Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Откуда что берётся? Как объяснить это закипание творческого желания? Ведь и психоанализ расписался в своей беспомощности… Соснину почудился мотивчик покаяния, еле уловимый из-за шума листвы.
В сопровождении кошки поспешил вернуться к своей скамье.
пока он возвращался и наново собирался с мыслями
Входя в святая-святых романных пространств, ощущал сухостью гортани, покалыванием в сердце – сердце обнаруживалось так же внезапно, как пропадало – диалектику дальних и ближних художественных целей, державшую в напряжении, а то и оцепенении его прозу; физическое же ощущение соперничества ближнего и дальнего смысловых планов, которым ещё надлежало предстать планами метафорическими, обостряло, в свою очередь, чувство протяжённости и переменной глубины времени, манило в новые и новые путешествия по нему благодаря перебросам мысли.
Освоение временных пространств так захватывало, что он, быстро ли, медленно, но именуя их на свой лад, до потери сознания измерял зыбкие абстрактные глубины чутким внутренним счётчиком, будто бы прикладывал рулетку к выступам и дырам материального тела.
по сути он опирался всего на четыре, для кого как,
а для него – фундаментальных – (вопреки их зыбкости) соображения (подкрепляя свои мысли чужими, подслушанными ли, почерпнутыми из умных книг)
Будто бы прикладывал рулетку… будто бы…
Право на свои воображаемые, условно-измерительные путешествия по времени, уподобленному пространству, он завоёвывал не торопясь, терпеливо, хотя любое или почти любое человеческое действие, если вдуматься, уже заключает в себе какой-нибудь способ измерения времени, измерения не только тиканьем, круговертью стрелок или энергией батареек, не только геологическими, историческими, биологическими и прочими – хоть и атомными с их пугающими распадами и полураспадами – часами, протоколирующими ход переменных, относительных и других скрытых от глаз процессов, но и самыми обычными нашими мыслями и поступками. И пусть от разнообразия средств измерения у Соснина поначалу разбежались глаза – постепенно блеск часовых витрин, равно как и блеск рассуждений о времени, которым нынче нас подрядились слепить все уважающие себя романы, уже не мешали почти самостоятельному, во всяком случае, чуткому к противоречивым индивидуальным позывам, пониманию времени; к слову сказать, этому пониманию ничуть не помешал, скорее помог, и недавний спор в лимузине двух романистов-антиподов, истолкователей времени, они едва не подрались, толкая и весомо придавливая то слева, то справа…
Итак, всего четыре соображения.
Во-первых, Соснин – слева наваливался сухой старик-нобелевец с огненно-тёмными южными глазами и жёсткими коротко подстриженными усами – не мог не согласиться с тем, что время – это логически непостижимая, сомнительная реальность, чью родословную нельзя вывести ни из природных посылов, ни из искусственных построений разума, а поскольку те и другие божественного происхождения – хотелось верить, чтобы не впасть в отчаяние – то время, находясь вроде бы в сторонке, но по-своему земной жизнью повелевая, привносит в жизнь что-то сатанински-холодное и безжалостное, сохраняя, однако, при всём своём равнодушии к человеку, безнадёжно пытающемуся его постичь, редкую притягательность.
Во-вторых, понятно было, что именно это вероломно-притягательное бездушие поработило человека. Польстившись на изначально лишённое моральной окраски время в качестве чистого инструмента познания, человек понадеялся, что инструмент сей в союзе с математикой подчинит и объяснит мир числом, хотя конечно же измерение самого времени и измерение временем – не более, чем иллюзия подчинения-управления, накидывающая на буйство мира умозрительную сеть упорядоченности с тем или иным размером ячеек, а поддержание в людях таких иллюзий позволяет времени удерживать их в узде своей безразличной власти.
