Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Задумался, мечтательно улыбаясь.
Потом и вовсе едва сдерживал смех, вспоминал перипетии допроса.
какой ценой и с какой-такой целью (заряженной чиновным страхом, чувствами партийного долга, задними мыслями) комиссией и следствием добывались и объяснялись факты
Конечно, конечно, подробнее об Остапе Степановиче – дальше. Но хотя и так вполне ясно, что уж кем-кем, а дельным человеком он, слегка кокетничая, называл себя с полным на то основанием, наверное, не помешает, не откладывая на потом, сразу же коснуться его влиятельности и хваткой целеустремлённости – какой всё-таки боевитый тандем составили Остап Степанович и Владилен Тимофеевич, какой тандем! – исключительно благодаря бесценным в наше время личным достоинствам Стороженко удалось придать делу отвечающую ему масштабность и объявить всесоюзный розыск шофера такси, случайного свидетеля ночной катастрофы, потом, когда поднялся дым коромыслом, находившегося, как назло, в очередном отпуске.
Обгорелого до волдырей шофера нашли на пляже близ Кобулетти, где он неосторожно баловался коварным весенним солнцем, привезли в сопровождении, тщательно сняли показания про рёв, про промелькнувшую в зеркальце заднего вида подозрительную фотовспышку на одном из ближних балконов. Однако к тому времени компетентные органы с отщепенцем-фотолюбителем уже разобрались, готовились даже выпроводить его на историческую родину. Оставалось поспешно, сломав плановую сетку, поручить головным закрытым лабораториям имитацию реактивными авиационными двигателями рёва катастрофы, и те, стоило включить звуковые тренажёры-имитаторы в обложенных акустической пробкой боксах, преодолевали без устали один звуковой барьер за другим, а оглушённый таксист парился в специальном шлеме, защищавшем от побочных шумов, которые музыкальной ли трансляцией, пролётом случайного насекомого или сердцебиением лаборантки, приросшей к пульту, могли примешаться к звуковым волнам опыта, поставив под сомнение его чистоту, исказив непосредственность свидетельских показаний.
Вот уж влип в историю наш свидетель!
В конце концов, на долю Соснина выпала всего-то утомительная, пустая и уж точно дурацкая, бурлескно-неправдоподобная беседа с Остапом Степановичем, и только попозже Соснин понял какие были у этого шута горохового длинные руки. А вот шоферу досталось крепко от следствия!
Видавший виды водила, который брал, конечно, как и все, чаевые, но водкой ночью не торговал, от ГАИ не скрывался, превысив скорость, и вообще вины никакой за собой не знал, не на шутку перепугался, когда двое в штатском сунули ему под нос, ещё мокрому от купания, красные книжицы и велели проследовать. Потом две недели кряду он моргал выгоревшими ресницами в продолговатом оконце шлема, включённого в сеть, и слушал рёв из микродинамиков – рёв на узких, будто отрезки ленты для снятия кардиограммы, бумажных полосках протоколировали для башковитых спецов-акустиков волнистыми линиями быстрые самописцы – и сдавленно докладывал в миниатюрный микрофон похоже ли ревёт, не похоже.
На исходе второй недели оглушительных экспериментов добились-таки нужного тембра, из графической записи страшных звуков, наконец, стала вырисовываться умопомрачительная картина обрушения.
Да-да, прокуратура по сути продублировала работу комиссии, привлекая для экспертизы лучших в своих сферах учёных, и они, точно так же, как и не менее компетентные учёные, подобранные для решения сходных задач комиссией, переводили звуковую интерференцию на цифровой язык статики и динамики, сличали лабораторные результаты с ощущениями всё видевшего и слышавшего, едва не лишившегося слуха таксиста, затем согласно терялись в догадках относительно того, что же падало раньше – центрально-стволовые или обрамляющие конструкции.
И это ещё не всё, в такой горячке кто смог бы сохранить холодную голову?
