Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
И добавила. – Я себе простить не могу, что согласилась продать рояль; опять вздохнула, уставилась в пустой угол.
Не совсем пустой, впрочем. На простенке – довоенная крымская фотография в лаковой рамке; мать, молодая и красивая, за роялем, не за тем, шикарным, концертным, что была вынуждена продать – не везти же на маневренный фонд! – другим, маленьким и облезло-беленьким. Рука, взлетевшая над клавиатурой, эффектные мазки света на волнистых волосах; лица слушателей – в полутени, блик на лысине деда.
– У капиталистического лагеря… – слушая транзисторный приёмник, с которым, казалось, сросся, проглотил таблетку отец, кровь прилила к голове, раскраснелся… в гнилую погоду безжалостно скакало давление, – у капиталистического лагеря, – повторил, выпив воды, – положение аховое, задохнутся без нефти, задохнутся. И медицина хорошая не поможет. Но что у нас пишут, что говорят, – отец, тыча пальцем в газету, поглядывал в телевизор, где из полосатых мельканий вырисовывался щекастый международный обозреватель.
Тут и мать очнулась. – Серёжа, ты бы хоть свежую рубашку надел, вконец опустился! И сардины надо открыть; балтийские, покойная Раиса Исааковна советовала покупать балтийские.
– Неужто лучше заграничных? Тех, с ключиком? – вооружался допотопным консервным ножом Соснин.
– Спасибо эти достала, выкинули под конец месяца.
Отец снял большущие каучуковые наушники – чёрные пористые круги, соединённые плоской блестящей дужкой; щёлкнул колёсиком «Спидолы».
– Западные демократии изнеженны и слабы, их прикончит нехватка нефти. Благополучие Запада обманчиво, недолговечно, уезжающие туда – безумцы. Что их, никому там не нужных, ждёт? Смерть на чужбине?
– Они ещё пожить там хотят, увидеть мир. Отец с матерью синхронно вздохнули.
– Наш строй прочней, надёжней? – подцепил сардину Соснин.
– Конечно! Мы неприхотливы… Но с экономикой дело швах, – проворчал отец, огладил ладонью пятнисто покрасневшую лысину, тоже потянулся вилкою за сардиной.
– Стирального порошка днём с огнём не найти, позор, – подключилась мать, – сардины вкусные? Раиса Исааковна зря бы не посоветовала.
– Вчера хотел парниковые огурцы купить, не хватило.
– У нас хоть политическое положение прочное, – вступилась за отечество мать, разливая борщ по тарелкам, – нас боятся, с нами считаются. Даже рабочие одеваются в импортное, холодильники покупают. Помнишь Дусеньку? Соседку, грузчицу с кондитерской фабрики? Шоколадом нас угощала. Столько лет дружно вместе прожили, а из-за ремонта всех по городу разбросало – Дусенька вчера звонила, рассказывала с каким почётом и подарками её на пенсию провожали. Да и тебе грех жаловаться, – воодушевлялась, – на службе ценят, дай бог каждому, если б не витал в облаках, то диссертацию давно защитил бы. Плохо только, что один, как перст. Пуговицу пришить некому, вот, две уже на пиджаке оторвались, не замечаешь…
– Дай бог! – усмехнулся Соснин, – прошлой ночью дом грохнулся.
– Ужасно! Я в магазине слышала, что много людей погибло, а крановщица с ума сошла, я не верила. Сними пиджак, чтобы не забыла пришить.
– И правильно, что не верила! Никто не погиб, не спятил. Бетонные конструкции только рухнули, но теперь там и обломков нет, за ночь вывезли.
– Тебе грозят неприятности? – отец напрягся, ложка клацнула о тарелку; болезненно располневший, с красными складками на шее… – его мучила одышка, расстегнул верхнюю пуговицу байковой домашней фуфайки.
– Опять? – точно испуганная птица, дёрнулась, попыталась распрямить скруглённую спину, – так волновались, когда тебя за какие-то плакаты из института хотели выгнать.
– Нет, никаких «опять», никаких неприятностей, проект в полном порядке, строители нахалтурили – в чертежи не смотрят, план гонят.