В-третьих, оценивая прагматическую роль времени, как не увидеть, что, не отказываясь никогда и нигде от своей всепроникающей власти, время, тем не менее, предлагает самонадеянному, но падкому на посулы человеку ещё одну иллюзию свободы в параллельном обыденности мире искусства. Затёртые в повседневном употреблении понятия «пространство» и «время» – на Соснина навалился было справа вальяжный гордый насмешник в пижаме, но сразу же слева снова прижался фрак нобелевца – миновав фазу серьёзной философской нерасторжимости, начинают излучать магию, а производные от пространства и времени абстракции, бесконечность и вечность, не влияя на нашу жизнь практически, и вовсе делаются мощными стимулами творческой возбудимости сознания. И что интересно! – надавливал фрак – бесконечность и вечность образуют парную символическую антитезу обыденности, принципиально неизмеримые, поскольку нельзя измерить символы, они, символы эти, плоть от плоти порождения пространства и времени и поэтому, когда Соснин прикладывал в полузабытьи к каким-нибудь зыбким, но вполне обиходным глубинам свою воображаемую рулетку, он трепетал от одномоментного прикосновения мыслью сразу к двум заведомо неизмеримым магическим величинам.
Вновь наваливалась, придавливая, пижама, вновь.
Но если и сама процедура измерения обусловлена всего лишь одной из иллюзий человечьего господства над миром, необходимой для поддержания практической деятельности и порабощения самих деятелей мертвящей жестокостью нашёптываемых временем схем, если темноватая символика вечности-бесконечности, недоступная мере, возвышенно маячит в иллюзорной перспективе искусства, свободного устремляться к недостижимому и необъяснимому, то почему бы – в-четвёртых – не соблазниться очередной иллюзией и не попытаться, пусть и превращая попытку в пытку, одухотворить языком искусства холодность и отстранённость самого времени?
Из сказанного, наверное, не трудно понять, что, принимая во внимание видимую всем, кто хочет и может видеть, причастность времени к однонаправленному – от прошлого к будущему – ходу событий, Соснин, прислушиваясь к мнениям, высказываемым то слева, то справа, соглашаясь с тем, что услышал, верил ещё и в скрытую стихийность времени, в обладание им своей внутренней реальностью, не линейной, само собой обратимой и – почему бы нет? – поэтически постижимой, и – добрая ли, злая, но воля романиста пускаться на свой страх и риск в путешествие по этой нафантазированной реальности, помещая ту или иную вещь, себя ли, выдуманных героев в бесшумный, внешне неподвижный, но дарящий непрерывность как жизни, так и роману поток.
в волнообразном потоке
Так вот: время текло, бесформенно расплывалось, колыхалось. Несла река, потряхивая на перекатах, качало море – на любое ускорение или замедление времени, на его штормы, обманчивые штили он отзывался как больной на перепады давления или температуры, менял ритм, интонацию.
Если же запастись минимальной строгостью и поймать в импульсивной непредсказуемости стихийных порывов тенденцию этих корректировок, то и при мало-мальском внимании даже тем, кто легкомысленно проскочил причуду Соснина балансировать на последней романной точке, кинулось бы в глаза, что наспех названные им для накопления опережающего контекста события и лица почему-то и не пытались попрочнее обосноваться на переднем плане истории.
События, так и не получив сколько-нибудь чётких очертаний, отодвигались, растворялись вдали. А лица и вовсе могли полнокровно жить лишь где-то далеко-далеко в воображаемой перспективе текста, пока же их, эти удалённые лица, представляли плоские фигуры опознавательных знаков – точно снятые против солнца, темнеющие тут и там в ореолах загадочной недосказанности, фигуры опережавшего текст контекста совершенно не стремились высветиться новым светом, обрести объёмность ещё до того, как их заслонят какие-нибудь другие, хотя столь же невразумительные силуэты, которым тоже суждено, едва появившись, унестись в романные дали, как если бы там располагался сверхсильный магнит; очутившиеся внезапно на виду фигуры, словно куда-то спешившие и убоявшиеся нескромного щелчка фотокамеры, лишь успевали растерянно поморгать в объектив, блеснуть боком, гранью.
