная толпа чернела открытыми ртами.
– Это кто записал? – К Белосельцеву вернулся вчерашний ночной испуг, когда стоял под морозными звездами, и Вселенная голосила: «Аллах акбар», хватала его миллионами жадных рук. – Откуда это?
– Конфисковано у противника. Многократная запись. Пять человек могут наорать такое, что кажется, будто их миллион. Такие ретрансляторы были установлены в различных районах города. Эхо гор, мощные динамики, ветер, и такое впечатление, что город не спит, а голосит что есть мочи. Психологическое оружие!
– Бесовская выдумка! Какая голова до такого додумалась?
– С этим был связан Виньяр.
Белосельцев увидел стопку мятых бумаг, две замусоленные книги, брезентовую сумку, из которой торчало тряпье, нестираные рубахи и майки.
– Богатство американского хиппи. Книги по тибетской медицине. Определитель целебных трав. Записи, каракули, мы их сейчас расшифровываем. Путевые заметки. Размышления об афганском народе. Ничего серьезного. Много наивного. А это его гардероб. Нет ни цилиндра, ни фрака. Оказался в самом центре событий, когда мы его взяли.
Белосельцев держал в руках американский паспорт. Рассматривал худое моложавое лицо, близко поставленные близорукие глаза, робкий, неуверенный рот. Чаинка в заварке западной поп-культуры, попавшая в кипящий водоворот революции.
– Какой прогноз на дальнейшие события? – спросил Белосельцев, отодвигая растрепанные ненужные книги.
– Я согласен с министром. Возможны разрозненные выступления. Но путч потерял свою силу. Полагаю, враг перейдет к тактике индивидуального террора. У них налажено производство самодельных гранат и бомб. Есть склады хранения. Сейчас на базе райкомов сформированы группы прочесывания. Идем в Старый город проводить операцию.
– Я с вами, – сказал Белосельцев. – А потом, если ты позволишь, я поеду в Пули-Чархи.
Он вдруг страстно захотел увидеть Марину, ее солнечное лицо с золотистыми бровями. Его душа, его сущность устремились к ней, но, попав под воздействие невидимых магнитных полей, отвернули в сторону, туда, где копились угрюмые железные силы. Устремились на Майванд, к райкому.
Глава 31
По дороге, проезжая мимо Центрального госпиталя, он испытал странное мучительное желание увидеть мертвого Нила Тимофеевича. Проститься с ним. Быть может, угадать на его мертвом лице тот вопрос, что он хотел задать Белосельцеву. Не успел, сраженный шальной пулей, которую уступил ему Белосельцев. Хотел поклониться ему, повиниться.
Лариса Гордеева, кардиолог, – казалось, недавно танцевали с ней у архитектора Карнаухова, и она легкомысленно, поддразнивая мужа, кокетничала с молодым реставратором, – теперь похудевшая, озабоченная, она спускалась по лестнице госпиталя навстречу Белосельцеву. Не сразу его узнала. Стремилась к какой-то близкой, важной, захватившей ее цели.
– Мы с Гордеевым готовили новое оборудование. Хотели через неделю пустить, а пускаем сегодня, сейчас. Мальчик с осколком в сердце. Будем оперировать. А вы здесь зачем?
– Тут к вам привезли советника, Нила Тимофеевича. Убили вчера. Хотел с ним проститься.
И снова бесшумно ударило по глазам, затмило состраданием, из боли и жалости изумлением, в котором присутствует смерть другого и твоя уцелевшая жизнь, и твоя будущая неизбежная смерть, и недавняя жизнь другого, и от этого сочетания судеб – оцепенение, веющий ледяной сквознячок, уносящий вместе с умершим твое живое тепло.
Лариса подвела его к афганской сестре, передала просьбу Белосельцева. Вслед за сестрой он двинулся в дальнюю половину госпиталя, в палату, где стояли четыре выкрашенные в белое кровати, и на каждой недвижно лежал человек, накрытый с головой простыней, с рельефом выступающих ступней, сложенных на животе рук, заостренного носа. Сестра поводила глазами, словно выбирала. Указала на кровать у окна.
Белосельцев смотрел на длинное каменно-укрытое тело, из которого в муках излетела жизнь, в последних бормотаниях, усилиях что-то сказать, что-то объяснить, завещать. Еще летят домой его письма с приветами. Там, далеко, кто-то вскрикнет, проснется в ночи от ужасного сна, не умея его объяснить. И только после, позже поймет.