– С утра уже пьяные, всё на фу-фу… позор, а ещё трубят и трубят об успехах, юбилей хотят с помпой праздновать. Успокаиваясь, отец нацепил наушники, выдвинул антенну – выплеснулись треск, вой.
– Серёжа, дай пообедать без тарахтелки, с утра голова раскалывается… если жертв нет, то и хорошо, что дом рухнул, пусть разберутся, виновных бракоделов накажут. Докатились, дома падают, просто вредительство.
Отец машинально повернул колёсико, полилась знакомая музыка.
– Что за прелесть, – заулыбалась, – Женечкин вальс… И вздохнула. – Бедный Женя, таким был заводным, весёлым, а давно нет… и Нюсеньки с Мариночкой нет. И опять уставилась в опустевший после продажи рояля угол.
десерт с фотографиями
– Я компота не хочу, чаю выпью, – потянулся к фотографиям, разложенным на противоположном краю стола.
Ну да, Крым.
Насупленный малыш с травинкой в руке.
Каменная, с белёной балюстрадой, терраса, выдвинутая в абрикосовый сад, кресло-качалка – виновато, да, виновато, словно врасплох за чем-то недостойным застали, улыбается, оторвавшись от книги, дед.
А вот та фотография с молодой матерью за роялем, которую, увеличив, окантовали, повесили в простенке.
И – бесшабашные, радостно-хмельные, выхваченные из южной ночи молодые лица навсегда расхохотавшихся мертвецов; вот они, Нюся, Марина, Женя…
– Счастливо, весело проводили время, – вздохнула, поджав губы, – вздрогнули морщинки на щеках, шее, – это всё Сеня наснимал… бедный.
Отец молчал, его будто бы не трогало прошлое.
– Сегодня десятилетие кончины Соркина, рассматривали фотографии, вспоминали. Григорий Аронович каждое лето у нас гостил, конфетами тебя баловал.
– Маргарита Эммануиловна, чайник кипит! – прокричала в коридоре соседка.
– В программе «Глядя из Лондона» выступал наш наблюдатель Анатолий Максимович Гольдберг… – отец щёлкнул колёсиком, отодвинул транзистор. – Я у Соркина ординатором начинал, больше нет таких клиницистов, – устало махнул рукой, – ортопедия деградирует, санаторное лечение разваливается.
– О чём говорить, если это ничтожество, Грунина, назначили замминистра, – безнадёжно качнула головой мать, опуская чайник на кафельную плитку-подставку, – бедный Григорий Аронович, после «дела врачей» не оправился, не поднялся. Так и просидел остаток жизни, уставившись в одну точку.
– Почему?
– Потерял память, – открыл жестянку с чаем отец, – полностью потерял память.
– И что Соркин в той точке видел?
Отец пожал плечами. – Стёрлось прошлое, что мог увидеть? И время остановилось, будто б исчезло – он будто не жил.
– Сначала Григорию Ароновичу путёвки выделяли в пансионаты, потом у него совсем отказала память, – вздохнула мать.
– Сразу остановилось время, внутренние часы сломались?
– Бывает, что время сразу останавливается, при мозговых травмах, бывает постепенное замедление, затухание. Старик, теряя прошлое, превращается в ребёнка, впадает в детство, – отец говорил тихо, с опущенными глазами, словно сам себе объяснял, – но в отличие от ребёнка старику, теряющему память, ничего не интересно вокруг, он не возбуждается, не реагирует на раздражители; смотрит в точку не потому, что в ней хочет что-то увидеть, а потому, что ему безразлично куда смотреть, не переводит взгляда.
– Был жизнерадостный, любил танцевать, – последовал сокрушённо-тяжёлый вздох, и вдруг мать снова заулыбалась, как если бы снова зазвучала прелестная женечкина мелодия, – а Душский тебя «ребёнком наоборот» прозвал за упрямство… такой остроумный, весёлый.
– Это он? – Соснин поднял фотографию с надорванным краем, – он жив?
– Тьфу-тьфу, слава богу! Леонид Исаевич, любимый ученик Бехтерева, до сих пор заведует кафедрой и отделением больницы, такая нагрузка…
– Усидел при всех колебаниях генеральной линии, – завидуя ли, осуждая, отец заваривал чай.
– А где Илья Маркович? – рассеянно перебирал фото Соснин.