странности формируют поэтику?
Может быть, у Соснина попросту отсутствовал повествовательный дар? С чего бы он вместо того, чтобы выстраивать свою историю, выделяя актуальное и драматичное в сумятице фактов и ощущений, напротив, раздробляет её, романную историю, растворяет её частицы…
Или дар был у него какого-то особого склада?
Во всяком случае, история ли, рассказ, последовательно повествуя о вытекающих друг из друга событиях, исходят, как гласит азбука прозы, из прошедшего времени, из того, что было, а если и переносятся в будущее, то – напоминал, слегка прижимаясь, фрак – и оно, будущее, при всей своей необычности подаётся повествователем, отодвинутым ещё дальше за границу описываемого, как им самим – или кем-то – пережитое прошлое.
Соснин же, хоть и перемещаясь с завидной свободой по разновременным пространствам, не мог ни о чём рассказывать с какой-то удалённой и защищённой от текста дистанции лет и не потому не мог, что его «было», сплавившее прошлое, настоящее и будущее, пока что не отстоялось, не схватилось. Напомним, это всеобъемлющее «было», мельком заглянув июльским днём в будущее, усомнилось и в исходной достоверности прошлого. Всеобъемлющее «было» вмешивалось в «сейчас», «здесь», пучилось в голове, сердце, усиливая тревожный азарт создания.
Рабочий метод заключался в раздвоении людей, предметов, явлений.
Раздваивая, разводя спорящие, разнозаряженные, как анод и катод, полюса-половинки на воображаемые жизненные удаления, Соснин получал поля напряжённых взаимодействий, вбрасывал их напряжения внутрь сложных и желанных ему единств и, перестраивая их составные части, доискивался по ходу мысленных сборок чего-то нового, самого подчас ошарашивающего. Но в первую очередь он сам раздроблял себя на части-особи, чтобы разыгрывать спектакли с участием одновременно родственных и чужих ему персонажей; впрочем, даже те, кого он дразнил, над кем издевался, были им тоже; один бог был зрителем невидимых тех спектаклей.
Редкие же герои, те, что из мяса и костей, те, о которых он не мог не мечтать, едва материализовавшись вопреки ли, благодаря прихотливой его методе, тоже растерянно моргали, ощутив и себя фигурами опережающего контекста. А, пооткрывав ненароком рты, раньше времени сболтнув лишнего, они безжалостно устранялись, будто бесполезные звенья в художественной эволюции. Устранялись не на совсем, пока, все они словно присутствовали при всём при том, где-то под рукой с пером, то бишь – с шариковой авторучкой, хотя присутствовали лишь в бесплотном будущем текста, безуспешно теснили там традиционно-самовластную авторскую позицию и, сбившись в кучу, вопросительно-смущённо посматривали оттуда, а сам автор, ещё не зная что с его героями – и нежданно-конкретными, и расплывчатыми – станется дальше, своим незнанием не очень-то тяготился и бездумно заслонял действующих, точнее – бездействующих, как, собственно, и сам автор, лиц толчеёй мыслей, ощущений, похоже, отлично обходившихся без обязательных для правильной прозы характеров в костюмах и платьях.
смущённые герои собрались на читку воображаемого романа?
Забудем временно о посягательствах на истолкования культуры. Представим себе, что романист – всего-навсего инсценировщик жизни, а по совместительству – ещё и интерпретатор-манипулятор; почему нет?
А герои – ещё не выучили роли. Подобранные, но не понимающие пока, что будут играть актёры, актрисы… вот они, все-все, главные герои, любовники и любовницы, характерные герои второго, третьего планов рассаживаются.
Нет, на всех не хватает стульев.
Их много, очень много… принесли табуретки, кто-то сел на пол. Наконец, угомонились, все – внимание.
Но как воплотить столь грандиозный замысел? Всех их, поедающих глазами романиста-инсценировщика, надо наделить психологией, задать каждому достоверный рисунок поведения.