С помощью светил-взрывников, не удовлетворённых накопленными данными и изучавших вероятностную модель обрушения, которую по рекомендации Остапа Степановича составили наподобие словесного портрета преступника, удалось и вовсе загнать проблему в тупик: получалось, что шофер, слышавший рёв, якобы отчётливо видевший оседание башни и разлёт крупных обломков – разве это не позволяло описать катастрофу с использованием взрывных аналогий? – с перепугу что-то соврал или напутал, так как, если верить скороспелой модели, озвученной шумовыми эффектами, которые отобрал свидетель, – а хоть чему-то хотелось верить! – обрушилось всё здание сразу, словно вмиг рассыпалась в пыль и развеялась ночным ветром вся-вся-вся, до последней клеточки усталая, безразличная к постылой жизни материя; тем более, что наутро никаких обломков на снегу действительно не осталось… только мокрое место… о, в этой катастрофе с исчезнувшими следами угадывалось столько символики! Хотя для узких, остепенённых, в большинстве своём защитивших докторские звания специалистов, преуспевших в точных науках, такая антинаучная картина обрушения оборачивалась кошмаром, непостижимым и оскорбительным, их охватывало профессиональное отчаяние, шофер, доказывали они, понадеявшись на свою шумовую память, мог легко исказить истинное звучание катастрофы, ибо тотчас же, в мгновение ока, не перевёл увиденное обрушение на язык децибелов, а расчёты, проверенные и перепроверенные, не врали! Нули говорили сами за себя: железобетонная материя вовсе не должна была испытывать чрезмерных усилий, ей вроде бы и уставать было не с чего… Конечно, ни в какие ворота не влезающие посылки надлежало опровергнуть, сняв противоречия в новой серии ещё более строгих экспериментов, однако подпирал срок показательного процесса, а Смольный не привык ждать, и потому Остап Степанович просто-напросто отбросил противоречия и своею теневой властью прекратил научную тягомотину, со свойственной ему напористостью и как раз к началу судебных слушаний удачно дал ход главной из задних мыслей – обвинение сосредоточилось на местоположении и пропорциях одного из окон на торце злополучной башни; как жёлчно ухмылялся Остап Степанович, расспрашивая об этом окне! – местоположение и пропорции окна, конечно, совсем не обязательно послужили причиной катастрофы, но уж во всяком случае, ничем таинственной причине, её вызвавшей и пока что напрочь скрытой от научных работников, не помешали. Этот-то вывод, заранее заготовленный ушлым следователем, но вроде бы рождённый импровизационно, вроде бы внезапно осенивший его на допросе и там же убедительно подтверждённый сомнительным на взгляд Стороженко поведением Соснина, шаткостью художественных и – главным образом! – идейных позиций… да, ударный вывод удалось, пусть не вполне бесспорно с обывательской точки зрения, но зато юридически корректно, чётко и выпукло сформулировать в прочно сшитой белыми нитками тетради, приложенной к объективным данным экспериментов, которые вместе с захватанными жирными пальцами томами обвинительного заключения вложили в толстенные папки с чёрными обувными шнурками-завязками и наклеенными бумажными квадратиками с аккуратно выписанными на каждой папке номером дела.
Слов нет, солидные, весомые получились папки.
Уходя в совещательную комнату, судья и заседатели еле-еле тащили неопровержимую тяжесть фактов; понимая, что они надрываются и по его милости, Соснин злорадно хохотал им в спины с неукротимой, прямо-таки оперной мощью басов.
что к чему? (с учётом опережающего контекста)
Напомним, однако, что мотивы хохота, равно как этимологию душевной болезни, сколько ни старались, так и не распознали, и поэтому слово «злорадно» остаётся на нашей совести. Если же заражённый здоровым скептицизмом Соснин, прежде чем публично расхохотаться, и кривился в усмешке, наблюдая огромную и – будем справедливы – заслуживающую уважения расследовательскую работу, то это непроизвольное мимическое движение тем более не стоило бы пенять ему – заподозрив, будто он считал проделанное комиссией вкупе с прокуратурой пустым или излишним, вы бы наверняка впали в глубокое заблуждение.