– Когда Илью Марковича арестовали, фото мы уничтожили, не верилось, что увидимся. Даже его готовальни в шкафу боялись, под бельём прятали. Каждую ночь ждали, что и за нами приедут.
– Тебе не представить, страшное время. И не месяц, не год страха – десятилетия. Молча отец отбивал по столу негнущимися пальцами дробь, наверное, вспоминал как бросал, спасаясь, юридический факультет, поступал на медицинский… досталось ему; выжить было посложнее, чем умереть.
– А посмотришь на фотографии – веселье. Вы, скованные страхом, демонстративным весельем доказывали свою верноподданность? Мол, смеёмся, нам нечего бояться?
Отец с матерью промолчали.
Пока перебирал фотографии, почему-то захотелось выудить из бытовых сценок что-то ещё, что-то, что, почувствовал, сквозило из-за счастливых изображений, заодно захотелось склеить случайные осколки, застрявшие в памяти. А внимание отца с матерью – она, с напёрстком на пальце, не очень-то умело пришивала к пиджаку пуговицу – уже притягивал телевизор: отставив округлые, как надувные подушечки, задики, кружились в смешанном катании фигуристы.
– Я возьму фотографии? На время, чтобы повнимательней рассмотреть.
– Не потеряй, это последнее, что у нас осталось. И отцу, шумно дышавшему, раскрасневшемуся, напомнила. – Прими, Серёжа, циннаризин, прилив у тебя.
– Бесполезно, – сказал отец.
Пара, которую прочили в победители, завершала номер упоительным тодесом.
поздний вечер, мороз, полнолуние, всего несколько шагов до метро (окончание пролога)
Подумал, что отец прав – силовые линии мировой политики, как шупальца, тянутся к месторождениям нефти.
Очередь покорно ждала такси… так и стоят, покорные, год за годом.
Подморозило.
Подморозило в первый день весны.
На узком тротуаре Большой Московской пунктирно раскатались – до самого метро – ледяные дорожки; разбежался, оттолкнулся и заскользил, заскользил, снова разбежался и оттолкнулся…
Холодная, блестевшая, словно сталь-нержавейка, луна с туманно-радужным нимбом неслась сквозь рвань муаровых тучек. А когда-то в Крыму луна внезапно налилась зелёным, ярким огнём, им пропитывался вокруг луны и бархатисто-тёмный небесный свод, а рыжеватая тучка, – вспоминал, разволновавшись, Соснин, – походила на свернувшийся обгорелый клочочек папиросной бумаги, сквозь него, при наползании на сияние зелёного диска, просвечивали лунные горы.
Вика уезжает… заболела и уезжает.
Вика и – Нелли?!
Если верить Шанскому, Нелли уезжает тоже. По словам Шанского Нелли поторапливала своего гениального муженька-физика, одержимого безумными идеями, спуститься с небес на землю, а сама тем временем собирала для ОВИРа нужные документы, якобы намеревалась и с Сосниным созвониться, чтобы подписал какую-то справку. Странная повторяемость. За Викой сразу появляется Нелли… ну не смешно ли? Как и лет десять тому в Мисхорском парке, едва одну повстречал, сразу же и другая, там же, как по заказу. Что за тайная связь?
Ещё толчок, скольжение с резкой остановкой у поворота к ступенькам метро.
Оглянулся.
Горели окна домов на Большой Московской, запертой у тупого излома улицы тёмным объёмом трёхсотой школы. Окно погасло, ещё одно. И почему-то вспомнилось как гасли последние окна давней осенней ночью, как шёл под дождичком по безлюдному Загородному, журча, вытекали ручейки из водосточных труб… шёл по Загородному и не знал, что его ждёт, сейчас тоже не знал, что будет с ним завтра… тогда, глубокой ночью, не было очереди на стоянке такси.
И зачем назавтра вызывает Филозов? К одиннадцати ноль-ноль. После дневного звонка Лады Ефремовны оставался неприятный осадок. В самом деле, зачем? Какое он мог иметь отношение к разбирательствам на комиссии?
Толкнул дверь метро.
от автора, не склонного просто и кратко объяснять простые (по сути) вещи
Вопросы, вопросы, как сразу на них ответить?