А он, пригласивший своих героев на читку… будущего, их будущего, смущён куда больше, чем они, ему страшно за них, страшно до дрожи. Но о чём он сможет им рассказать, – понемногу успокаиваясь, думает он, – где реплики, где слова?
Что они будут играть без слов?
Рассмеялся – пригласил на читку своего текста без слов?
Всё ещё смеясь, он, однако, забывает о себе, как инсценировщике им самим высмотренной и придуманной жизни, вспоминает об образе приглашённого интерпретатора-манипулятора, натягивает кожаный пиджак режиссёра… смотрится в зеркало… как непривычен ему, как нелепо сидит на нём этот, с чужого плеча, пиджак.
И сразу, забыв о своём не написанном тексте, о пантомимическом провале, в который вылилась для него бессловесная читка, переносится в условный, столько раз наблюдавшийся им в настоящем театре конец, в успешный и на зависть счастливый конец творческих режиссёрских мук.
ещё одна ролевая маска, которую (отвлечения и смеха ради) примеряет Соснин
Исполнители кланяются, выбегая с горящими очами на авансцену, подбирают брошенные из зала цветы, передаривают друг другу букетики, опять кланяются. Пропускают вперёд главных любовников, те великодушно протягивают руки статистам.
И уже все они выбегают кланяться слитной цепью, благоговейно замирающей на краю оркестровой ямы: усталая большеротая улыбка воскресшей Джульетты, длинноногой, в плиссированной миниюбке; у пышущего жаром, будто и не умиравшего, прижимающего к вспухшей груди гитару Ромео чешется лысина под париком… рядом заведённо кланяется, укрощая колыхания огненно-красного плаща, только-только пронзённый шпагой мстительного бузотёра чернобровый Тибальд с оплавленными щеками. И вдруг цепь распадается, герои-актёры, героини-актрисы, все Монтекки и Капулетти принимаются согласно аплодировать, как по команде повернув восторженные лица к директорской ложе, где начинается суматоха, потом они, продолжая ритмично бить в ладоши, смотрят уже в кулису, будто оттуда ждут явления Бога, а вот и он – Он! – ничем не примечательный – разве что пижонским кожаным пиджаком – человечек, он, сам творец и отважный препаратор-истолкователь чужих творений, восстанавливающий связь времён, уже в центре шеренги между Джульеттой и Ромео; восстановлено и единство пёстрой костюмированной цепи, зал рукоплещет кудеснику-режиссёру.
В самом деле, не вызывать же автора. Где он, ау-у? Ему досталось веками в гробу переворачиваться…
Соснин сладко потянулся; как там, делу – время, потехе – час?
признания (между делом)
Конечно, в копилке опережающего контекста, возгоняющего из цельной истории атомизированную предысторию, кое-что уже появилось.
Но и вопросы до сих пор не отпали.
Контекст неотделим от текста?
А если отделить и… – припомнилась самиздатовская статья Валерки Бухтина «Контекст как текст». Увы, Валерка сидел в кутузке без шансов вскорости выйти, иначе бы Соснин подкинул ему, пока не зачисленному правозащитниками в узники совести, но давно уже – подпольному мэтру прогностического литературоведения, этакой шокирующей протухших филологов мифической дисциплины, им же изобретённой, чтобы, фонтанируя идеями, как угодно далеко заглядывать в будущее романного жанра. Чем дальше заглядывать, тем безответственнее? Так вот, сбавим темп: Соснин готов был подкинуть Валерке, возможно, что и не подкинуть, попросту вернуть ему, слегка лишь на свой лад, с учётом своего нового опыта переиначив… – да, смиренно, благодарно вернуть, ибо фонтаны Валеркиного красноречия многократно орошали суховатое мышление Соснина, кстати, и недавно совсем в «Европейской», за «Судаком Орли» под отборный коньячок, Валерка такого о перспективах романного жанра наговорил, – так вот, в памяти ли, фантазии проклюнулась острая – обоюдоострая? – идейка, которая вполне сгодилась бы для очередной отважной статьи Валерки, и название для неё, такой статьи, можно было б предложить в Валеркином духе, название, вписанное в его фирменный трафарет – «Замысел романа как роман», недурно, а? Так вот, так вот, если текста нет пока, так, первичная подборка-раскладка словесной смальты, зыбкая, не схватившаяся ещё мозаика слов, а контекст бередит уже, берёт за душу? Вот задача!