Напомним главное – другому на его месте было бы не до смеха, а он был благодарен своей беде.
Да-да, дом упал и – началось!
Рёв, грохот, а Соснину послышался удар гонга!
Да, именно горячка с составлением коленкорового отчёта комиссии внезапно открыла Соснину дверь в комнатку с трещиной на стене, где и повалились на него, как снег на голову, побочные, не имевшие отношения к делу, но зато задевавшие его за живое факты… и сколько ещё сваливалось потом, слепливаясь в историю.
И хотя, поддавшись массовому психозу отмахиваться от сложного, непонятного, легко посчитать сказанное ниже дутой многозначительностью, Соснин, всматриваясь сейчас в случившееся, видел в разнородных фактах звенья одной цепи, которая приковала его к этой начавшейся со всеобщего трам-та-ра-рама, а по сути лишь одного его затронувшей, лишь его разбередившей истории. Он прозревал наличие между разнородными фактами изначальной связи, указывавшей не столько на совпадения, сколько на вмешательство провидения, чья невидимая длань как бы невзначай вытягивала из клубка случайные нитки. Благодаря ему, такому вмешательству, собственно, и завязывались нервные узлы повествования: вот хотя бы крымские, взятые у матери, фотографии, вот пачка оставшихся от дяди, стянутых резинкой старых фотографий и писем, вот чудом попавший к Соснину дядин дневник. И – фоном – слепой дождь, и солнце, запылавшее на дядиных похоронах; теперь вокруг густо заросшего кладбища на Щемиловке, где похоронили Илью Марковича, новые панельные дома, много новых домов.
Разумеется, упоминание обо всём этом сейчас с точки зрения композиции романа покажется преждевременным, а с логических позиций и вовсе нелепым, так как не внесёт ясности, а лишь усугубит путаницу, однако для накопления опережающего контекста коснуться неожиданных фактов было бы не бесполезно. А поскольку круги, которые описывали чувства циркулем мысли, получались разного, подчас огромного радиуса, охватывающего всю художественную вселенную Соснина и, стало быть, вынашиваемый им, воображённый текст, то, извинившись за самоцитирование, стоило бы вырвать наугад какой-нибудь бесформенный эпизод с двухсот тридцатой или четырёхсот восьмидесятой, но равно отсутствующих пока страниц… ну вот, хотя бы этот… или, если угодно, тот – да, нити вытягивались из клубка, связи между разнородными фактами действительно обнаруживались, правда, разглядеть их пока было трудно, пожалуй ещё труднее, чем узнать в лежащей в растрескавшейся комнатке измученной болезнью старухе, откинувшейся на только что взбитую подушку, молодую улыбающуюся даму в мехах, с муфтой; она стояла об руку с обсыпанным конфетти, но нарочито серьёзным господином в цилиндре, за ними беспорядочно торчали стволы с косо размазанными по сугробам тенями.
– Снято утром на Островах, после встречи Нового, 1914 года, – живо сообщила, опять взбивая подушку, давняя подруга больной, словно мумифицированная, но редкостно для своих фантастических лет подвижная, по-балетному грациозная старушка с прямой спиной, – вскоре Илья Маркович уезжал в Италию…
Ох, многие, даже пробежав крохотный эскиз-эпизод глазами, привычно примутся бурчать, что, поверив ли в указующий свыше перст, таинственную всемогущую длань, тянущую за нити, Соснин преувеличивал значение произошедшего с ним, спешил в ущерб общей ясной картине выпятить какие-то невнятные мелочи, заставлявшие лишь провисать внимание, тогда как всё следовало объяснять попроще, попонятнее, и, главное, побыстрее, а Соснин бы продолжал стоять на своём, искренне полагая, что не только искусство, но и сама жизнь испытывает нас день за днём загадками опережающего контекста.