О, ответы на эти ли, другие вопросы, которые станут, множась, донимать Соснина, нам ещё искать и искать, да так искать, чтобы и карты на стол не выкладывать раньше срока, и окончательно не запутывать повествование, перемешивая бессчётные подробности с неизбежными умолчаниями.
Как? Старая тягучая песня…
Как рассказывать, если, разлагая сложное явление на составные части, неизбежно его уничтожаешь? Если мысли прыгают, а сплошь последовательному рассказу претят столь милые Соснину пространственность и объёмность, как таковые? Они ведь воспринимаются с разных точек зрения, в сменяемых ракурсах.
Заглянув в композиционные шпаргалки, автор берётся за раскрой времени, меняет, примеряя и соизмеряя, местами отрезы… – пример Соснина, вольно, возможно, чересчур вольно ломавшего последовательность событий, оказался заразительным! Нет-нет да осматривая историю целиком, in toto, как не преминул бы уточнить Шанский, автор изготавливается отложить её на потом… – совсем в духе Соснина – перенести её, необозримую, но фактически сжатую четырёхмесячным интервалом между прологом и эпилогом, за эпилог, а пока – задержаться на самом эпилоге, другими словами, как того и желал Соснин, начав изложение истории, перескочить в её конец… Уф, надо б попроще, да нельзя – прологу было невтерпёж, пролог действительно завидовал эпилогу, и теперь, когда с собственно прологом покончено, автор, подчиняясь герою-соавтору, спешит предварить историю её итогами, дабы затем, при её неторопливом и подробном развёртывании, ничто бы не мешало, не отвлекало. Решено! Всё то, что знаем мы и ещё узнаем, всё, что случилось с Сосниным за четыре месяца после внезапного обрушения, всё-всё, что вспомнил он, увидел и понял наново, начиная с этого вот морозного полнолуния у метро вплоть до открытия смехотворных судебных слушаний, дотянувшихся до макушки лета, или, если быть хронологически точным, всё, что свалилось на нашего героя, потерпевшего и претерпевшего, с вечера 1 марта 1977 года по вечер 2 июля того же, 1977 года включительно, мы и разберём-изложим после эпилога, а пока наш герой, отягощённый, умудрённый, изумлённый всем тем, что ему открылось и пребывавший благодаря своим открытиям к формальному началу юридических процедур в растрёпанных, мягко говоря, чувствах, отправится на Фонтанку, к зданию городского суда.
чуть не опоздал на предварительные судебные слушания (начало эпилога, довольно робкое)
Проснувшись, он, однако, поспешил на Мойку, на службу.
В субботу Фулуев около полуночи позвонил, хуже клеща вцепился. – Забегите в понедельник чертежи подписать, вдруг вас, не приведи господи, в зале суда возьмут под стражу. Шутник этот болван Фулуев, мрачный шутник! А ведь за пять-десять минут до слушаний ещё надо было успеть познакомиться с адвокатом, такой вот рекорд скоростного судопроизводства, чтобы за пять минут до…
Но – отлегло от сердца – издали заметил прохаживавшегося по тротуару перед зданием суда Файервассера с солидной кожаной папкой, набитой защитными документами, – Соснину только опоздать не хватало…
у массивных дверей суда
Семён торопливо поздоровался, сунул Соснину вырезку из газеты.
Заметка называлась «Рушатся небоскрёбы»: «За последнее время в Пакистане произошло несколько случаев падения домов. В апреле рухнул небоскрёб, строящийся на одной из центральных магистралей Карачи. Незадолго до этого развалился дом, похоронивший под своими обломками около 300 жителей. По сведениям газет, катастрофы происходят в первую очередь из-за грубых нарушений правил строительства и отступлений от стандартов строительных материалов».
– Догоним и перегоним Пакистан? – бросил Соснин, а пока Файервассер – уж он-то, конечно, гарантировал соблюдение «стандартов строительных материалов»! – пока Файервассер, обиженный легкомыслием приятеля-подельника, который не оценил защитный потенциал заметки, насупившись, старательно укладывал её, таящую какие-то спасительные аргументы, в свою волшебную папку, Соснин осведомился с совсем уж неуместной весёлостью. – Или как эпиграф сгодится?
И потянул дверь – в вестибюле поджидал адвокат.