Поэтому-то и контекст – спереди, на переднем плане, а лица, фигуры – сзади.
«Опережающий контекст как текст»?
«Замысел романа как роман»?
Недурно!
Пока Соснин, которого внутренний мир героев занимал куда меньше, чем внутренний мир искусства, ставит и формулирует свои нестандартные задачи, заметим, однако, что и сам-то опережающий контекст, как понимающие с полуслова, наверное, давно уже догадались, был не самоцелью, а одним из зондирующих неизвестность инструментов сознания, как впрочем, и распри между обязательным и необязательным, между мыслью и словом, тогда как верховодили подсобной поисково-зондирующей системой, ощупывающей на манер слепого что-то огромное и бесформенное, – лучше поздно признаться, чем никогда – зрительные образы.
куда уводили и к чему приводили разнонаправленные художественные устремления
Посылая начальные импульсы, возбуждая, воспаляя мозг, раздувая огонь отнюдь не схоластических споров, зрительные образы добивались глубины словесных картин, затягивая тем самым их написание. Но и сами-то зрительные образы спешили, уносясь в даль, их, как и мысли о них, тоже было не удержать; тщетно пробуя угнаться за ними, Соснин множил эскизы, дробил на варианты и подварианты цельную и единственную натуру, бывало, не стыдился осрамить монументальность торопливым акварельным затёком.
Противоречие?
Берёте на карандаш?
И нет ли противоречия в том ещё, что после доказательств всесилия случайных слов, словечек, провоцировавших кутерьму мыслей, выяснилось вдруг, между делом, что расталкивает сонное сознание и толкает мысль вперёд зрительный образ?
Нет. Нет тут никаких противоречий, тем паче – антагонистических, которые нам так привычно искоренять.
Всего-то смыкались крайности.
Слово, словечко толкали к образу, а зрительный образ, бывало, что и пустяковое зрительное впечатление, в свою очередь подталкивали мысль к желанному слову, ну а вперёд ли, назад толкали, разве установишь, не сходя с круга?
Да уж, строгую последовательность художественного поиска Соснина можно прочертить лишь оттачивая иронию: явления и предметы, боящиеся однозначных определений, прихотливо группируются вокруг центрального события – ночного обрушения – в озадачивающую воображение картину, её, картины, рваные детали, фрагменты, доверившись мыслям, которые подталкивались случайными ли словами, пустяковыми зрительными впечатлениями, наново перекомпоновывались в духе деконструкции в совсем уж прихотливую – с пробоинами и деформациями – целостность, дразнящую головоломками, подначивающую путешествовать по времени, чтобы искать глубинные связи между явлениями, предметами, найдя, тянуть за связи, как за снасти, чтобы выуживать в сознание из пучин подсознания образы, а уж затем, устремляясь в даль…
Но можно и умерить иронию, перепрыгнуть через мучительные внутренние труды души и сознания, сама попытка изложения сути которых выглядит столь опрометчивой и нелепой, – можно договориться, что романная даль, хотя путь к ней извилист, а временами до тошноты головокружителен, лежит где-то через сколько-то страниц готового текста, там, где последнее слово, последняя точка. Туда же, к условной точке-магниту, тянутся символические силовые линии, которые прутиком чертятся на дорожке, и рука с пером, то бишь с шариковой авторучкою, сама туда тянется, хотя Соснин может думать и о другом, о том, что довелось увидеть – зрительные образы теребят мысли, чувства, помогают нащупывать форму, искать слова и в тот же миг и образы, и мысли, и чувства несутся куда угодно, без устали раздвигают податливое пространство романа, и роман, ещё не собравшись, разлетается во все стороны сразу, как волнение сочинителя, но не теряет цельности и организованности, как не теряет их, разлетаясь и расширяясь, наша с вами вселенная. И как разлетающийся роман остановить, как его ограничить сжатым и точным словом, когда то, что привиделось, не позволяет ограничить волнение?