Простейший пример – пространственный.
Допустим, подъезжал бы Илья Маркович на рассвете к Риму, как к незнакомому какому-то городу, с волнением бы приникал к оконному стеклу вагона, не зная, что он вскоре увидит, и тут начал бы всплывать над пепельными холмами купол… потом с первыми лучами солнца войдёт Илья Маркович в собор Святого Петра, потом, а пока, издали… Разве не жизненное, до дрожи доводящее испытание путешественника? – загадочная знаковая частица чего-то огромного, опережающая цельное впечатление от собора и площади, от всего Рима.
Или – другой пример, посложнее и при этом забавнее, пример пространственно-временной, если угодно.
Допустим, Марк Аврелий, уснув в седле своего бронзового коня, проспал долгие столетия, а, открыв глаза, скользнув властным удивлённым взором по чужим темноватым дворцам и церквям, почему-то теснившимся у подножия Капитолийского холма на месте привычных беломраморных колоннад и фронтонов, извечно подпиравших треугольниками синее небо, боковым зрением увидел бы слева ещё и автомобильный поток, лихо огибавший театр Марцелла. Неужто, и при всём своём стоицизме император сохранил бы невозмутимость и гордость осанки при виде торопливых колёсных посланцев нового времени, – неведомого времени, сулящего, как умнейшему из императоров сразу стало понятно, уйму неожиданностей и несообразностей?
В словесных порядках всё, увы, выглядит не столь естественно или, согласимся, противоестественно, как в досужих наших примерах, как и вообще в городских пространствах, наглядно развёртывающихся во времени и временем перестраивающихся. Да, в словесных последовательных порядках, подчиняющихся, хочешь-не-хочешь, логике, могут вызвать недоумение и протест ни с того, ни с сего опережающие суть цепи загадок, фрагменты картин и фраз, вся их круговерть, выдаваемая за невразумительный анонс поджидающего впереди содержания, за содержание творческого поиска во всяком случае. Да, текст такой сперва становится тестом на терпение, на доверчивость к автору, не зря, наверное, терпением читателя злоупотребляющим, – до конца дотерпите и всё, даст бог, прояснится. А пока раздражающе мелькают ничего не объясняющие имена, лица, обстоятельства, обрывочными фантазиями на темы романа подменяется сам роман, однако повторим: жизнь, та самая, натуральная и актуальная, повседневная жизнь, которую по всем канонам реализма вменено отражать искусству, тоже начинена ведь неразличимо-невнятными частицами будущего, как бомба порохом, и потому сплошь и рядом путает нас, укрывая до поры-времени рисунки судеб, назначения их – утомляет затемнением своих целей и долгим-долгим ожиданием света, дразнит загадочностью судьбоносных намерений, пугает предчувствиями, а потом вдруг, в награду за терпение и упорство приоткрывает свои секреты. И тут уж как повезёт: бывает, убивает, бывает, что трогает душевные струны, просветляет, если хотите. И не зря, ей-ей не зря, выйдя ли на обледенелую улицу, спускаясь ли ещё по лестнице, пропахшей кошками, во всяком случае, совсем неподалёку от растрескавшейся комнатёнки Соснину послышался свербящий мотив покаяния, на миг стали ватными ноги, и сразу он ощутил, что скоро откроется где-то волшебный кран, польётся творческая энергия.
как сочинение художественного текста выливалось в собирание-перекомпановку осколков какой-то былой гармонии и (преимущественно – безуспешное) разгадывание складывавшихся из этих осколков головоломок
Стоит ли и дальше судить-рядить мог ли, не мог Соснин, заподозрив высший промысел в своей трудно объяснимой причастности к чужеродным, но согласно намекающим на возложенную на них общую сверхзадачу фактам, не увязывать их по-своему, не поглядывать на них, собранных вместе, со своей колокольни?