беспрецедентный судебный казус (смех без причины)
Едва открылся сляпанный в пожарном порядке процесс, едва все – обвиняемые, сочувствующие, пенсионеры-зеваки – уселись на разношёрстных стульях в комнате с несвежей жёлто-коричневой обойной клеткой, и судья, одутловатая, бородавчатая женщина в летах заунывно завела: февраля… года… в двадцать три часа сорок минут… в квартале… произошло полное обрушение… нанесло государству существенный ущерб в размере ста сорока тысяч семисот шести…
Едва она выговорила «шестидесяти рублей», Соснина стал душить громкий заливчатый беспричинный смех.
Худющий, с нездоровым лицом, прокурор в великоватом ему мундире конвульсивно дёрнулся, испуганно отодвинув бумаги, судья споткнулась на полуслове, у заседателей слева и справа от неё – крепкого усатого брюнета и светловолосой, в голубых жилках на бледных щеках и бесцветном газовом шарфике дамочки с алым ртом – поколебались каменные выражения лиц, и ещё кто-то зашикал, кто-то из толпившихся в коридоре в ожидании своего процесса просунул голову в дверь, чтобы справиться о причине шума, но хотя получившийся сквозняк и подхватил пару прокурорских бумажек, их общими усилиями водворили на место, и заседание, тут же перейдя к обвинительному речитативу, потекло дальше со всей серьёзностью – внезапное веселье отпустило Соснина; он, изнывая от скуки, узнавал свои фразы-возражения, которыми пытался парировать на допросе чересчур уж своевольные и смелые допущения следователя Стороженко, фразы эти, которые следователь предусмотрительно занёс в протокол, теперь обильно цитировались прокурором; он начал по канону, за здравие: в год, когда весь советский народ готовится трудовыми успехами встретить шестидесятилетний юбилей Великой Октябрьской… – а затем взялся саркастически вкрапливать в обвинительную речь дурацкие пассажи о красоте, её непостижимости – прокурор, словно вознамерился потешить публику, гневно потрясал справкой, сочинённой подсудимым по настоянию Филозова…
Соснин рассматривал стол на подиуме, обшитом паркетной клёпкой, пролежни на искусственной коричневатой коже трёх узкоплечих кресел с высокими спинами, которые чуть ли не наполовину заслоняли окна, приоткрытые в погожий солнечный день; один из широченных подоконников, если не считать ультрамариновой тени рамы на нём, был пуст, на другом красовалась ворсистыми лишаями бегония. Стоило же судье, растягивая слова и, видимо, пытаясь вызвать обвиняемого на откровенность, спросить. – Почему это смогло случиться? Вы отрицаете свою вину, но меня интересует ваше мнение как специалиста, – у огульно обвиняемого свело чем-то кислым рот и к собственному удивлению он вместо ответа опять расхохотался, поймав при этом завистливо-восхищённый взгляд Файервассера, надо думать, заподозрившего его в хитроумной игре с покорным звонкам из Смольного правосудием, игре, которая и без помощи мямли-адвоката должна была обеспечивать Соснину защиту.
состояние
Вот именно – почему? И – как?
Самому это давно уже интересно – извилисто пронеслось в голове – разве не он сам придумал эту историю и теперь инсценирует её?
Да он и автор, и режиссёр, и все-все актёры… Стало легко и весело, он от души рассмеялся, будто освободился. И больше не оставалось мочи бороться со смехом, его было не унять, смех рвался откуда-то из глубин души, вырвавшись, подчинял себе звуки-тембры, сотрясания тела и каждой мышцы.
Кожу зудило, как при чесотке, и, захлёбываясь шумным приливом, Соснин раздирал кожу на шее и подбородке жадными пальцами; и ещё чесалось нёбо, глазные яблоки, он ощущал щекотку и изнутри, какую-то изводящую изнаночную щекотку… ко всему за высокими окнами, смотревшими во двор, шевелилась тополиная листва, заметённая пухом, нос разбух, приходилось то и дело вытирать слёзы.
смех-смехом, а ……
Смех рождался из ничего.
Взгляда, брошенного на кружевной платочек, высунувшийся из судейского кармана, или на усы заседателя, вполне хватало, чтобы накатил приступ. И не разобрать было, что это – беспардонный розыгрыш, граничащий с хулиганством, насморочное носовое хлюпанье или рыдания.