И то правда.
Разве не внутренними конфликтами бедолаги-художника живо искусство?
Соснин, к примеру, раздирающие его конфликты, душевные ли, конфликты средств выражения, прежде всего, конфликты между видимым и запечатлённым – чаще, никак не запечатлеваемым! – попросту выпускал наружу, на страницы своей тетрадки, смело усугубляя хаотичность будущего романа; от умения извлекать из своих трудностей материал для письма, он, наверное, и мог в минуты нешуточного напряжения казаться умиротворённым до сладкой зевоты бестолковостью птичьего гомона и розовато-палевыми плодами юга. Не случайно же Соснин недолюбливал художников божьей милостью, щёлкающих соловьями без умолку и без болевого усилия, и не променял бы поэтому свои трудные отношения со словом, обусловленные во многом наблюдательностью, зоркостью через край, ни на какую бойкость пера. А раз так, то был ли резон пенять глазам, что они наперёд не поинтересовались хорошо ли, плохо подвешен язык?
всё ещё пытаясь сориентироваться
Та же ночная сборка упавшего дома, которая оттолкнулась от зрительного образа и, несомненно, к полифонической образности устремлялась, стала в романно-временной протяжённости не метафорой художественного синтеза, не шпилькой научной вере в чудо анализа или неверию в обратимость времени, не намёком на зеркальность процессов антимира, уподобляемых горячими головами процессам сознания, созидающим мир искусства, и уж само собой, как это ни прискорбно для выражения гражданского лица Соснина, сборка, если помните, состоялась не по причине его благородного побуждения безвозмездно восстановить материальные ценности.
Нет-нет, у нас хватит терпения надавливать, пока не уложится: сборка стала всего лишь возвышающим шажком к дальней цели, всего-то-навсего робким взглядом в сторону образности, её ожиданием и если угодно попользоваться ходким в рафинированных учёных кругах словечком, – её маркером.
В сторону образности, в сторону волнующих ожиданий, связанных с временной обратимостью.
Это ведь до удивления похоже на то, как посматривал Соснин тупо, не понимая ещё, что его ждёт, в щёлку между резиновой обкладкой окошка и шторкой – шторка покорно покачивалась туда-сюда, туда-сюда – и увидел красно-бурую кирпичную стену над взъерошенной жимолостью, задрожали отражения стволов, и до блеска зашлифованный шинами деревянный настил моста, спеша вытрясти предчувствием душу, побежал быстро-быстро назад из-под колёс и понятно сразу стало куда везут, понятно, что там всё, что угодно, сможет случиться.
как взвихрялись элементарные частицы образности
Припекало всё сильнее, Соснин клевал носом.
Услышанное краем уха, просто-таки сдуру когда-то нафантазированное сталкивалось с обдуманным, картины, которые он, пока не сморил сон, пробовал рассортировать, расположить в ряд, слипались изображениями, и глаза слипались, а образы, как настойчиво постукивало в виске, могли выкристаллизоваться только в сложном растворе, хотя и не уразуметь было чего больше в нём – очищающего или наносного.