Что он должен сделать для этого, уже неживого, малознакомого ему человека, с которым повстречались в Термезе среди медного полыхания труб и нарядных танцовщиц? Раскланивались на лестнице кабульской гостиницы, пожимали при встрече руки, раза два выпили по горькой рюмке, спели казачью песню. А ведь где-то была уже та винтовка, та спокойно лежащая тихая пуля. Пятнистый военный транспорт летел из Джелалабада в Кабул, микроавтобус по Ансаривад подкатывал к аэропорту, снайпер в чердачном окне укладывал поудобней винтовку, и в хаосе случайных секунд, в непредсказуемой толчее событий Белосельцев опоздал на секунду, уступил свое место другому, уступил ему свою пулю.
Он приподнял край простыни и увидел знакомое лицо. Но не то, полное, с пухлым ртом, со следами печали или насмешки к себе самому, с добротой всех черт и движений, готовой смениться выражением терпения и заботы, когда, подчиняясь приказу, нужно катить в какой-нибудь заливаемый ливнем колхоз, где гибнет в полях картошка, или, невзирая на хворь, подняться по звонку и ехать к мелиораторам, где валится план. Всю жизнь мотание по проселкам, собрания, муки с докладом, выговоры и нарекания начальства, когда потерян счет времени в бесконечной неоглядной работе, которая помогает хлебу расти, трубам дымиться, людям иметь кров и жилье.
Белосельцев держал за краешек простыню, видел не это лицо, а другое, выгоревшее, провалившееся, в котором осталось одно-единственное выражение: «А я?.. А со мной?.. Неужели вот и вся моя жизнь?..»
«Еще один хлебороб пал на ниве, не дожив до грядущего урожая», – думал Белосельцев, опуская белый покров. Смотрел в окно, где Кабул в бледном солнце мерцал снеговыми пиками, клубился своими очагами и жизнями, не ведая, что этот русский советник, наивно явившийся спасать и учить, лежит теперь бездыханный.
Прощался, просил прощения бог весть за какую вину. Бессловесно, не разжимая губ, пропел над Нилом Тимофеевичем:
Соловей кукушечку уговаривал,
Полетим, кукушечка, во зеленый сад…
И в ответ завились степные дороги, преклонилась белая рожь, черная ласточка прянула с тихим свистом, и капля дождя упала в тяжелую пыль.
Белосельцев, подавленный, поднялся в ординаторскую. Гордеев облачался в хирургический, травяного цвета костюм, плотно облекал в него свое гибкое, сильное тело. Ничем не напоминал того лениво-небрежного весельчака, качавшего рюмкой перед каминным огнем. Точен, сух, нацелен в предстоящее дело, с легкой, напрягавшей лицо линией, проведенной меж бровей.
– Это, представляете, уникальный, редчайший случай, – пояснял он Белосельцеву. – Рентген показал, что осколок прошел в область сердца и держится в нем. Возникла грань жизни и смерти. Мы только что закончили монтаж оборудования, собирались его проверить. Но видите, приходится делать реальную операцию. Если хотите, останьтесь. Лариса мне ассистирует. Сестра, выдайте ему халат и маску!
Он отвернулся, подставляя большие долгопалые руки под бьющую блестящую воду, а Белосельцев вспомнил, что похожее лицо с незримой у переносицы чертой, отделяющей жизнь от смерти, он видел у летчика-испытателя, надевавшего высотный костюм, и новая модель перехватчика в сверкании металла стояла на квадратах бетона.
Вслед за Гордеевым, в халате и маске, Белосельцев вошел в операционную. Увидел – на плоском, похожем на катапульту столе, под ярким металлическим светом, хрупкий, смуглый, откинув чернявую голову, беззащитно дрожащую шею, лежал мальчик, весь уловленный и опутанный проводами, окруженный стеклом и отточенной сталью. На бледных экранах пульсировала слабыми всплесками его гаснущая, не желающая гибнуть жизнь.
Сестра мазала мальчику грудь йодом, словно золотила. Другая касалась курчавой головы, жалобно, по-матерински гладила.
– Дома его небось ищут. Не знают, где он. А он, вот он где! Беда!
– Детей-то зачем в это дело путать? – отвечала другая. – Дети разве что понимают? Думают, забава, игра. А игра-то со смертью. У нас в доме такой же живет, Ахметка. Моему Кольке змеев делает. Змея сделают и бегут вместе, вгоняют ввысь. Может, так же бежал, и в толпу его занесло.
– Беда! – повторила первая. И обе склонились над мальчиком. Тихо звякали, пришептывали, будто вдували в него жизнь.
Белосельцев, едва вошел, едва увидел эту раненую, подбитую, готовую исчезнуть жизнь, весь напрягся, суеверно, молитвенно замер. После всего пережитого, накопившегося за два грозных дня, дух его онемел на невидимом, из болей и страхов пределе. По одну сторону находился жестокий опыт, почерпнутый среди расколотого, сотрясенного мира, охваченного борьбой и страданием. По другую сторону был его дух, преображенный любовью. И его жизнь, из света и тьмы, была поделена все той же незримой, проведенной в мироздании чертой.