Ведь, если не забыли, он по-прежнему разгадывал хаотический текст, разорванный и обгорелый, заполнял пробел за пробелом, силясь подогнать мысль к мысли, эпизод к эпизоду. А когда разгадывают что-либо, да ещё при этом входят в азарт, питаемый вдохновением, то за любой намёк, за любой, хоть и случайно сложившийся узор фактов, хватаются, как за ключ, открывающий замок тайны. К тому же разгадывался этот бог весть кем придуманный и завладевший затем воображением Соснина текст-руина для того, чтобы, фрагментарно возрождая его и в меру разумения упорядочивая, приобщаться к поверженной, но полнокровно жившей где-то и когда-то гармонии. Поскольку многие, увы, очень многие осколки былой гармонии, судя по всему, исчезли бесследно, он, улавливая любой намёк, присматриваясь к любой загогулинке в узоре фактов, воссоздавал на свой лад эти рассыпанные, как битый витраж, исчезнувшие осколки, отчего приходилось менять форму и цвета остальных осколков, вроде бы уцелевших, по крайней мере, тех из них, которые соприкасались с воссозданными…
Да-а-а, легче-лёгкого надуть губы – дескать, не хватит ли отвлекаться на осколки и загогулинки, не пора ли проникнуть в глубину взглядом?
Надо ведь ещё понять как проникнуть, как пересказать увиденное!
Не забывая о странной сверхзадаче, условия которой передоверяли Соснину факты ли, осколочные узоры, не входя пока в методические поиски решения, заметим попутно, что любой чего-то стоящий текст способен сообщать что-либо, лишь обучая желающих его понять, специфическому языку сообщения. Нашему герою, конечно, такого желания было не занимать, однако новый для него язык хаотического текста он сам ещё только-только начал осваивать: знаки – как и взблескивающие осколки того самого разбитого витража – завлекали подмигиванием смысла, но при первой попытке этот смысл назвать, он, искомый смысл, тут же свёртывался в головоломку.
Когда же Соснин звал на помощь простейшие житейские факты, которые, свалившись на него, собственно, и разбудили в нём интерес к разгадыванию головоломок, то и простейшие эти факты вместо того, чтобы что-то ему подсказать и смиренно стушеваться затем, обрастали необязательными мыслями, принимавшимися бесцеремонно заигрывать с мыслями важными, обязательными – захлёстывала кутерьма почище той, что утомила ещё страниц двадцать-тридцать тому назад, когда мысли отцеплялись и прицеплялись, тут же обнаруживалась путаница сюжетных линий, как если бы все они вопреки благим намерениям сплетались в никак не упорядочиваемый – бессюжетный? – узор, который и сам-то по себе оказывался головоломкой, к ней тоже надо было подбирать ключ.
Что же, сбиваясь на менторскую тональность, не вредно было б заметить, что обучение языку и впрямь занятие муторное, многоступенчатое, требующее прилежания.
Однако Соснин не унывал.
Не собираясь возводить отношения мысли и слова в болезненный культ, он отправлял не складывающиеся воедино соображения перебродить в сознании, а сам, пока брожение протекало как бы независимо от него, с удовольствием жевал абрикосы, радовался солнцу, размалевавшему жёлтыми мазками газонный коврик, и с мечтательно-глуповатой миной вслушивался в картавую перекличку ворон, которая, как могло почудиться при взгляде на Соснина со стороны, куда больше занимала его, чем дурная бесконечность языковых заторов на пути смысла.
жуя абрикосы, радуясь солнцу, прислушиваясь к воронам, он всё же о чём-то думал
Достаточно искушённый в подвохах художественного восприятия – с его мерками Соснин, между прочим, не стеснялся подходить и к восприятию жизни – он, чтобы продлить передышку, готов был лишь наскоро сравнить сумятицу мыслей, смятение чувств с неизбежным при столкновении с чем-то новым и сложным отказом зрения, отнюдь не сразу находящего приятный контакт с увиденным.