Соснина попробовали урезонить, призвать к порядку.
– Соблюдайте приличия, вы же интеллигентный человек, – растерянно выкрикнул прокурор, подержал паузу и, словно прося сочувствия у сопревшей публики, чуть заикаясь от волнения, признался: я в-впервые з-за многолетюю п-практику сталкиваюсь с подобным с-случаем.
– И я впервые сталкиваюсь, и я… до чего ж интересный случай! – дурашливо закивал подсудимый и состроил такую рожу, что у знавших его глаза повыскакивали на лбы, а недотёпа-адвокат, который давно уже не рад был, что его втравили в этот рискованный предъюбилейный процесс, давая понять, что порицает проделки подзащитного, беспомощно развёл руками, дескать, сами видите, ну и ну.
Но и на этом Соснин не угомонился.
Вообразив прокурора без синего мундира с петлицами и получив квартального алкаша, выпрашивающего у гастронома гривенники и подбирающего бутылки, он прямо-таки взорвался смехом. Увидев же узор текстуры на деревянном барьерчике со скрипучей калиткой, которую открывают-закрывают стражники для пропуска преступников, Соснин захохотал с новой силой, хотя узор-то ничего весёлого не напоминал, лишь невнятно просвечивал сквозь слои бейца, загрязнённые царапины и пятна-жировики, оставшиеся за долгие годы от потных рук; смотрел на тусклый узор, а видел-то другой узор, прихотливый, в нём столько всего сцепилось, он, к примеру, мысленно перечитывал письмо Нелли из Италии, ту страничку, что ему по ошибке показала Жанна Михеевна, и – смеялся невесть чему, наверняка зная, что ничего весёленького Нелли не сулила судьба.
И всё же – смеялся, смеялся.
Вот так подсудимый, которого вот-вот возьмут под стражу!
Он и сам грешным делом подумал в какой-то миг – что это, запоздалая нервная реакция на шутку чёрного юмориста Фулуева?
Или, может быть, его смех в соответствии с известной формулой стал всего-то естественной реакцией на расставание с прошлым?
да, смех-смехом, а над процессом государственной важности нависла угроза срыва
Да, всё отладили, запустили и вдруг… сломался смазанный механизм показательного процесса.
Сперва смех квалифицировали как вызов закону, как преднамеренное неуважение к правосудию.
– Вам не позволят издеваться! – утираясь платочком, обещала судья и сдавливала виски короткими пальцами, после чего с помощью заседателей уволакивались в совещательную комнату толстенные тома дела, возмущённо захлопывалась распухшая, в чёрном дерматине, с торчками по краям грязной ваты, дверь, что неизменно вызывало у второго подсудимого, Файервассера, который мысленно аплодировал смеховым выходкам Соснина, довольный – по острому, как обычно, наблюдению Шанского, забежавшего на процесс, – самодовольный кивок.
Скоро, однако, процесс увяз, прения пришлось откладывать и назначать медицинскую экспертизу.
тягомотина
Соснина подробно обследовали, заглядывали в разные полости, вставляли, куда хотели, холодные блестящие зонды, трубки, и, всецело доверяясь диагностическим техническим средствам, жалобы на духоту и тесноту пропустили мимо ушей, а далёкий-далёкий гул, который сверхчуткие импортные приборы в конце концов сумели прослушать, скорей всего испускал застарелый, неопасный и явно не относившийся к делу инфильтрат в лёгких. Из сбивчивых пояснений Соснина попутно установили, что ежегодно и как раз в это время года его донимает течью из глаз и носа сезонная аллергия, что недавно он сильно укачался на яхте, затем… – нет-нет, случившееся затем, после плавания, он благоразумно обошёл молчанием, хотя все аномалии его состояния, поведения объяснялись тем, надо думать, что на него свалилось тогда, когда ступил с шаткого судёнышка на земную твердь – вообще-то его с детства мутило не только от качки на воде, но и в такси, в провонявшем бензином автобусе, ох, как ему бывало тошно иногда, вы бы знали! Но ведь каждому мало-мальски грамотному врачу понятно, что от насморка или рвоты не расхохочешься, и потому в последний момент вернулись-таки к путаным жалобам Соснина на боязнь тесноты, духоты, понадеялись вывести причину оскорбительного смеха из душевной болезни.