И потому взметнувшимся панелям ничто не мешало вспугнуть стаю перелетающих из ночи в ночь вещих, не гнушающихся падали птиц, похожих на безобразно больших ворон, которые задолго до полуночи кружились над гиблым местом, чтобы накаркать беду, а теперь, обнаружив скорую обратную сборку, тяжело взмахивали бы зубчатыми чёрными крыльями и, обиженно клекоча, удалялись бы к тайным своим гнездовьям, тогда как жильцы соседних пятиэтажек, разбуженные рёвом падения, расплющившие носы о стёкла, приняли бы воздушную акробатику стройдеталей вовсе не за компановочное баловство сочинителя, а за обрывок увиденного с перепоя нелепого сна, их почти успокоили бы деловитость электросварки, жидкое жёлтенькое излучение стеклянного домика крановщицы, но возбуждённые не ко времени уколом острого ощущения, они всё же ругнули бы в сердцах проревевший не свет, не заря над мирными крышами шальной самолёт, зашлёпали бы по линолеуму к неостывшим ещё постелям и, прежде, чем выдавить из диван-кроватей тяжёлые вздохи, их мятые фигуры пересекали бы блеск комодов, как привидения, а одинокий таксист, столкнувшись с невообразимым, решил бы бежать поскорей и подальше от греха лжесвидетельства, пустился бы, поддав газу, пересчитывать зелёным глазком щели в заборе…
Да-а-а, современный человек побаивается образности, он здраво мыслит, его и занимательным-то обманом не всегда проведёшь.
Между тем и не подозревая о чудесном возрождении наскоро похороненной в графе убытков и непредвиденных потерь крупнопанельной башни, с минуты на минуту должны были промчаться через спящий город с воем сирен и синим миганием специальные автомобили, за ними с солидной плавностью подкатили бы чёрные лаковые «Волги» с кроваво-красным нутром и белыми занавесками, а встречающие подобострастно кинулись бы по грязи распахивать дверцы, вот-вот должны были вспыхнуть и мощные прожектора, оперативно доставленные с тонущей в сыром мраке знаменитой пустынной площади, где они ночь за ночью исправно подсвечивали барочный изумрудно-белый дворец. И пора было затарахтеть, зафырчать могучим, как танки, бульдозерам, экскаваторам, но пока что Соснин откинулся на спинку скамьи, машинально поглаживал кошку, и пока она распухала от удовольствия в большущую ленивую рысь с кисточками на ушах, можно было вволю пофантазировать какая бы воцарилась паника, если бы пожирающую несметные тонны и киловатты технику пригнали бы по ложной тревоге и пришлось бы нелицеприятно выяснять, чтобы доложить в Смольный, кто первым допустил особенно раздражающую в столь поздний час оплошность, поднял, не протерев глаз, переполох, спешно сообщив куда следует, а те уж дальше, наверх и незамедлительно по чрезвычайной высокочастотной связи, поднимающей кого надо не обязательно с дежурства в казённом месте, но и с ложа, хоть городского, хоть дачного, разыскивающей в гостях, в машине, за ломящимся столом банкетного кабинета, и виновники бы ложного переполоха конфузливо переглядывались, валили бы друг на друга, все вместе – на испорченный телефон и ночной туман, ухудшивший видимость, а Соснин, быстро вырастая в своих глазах, скромненько стоял бы в сторонке от наново им собранной и продолжающей собираться наново и иначе башни, в сторонке, куда никому и в голову не пришло бы направить прожекторный луч, чтобы обратить взоры на подлинного героя, ну а башенный дом высился бы его стараниями целый и невредимый или – возрождённый пока на три четверти или наполовину, да ещё – спасибо новациям деконструкции, коробящим жаждущий гармонии глаз, – с композиционно найденными дырами и разрывами, в динамичном обрамлении так и не долетевших ещё до проектных положений, так и не склеившихся в чёткие прямоугольники панелей обломков.
что-то не складывается?
Да, в этой трагикомической фазе мысленного эксперимента не худо, наверное, остановиться. Ведь если бы Соснин, эксплуатируя образные взвихрения, которые заигрывались с принципом обратимости, действительно вздумал выслужиться, прикинув недурной вариант разжиться премией или должностью за неурочную сборку, он тут же поставил бы крест на своих художествах.
В том-то и фокус!
Какой там ураган, какой пожар!
Слухи были бы задушены в зародыше, комиссию бы не создали, уголовное дело не возбудили.