Иногда ведь надо привыкнуть к темноте, дабы начать различать предметы.
Порой же наоборот – резкий свет, вспышка или прожекторный удар по глазам погружают до травинки знакомый мир в кромешную неразборчивость, вынуждают жмуриться, пережидать оргию оранжево-красных клякс, растекающихся напалмом по вогнутым сферам век.
Зато потом мир увидится ясно-ясно…
И ещё яснее, чем прежде!
И можно будет без помех написать о любви, детективных приключениях, мечтах с их сомнительной лучезарностью, о личных драмах, общественных встрясках, стычках добра и зла – обо всём том, о чём пишут, соблюдая литературные законы занимательности, в настоящих романах. И пусть дотошность объяснений и повторений рискует обернуться назойливостью, пусть пошла уже словесная пробуксовка – возможно, и впрямь помогающая собраться с мыслями – повторим во избежание недоразумений, что, уповая на образность языка искусства, парящего над схваткой дедукций, индукций, силлогизмов и прочих роботов мысли, взращённых причинной логикой, Соснин всё же время от времени морщил лоб, но не мучился, не страдал; пока его сознание превращалось в бродильный чан – он блаженствовал в предчувствии творческого раскрепощения, и оно наступало, и он плыл, плыл по волнам вдохновения, и можно было не очень-то погрешить против правды, подумав, что он, как и большинство сочинителей, пребывал в счастливом неведении относительно истинных трудностей своего занятия.
всего о нескольких обязательных операциях,
исключительно методических и технических
Что значит – собирал, воссоздавал, упорядочивал?
И что значит не вообще, а чисто технически – собрать осколки гармонии?
Воспользовавшись опять сослагательным наклонением, легко было бы допустить, что Соснин мысленно расслаивал нагромождения хаоса, чтобы увидеть воображённые слои по отдельности, поверить в их конкретность и, совмещая затем выделенные слои между собой так и эдак, придать вновь полученному, пока плоскостному и невразумительному узору композиционную завершённость и эмоциональную глубину…
И тут уже не удалось бы замолчать метод, который организует работу художественного мышления, связывая по той или иной индивидуально пригодной схеме обрывки умозаключений и чувственные импульсы в конвейер логических и технических процедур письма. Ну а рассказ о методе, потребовав своего метода, становился бы, сколько этому ни противиться, вдвойне схематичным.
Но если не побояться хотя бы недолгого соскальзывания в схематизацию, то, посчитав, что Соснин мысленно расслаивает хаос, а потом, вынашивая-воображая нечто гармоничное, переводит условные слои в нужный ему прозрачный материал и совмещает между собой, мечтая совместить разные планы повествования в объёмной и фактурной картине, которой он теперь, временно позабыв про Собор, Вавилонскую башню и конфуз с проектированием мироздания, уподоблял роман, вполне естественно было бы развить этот тезис и, вспомнив про возвратную поступательность, про круг, посчитать, что художническая устремлённость Соснина реализуется движением вспять, без которого нельзя ни шагу ступить вперёд, а для простейшей иллюстрации такой закольцованности творческого конвейера сослаться на раскладку цветов при изготовлении литографии, угадывающую итог их поочерёдного наложения.
Нет, мы не станем задерживаться на процедурах раскладки и тем паче на пунктике Соснина, для которого палитра была не клочком пробной бумаги или лекально вырезанной дощечкой с круглой дыркою для большого пальца, а, образно говоря, пространством замысла.
Отложим палитру.
Допустим, цвета подобраны.
Посмотрим, что получается при их совмещении.