Он стоял в отдалении, наблюдая, как собирается бригада врачей. Занимали место у пультов, у агрегатов и колб. Помещали в штатив цветные флаконы, словно развешивали над мальчиком ветвистое хрупкое дерево в блеске стеклянных плодов. Его усыпили. Отделили и вычерпали его память и боль. Отделенные, они струились теперь на экранах, скользили в электронном луче, трепетали в показаниях стрелок, дергались в пере самописца.
– Приступаем, – сказал Гордеев, наклоняя голову с острым лучом во лбу. Лариса – одни глаза, блестящие, зоркие, – встала у него за спиной, ловя его мысли и жесты, образ его и подобие. – Начнем интубирование!
Подкатили к изголовью пульсирующие искусственные легкие с гофрированным колыханием мембраны. Сестра приоткрыла мальчику губы, ловко и бережно вставила трубку, проталкивая ее в глубину, отбирала его дыхание. Он отдавал машине свои слабые вздохи, и та, неразумная, сотворенная из стекла и металла, подхватила его дух, сделала его душу своей. Словно малый кузнечный мех, дула и дула в него, в крохотный горн, поддерживая слабый огонь. Не давала потухнуть.
Белосельцев видел, как сдвинулись тесно хирурги, скрестили над мальчиком тонкие, бьющие изо лбов лучи, словно продолжения мыслей.
– Где коагулятор, не вижу! Почему не кладете на место? – резко спросил Гордеев. Лариса послушно и быстро положила перед ним инструмент. Сестры пеленали голое тело, оставляя узкий просвет на груди. – Чуть больше, пожалуйста. Расширьте операционное поле!
Белосельцев глядел на полоску живого тела, веря, страшась, словно сам отдавал себя в руки хирургов. Сотрясенный путчем Кабул, раненный в сердце. Патрули и танки на улицах. Перестрелка в кварталах. И среди всего – крохотное детское сердце, задетое сталью, и люди сошлись, желая его спасти.
– Начинаю, – Гордеев поднял скальпель, нацеливая его для удара. Мгновение тишины. Белосельцев под рубахой почувствовал то место, куда целит Гордеев, как пугливый ожог. Скальпель коснулся груди, проведя полукруглый надрез, потянул от дуги длинный росистый след. Белосельцев закрыл глаза, неся под веками видение крови. «Смотри!» – раздался беззвучный глас. И он смотрел, вел репортаж из раненого сердца Кабула.
– Артериальное? – спрашивал Гордеев.
– Сто двадцать.
– Пульс?
Работала служба спасения. Брали частые анализы крови. Измеряли давление, пульс. Откликались на крохотные биения. Среди врачей и сестер Белосельцев видел теперь лишь двоих, Гордеева и Ларису. Их закрытые масками лица оставляли одни глаза, хранившие единственное выражение – непрерывного строгого света. Исчезло все лишнее и случайное, осталась самая суть. Белосельцев слышал о прошлом Ларисы, знал ее вздорность и слабость, пристрастие к вещам, к мишуре. Но это не имело значения. Гордеев, расчетливый спец, умный и тонкий служака, имевший протекцию, его поездка в Кабул – еще один шаг к восхождению. Но и это не имело значения. Преображенные, отрешившись от временных целей, они достигли сейчас совершенства. Осуществляли свою высшую жизнь, спасали жизнь другому.
– Пилу Джигли! – глухо, сквозь марлю сказал Гордеев.
Лариса выхватила из кипятка, подала ему блестящий зубчатый шнур, окутанный паром. Резкий взмах кулака, как заводят мотор у лодки. Хруст рассекаемой плоти. Словно на груди расстегнули молнию, и раскрылась внутренняя алая жизнь.
Одолевая обморочность, Белосельцев сопрягал свою волю с волей и силой хирургов. Ему казалось, есть некий образ тому, что здесь происходит. Цель его появления здесь, в Кабуле, была не в том, чтобы собирать информацию, анализировать войну и политику, писать разведдонесения, а в том, чтобы молиться над детским сердцем. Жаркой бессловесной молитвой его защитить, отвести от него винтовки, пикирующие самолеты, движение полков и дивизий. И если оно остановится, случится огромное, непоправимых размеров несчастье, омертвеет половина земли, и его страна, его грозная любимая Родина превратится в пыль и обломки. И все это знают. Одни продолжают стрелять, другие спасают, не давая сердцу погаснуть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.