поворот в довольно-таки квёлом сюжете, который случился на решающем приёме у видного психиатра
Сухонький старичок-профессор в идеально-белом халате, отрешённо ударявший по коленке Соснина никелевым молоточком, уже готовился выгнать вон симулянта, которого собственная участь, похоже, ничуть не волновала, когда зазвонил телефон.
Раздражённо взяв трубку и сухо заговорив, профессор осёкся, поспешно поменял тон. – Риточка? Боже мой, милая, сколько лет, сколько зим! – и, замурлыкав, с нескрываемым любопытством, будто не с полчаса назад, в сию секунду, перед ним посадили снежного человека или ещё какое-нибудь достойное кунсткамеры человекообразное био-чудо, глянул на пациента поверх очков, а, галантно распрощавшись, осторожно положив трубку, покачал мечтательно головой и уже с профессиональной бесцеремонностью присосался к Соснину глазками-пиявками.
что показал и доказал профессору, не чуждому (как оказалось) сентиментальности, пристрастный осмотр скандально-смешливого пациента
Конечно, симптомы психического расстройства – страх тесноты, сдавленности, жалобы на духоту – по-прежнему казались невразумительными, но неумение сходу объяснить на языке своей науки смеховую припадочность, укололо самолюбие знаменитости.
Досадуя на свою недогадливость, профессор параллельно тут же припомнил две-три нехитрых, знакомых и студентам-хвостистам теорийки, согласно которым астеническая конституция Соснина – сутуловатого, с длинной и узкой грудной клеткой, длинными конечностями, удлинённым лицом – выдавала типичного шизоида, оставалось только увязать замкнутость, опрокинутость, как в обморок, в душевные бездны, разлад между внешними стимулами и спонтанными ответными реакциями с дурацким смехом. Увязать-то несложно. Профессор и сам готов был состряпать, если угодно, теорию, которая ошеломила бы логикой и красотой нынешних недоучек, с его-то знаниями и интуицией не сложно и толстый роман накатать, поглядывая на физиономию шизоидного флегматика, не сложно, но не очень-то интересно. И некогда. А ему, этому флегме, если бы не требовалось официальное заключение для суда, он от души порекомендовал бы не домогаться лечения от таинственного смехового синдрома, а пропьянствовать с весёлыми бабёшками недельку-другую, потом хорошо проспаться… или всё не так уж и ясно? Флегматик он или меланхолик? Психотипический коктейль? Вообще-то внешность нежданного пациента располагала… дохнуло чем-то давно знакомым. Упрямый был карапуз. Все плясали вокруг него, а малец норовил сделать по-своему, наоборот; профессор поморщился, за открытым окном гоняли мяч. Припомнился довоенный Крым, шумная пляжная компания, и он сам, молодой, её веселящий нерв. С белозубой загорелой женщиной возвращался из курзала, с концерта короля гавайской гитары, спутница спешила, боялась – заснул ли мальчик? Повзрослев, уж точно заснул. Вот бы узнать о чём, спрятавшись в себя, думает. Или ни о чём не думает, считает пылинки в луче и боится сбиться? – пронзив вазочку из фиолетового стекла, луч растекался по белому столику и халату ассистентки нежно-сиреневым акварельным пятном. Но почему он должен упекать в больницу, где койки наперечёт, практически здорового? Не такой уж плачевный вид у него, чтобы забирать в отделение. Скажите, пожалуйста, нервы натянуты! Будто у других нервы провисают, будто других жизнь балует! Раз судят, значит, натворил что-то, пусть и случайно натворил, по халатности, забывчивости, но что-то наверняка натворил, дом упал, люди погибли, а он хихикает. Пора бы и за ум браться. Так-так, отмерим-ка седьмой раз: сорок два года, хм, кризисный возраст… холост… с чего бы? Ах, был женат, недолго… почему, почему, но почему, собственно, он сам холост? И что бы он чувствовал, если бы у него самого был такой вот, невесть что возомнивший о себе сын-подсудимый? Попробуй-ка, ответь! Хм, недаром гордецов-архитекторов недолюбливал, такой город норовят испоганить, наладились нести высокий