хранившаяся про запас иллюстрация
(вспоминая уроки литографии с ненавязчивыми поучениями Бочарникова)
Под залившим верхнюю половину листа светло-голубым пятном, пахнущим типографской краской, появляется тёмно-синее, в бумажный просвет между голубым и тёмно-синим пятнами впечатывается неровная охристая полоска, по ней с помощью красноватых штришков разбрасываются коричневатые червячки и получаются небо, море, пляжная коса с загорелыми отпускниками, от наползания кое-где пляжа на краешек неба гребень косы зарастает травой, кустиками для переодевания, а горячее песочное прикосновение к синей прохладе там, где обычно скапливаются медузы и с шумом, гамом бултыхаются малолетки, вздувает прибойную волну бутылочного оттенка, и картинка делается близкой, понятной, и тут только мы замечаем, доводя до крайней остроты восторг доступности, что на нечто белое, вполне бесформенное и будто бы случайно оставленное не закрашенным на границе густой синевы и прозрачной голубизны, тоже был нанесён, оказывается, крохотный, размером с соринку, красный штришок, и вместе с мгновенно возникшей под ним чуть скошенной по моде трубой белая бесформенность становится безмятежным, в отличие от парусников, пароходом, турбоходом, дизельэлектроходом, ещё каким-нибудь плавучим новаторством, где труба не более, чем декоративная дань традиции. Но дело-то в конце концов не в трубе, а в том, что чудо превращения бесформенности в форму так поражает, что вместо других пробелов, по небрежности ли, неумелости вклинившихся меж синими мазками, натурально изобразившими морские, с пенными гребешками волны, уже хочешь-не-хочешь чудятся мельтешащие за кормой чайки.
от противного
Однако, положа руку на сердце, действительно ли поучителен тот давний изобразительный урок для текущих словесных опытов?
Несмотря на чудесные превращения, которые обещает крохотная штриховая деталь, несмотря на наличие залитого крымским солнцем пейзажа-мечты, рождённого от наложения на бумагу и ловкого совмещения между собой всего нескольких влажных цветовых пятен расплывчатых очертаний с просветами в виде крикливых белокрылых пернатых, эта отлично знающая свою цель, простейшая и нагляднейшая схематизация, хоть и помогая провести методическую параллель, всё же навряд ли прояснит, что, как и почему доискивался или, вернее, собирался доискиваться Соснин, а лишь докажет от противного, что искать он всё же будет что-то совсем другое, поскольку для раскраски милой, радующей глаз картинки, которой мы только что искренне полюбовались, не больно-то нужны были растревоженная совесть, самобичевание рефлексии и прочая чувствительная атрибутика высокого творчества, не посвящённого до поры до времени в свои цели, не говоря уже о том, что героя нашего, обожавшего живопись, не очень-то волновала зависимая от железного механизма с прижимным колесом, придуманная для тиражирования техника литографии, и – надеюсь, не запамятовали? – если и ждал Соснин встречи с плавучим символом немалого водоизмещения, то уж совсем другим, отнюдь не с комфортабельно-самодовольной круизной посудиной.
смотрим в корень
Сложной, не наглядной схематизации вообще не бывает – всякая схематизация упрощает и уплощает, а это-то принципиально и не годилось для Соснина, он ведь был убеждён в том, что непрерывное разложение-восстановление хаотичного, с превеликим трудом упорядочиваемого текста способствует полном у его пересказу. Недаром же Соснин преуспел в смешении на своей воображаемой палитре чего угодно! И недаром хаос сравнивался им с растрёпанной обгорелой книгой, битым витражом или руиной, а палитра с беспорядочно выдавленными и размазанными красками, к слову, разве и впрямь не служила для живописца пространством замысла?
Всё – вместе. И всё – вразнобой!