А трещины в домах-угрозах замазали потихоньку, чтобы без помех справлять юбилей, бесценные фото и дневники истлели бы, так и не попав к Соснину, и он бы невзрачно продолжал жить, как жил раньше, и эта скамейка бы пустовала или кто-то другой, своими безумствами одержимый, плыл бы на ней сквозь ропоты больничного сада, и всё-всё-всё было бы не так, как задумывалось, сцепления бы рассыпались. Даже неутомимый Остап Степанович блестел бы очками по какому-нибудь другому поводу, хотя тоже особо важному, и при любых обстоятельствах правонарушения фанатично отстаивал бы питающую законность научную истину, а уж отпускник-таксист смягчал бы солнечные ожоги на плечах и спине вазелином или мацони и преспокойно догуливал по профсоюзной путёвке отпуск, попивая чачу в пурпурной тишине закатного часа, а поутру, когда расплавленный диск выкатывается из-за гор, отводил бы душу в азартных лодочных погонях за косяками ставриды, огибающей по весне Зелёный мыс, чтобы в поисках корма для мальков подойти близко-близко к Кобулетти, к знаменитым на весь мир пляжам из розовой, одна к одной, гальки.
И о чём тогда, – пусть не «о чём», пусть «что» – если бы в итоге ничего не случилось с башней, если бы все сделали вид, что ничего и не рушилось, Соснин бы мог написать?
Тем более, что он и сам усмехался – упал, обрушившись, поставленный на попа брусок, потом – встал, наново собравшись, брусок… зачем было ввязываться?
– А я еду, а я еду за туманом… – дежурный толкал к хозяйственному двору тележку с позвякивавшими пустыми кухонными бачками; скоро ужин.
для недогадливых
Сборка служила подвижным образным фоном; одновременно с вроде бы необязательной сборкой, которая чуть ли не спонтанно затеялась на краю сознания, Соснин, фиксируя попутные интуитивные открытия – как опять не вспомнить о деконструкции? – умудрялся видеть много всего другого; рассматривал, пересматривал…
эффекты и аффекты параллельного видения
Это похоже было на то, как его привезли, провели по коридору – пока вели, он переполнялся энергией, мечтами-желаниями – и шёл, легко шёл, казалось, бежал, летел на выросших крыльях, потом щёлкнула замком последняя дверь. В забранном решёткой окне палаты простиралась до придавленного маревом горизонта ломкая ржавчина крыш, ветерок серебрил тополя, засмотревшиеся в гофрированную протоку, пятна куриной слепоты догорали у нагих стен, а там, за брандмауэрами, подступавшими к Пряжке, за крышами, куполом, склеивались в панораму рустованные дворцы с арочными окнами, белоколонными портиками, а на фоне декоративного, возбуждающего великолепия Соснин почему-то мог увидеть себя, заплаканного, с вымазанными зелёнкой коленками, деда, утешавшего его, молодых отца с матерью, нудно выясняющих отношения, думая, что он спит…
Вся Коломна лежала как на ладони; дома наползали один на другой, их проекции наслаивались, спрессовывались в сгусток невыразимой плотности, будто монолит с торчавшими тут и там пучками деревьев нигде не рассекали улицы, реки. Закутавшись в тюль на балконе деда, над маслянистой Мойкой, можно было в который раз осмотреться… Там, над крышами, если глянуть вверх по течению Мойки, красовался Исаакий, а там, если обернуться, среди прочно сшитых заплаток крыш, чуть отпоровшийся рыжеватый лоскуток, да это же дом напротив мостика! – трёхгранный эркер пробивает карниз острой башенкой, с балкончика стекает плющ, вон там, чуть правее – пухлые грязноватые фасады выстроились вдоль узкого прямого канала, слева – чёрный, как заношенная галоша, буксир с канареечно-жёлтой рубкой, грузные, тускло поблескивающие старой жестью резервуары, заборы, трубы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?