Но не по забывчивости или неуважительным для словесного искусства причинам языковой неряшливости, а потому лишь, что точное и ясное, бьющее в цель, но единственное – забавы ради целил косточками от абрикосов в стоявшую неподалёку урну – определение предмета или явления, если бы его и удалось вдруг найти и приклеить к предмету или явлению как этикетку…
Прервёмся, дабы чрезмерно не повторяться – Соснин шёл по кругу.
но
Что же, он смертельно боялся точных определений?
Сознательно избегал их?
Или, может быть, рвался к высказыванию, сорил словами, чтобы… утаивать смысл?
ex novo, как любил говаривать,
укалывая насмешливым и участливым взглядом Шанский,
или, если попросту, почти резюме (и своевременное, и преждевременное)
Ба, неужто наши старательные объяснения, почти что перешедшие в заклинания, потерпели-таки фиаско и не привилось, не запомнилось даже про текучесть смысла, размывающего хоть острые, хоть обтекаемые препятствия, про тайнопись поверхностей, сполна рассказывающую о глубине, про то, что и сам-то художник – не составитель энциклопедии чувств и мыслей, которую, совмещая полезное с приятным, можно было бы держать под рукой для справок, а живой тайник, которому суждено спрятанное в нём донести, но не рассекретить?
Ох-хо-хо… от души жаль.
Хотя загадки творческой лаборатории – лакомый кусок сочинительства, этот кусок даже у въедливого Соснина, как мы видели, нет-нет, да и застревал в горле. Если же с не раскусываемым сюжетом всё равно не расстаться, если приспичило, пусть и расшибаясь в лепёшку, но кратко, даже элементарно, не заботясь тут же сводить концы с концами, высказать суть художественного поиска, который всегда и повсюду отталкивается от реального или вымышленного факта и фактами того или иного происхождения питается на всём своём похожем на лабиринт пути, то и вам придётся напрячься и, расставшись с эстетической наивностью, понять, что Соснину не важны были факты сами по себе, что он не шёл у них на поводу и потому не спешил назвать, пригвоздить – он сливал их в таинственную целостность, отличающую рождённое от придуманного.
Так сливаются в ребёнке черты мужчины и женщины.
Но проступают-то эти черты, в которых живут черты многих-многих, как давно умерших, так и ещё не посетивших сей мир людей, не сразу; сперва ребёнок может походить на мать или отца, вызывая умильные всплески родственных рук – просто копия! – а попозже, подрастая, меняясь, раскрывать в себе всё больше разных, смутно заявленных сызмальства, но постепенно и неумолимо проявляемых год за годом начал. И только, может быть, в зрелые годы или же на пороге старости прорежется вдруг ни с того ни с сего его сходство с давно умершим и забытым дядей.
И если всякий художественный текст – роман главным образом – развёртывается подобно всему живому, то, сколько бы не забегать вперёд, сколько бы стилю не искать, не объяснять себя в мутациях опережающего контекста, проявится текст многообразно, во всей своей полноте, лишь реально достигнув последней точки. А пока не достиг, в той желанной точке до поры до времени остаётся балансировать мысленно и ничего неслыханного, невиданного нет, да и не может быть в том, что, разглядывая завязь, загадывая плод, приходится пережёвывать романный жмых.
И если уж так приспичило нам с вами, не откладывая открытие в долгий ящик, ухватить главное в художественном поиске, одержимом магической техникой слияния чужеродных фактов, то не стало бы грубой ошибкой утвердиться в не раз уже обронённом вскользь, да так и не уточнённом до сих пор замечании: движение мыслей, чувств Соснина назад, вспять непостижимым образом сплавлялось в этом поиске с продвижением вперёд. А так как он никогда не был рабом хронологии, так как мысли его, хоть и оставаясь заложницами слов, могли свободно, в разных направлениях, путешествовать по сознанию, романный текст, пока он его разгадывал и пытался пересказать, развёртывался в прошлом, настоящем и будущем одновременно – всем ведь известно, что только искусство научилось обживать эти взаимно перетекающие, но и разграниченные чем-то временные пространства.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?