вздор в свою защиту. А-а-а, вспомнил, вспомнил, это чуть ли не семейная профессия, кто-то ещё у них в роду… да-да, и пламя прежнего желанья опять зажглось… – крутилась патефонная пластинка. Да, некстати позвонила, разбередила, так неожиданно… скажите, почему нас с вами разлучили… Старый пентюх, на что жизнь ухлопал? Многолетняя борьба за успех, научное положение оттяпала ощущения счастья, радости, да, из кожи лез вон, добился всего, но без полёта, и ни на что, даже на умиление прошлым, не остаётся сил. Ох, и без её звонка хватает волнений – к вечеру, как выжатый лимон, ломит в висках, надо бы поберечься. Сколько же лет прошло? Подсчитывая, не сводил липких чёрно-блестящих глазок с Соснина, высасывал из него душевные тайны, требовательно перебирал и раздвигал трепетные ткани души, как лёгкие воздушные занавеси, отыскивая заветный проём, – а-а-а, угадал-увидел, ясно, он переживает муки какой-то метаморфозы, у него, бесспорно, гипертрофированный, заливаемый горючими жалобно-восхищёнными слезами внутренний мир, он наделяет его всё большей многозначительностью, при том, что защитная броня всё толще, надёжнее. Господи, да ясней-ясного, что его одолевают невидимые со стороны припадки чувствительности, как удары падучей, изводят надуманные кошмары, он порет сам себе глупости о себе, в которые вдохновенно верит. И раздувает из искр пожары, собственные душевные бури убеждают его в активности, порой он воображает, будто носится взапуски, хотя еле-еле переставляет ноги. А едва посмотрит на себя со стороны, раздваивается. И предметы, образы предметов двоятся в его сознании, точно в глазах у пьяницы. Но разве это болезнь, требующая изоляции? Такие типы, правда, шарахаются от скованности к судорожным порывам, в какие-то моменты внутреннего переполнения они внезапно взрываются. Вот вам и связь! Её надо лишь поубедительнее обосновать, что при широком научном кругозоре и богатом клиническом опыте труда не представит, хм, обосновать… – как водится, фантазиями, допущениями? Слов нет, хороша наука! Что же всё-таки его рассмешило? И так вызывающе, на суде! Неужто, это притворство? Нет, чересчур искусно надо было бы притворяться, лицедейство – особый, хотя и распознаваемый с помощью простых тестов дар, а в болотно-дымчатых глазах Соснина, вяло отвечавшего на вопросы, рассматривая при этом кушетку под бежевой клеёнкой и белый шкаф с пузырьками на стеклянных полках, светились одарённостью иного рода, во всяком случае, в нём нельзя было заподозрить ни врождённую страсть к игре на людях, ни натренированное умение опять-таки на людях сменять серьёзную мину на заливчатый смех, нет, обвинение в симуляции отпадало. Соснин, тем временем, приопустив веки, сравнивал нынешнего остепенённого корифея измученных душ, проштрихованного ресницами, с доисторическим молодым остряком в облаке фотовспышки. Какая же сухая и графичная, какая образцово-чистая, деловитая старость! – твёрдый воротник сине-полосатой рубашки сжимал обвислые, тщательно выбритые складки подбородка и шеи, чёрный узкий галстук идеальной биссектрисой делил надвое нагрудный треугольник между белыми отворотами накрахмаленного халата. Сцепив желтоватые пальцы, чуть покачиваясь и касаясь грудью края стола, профессор заново переживал телефонную беседу, задевшую болезненную струну, по сморщенному, как мятый пергамент, личику пробегали глуповатые волны воспоминаний; играл духовой оркестр в курзале, вертелись, угольно посверкивали пластинки. Когда на землю спустится сон… Ласково баюкая острый ум, прошлое понуждало интуитивно поверить в глубинную болезненную природу смеха и – исключительно для блага науки – понаблюдать за динамикой психического феномена в стационаре. Хотя наука-то как раз побоку. Он ведь и без длительных наблюдений угадал в нём травму метаморфозы, серьёзную, очень серьёзную для самоощущений невротика, но для науки тривиальную вполне травму – похоже, он испытал какое-то потрясение, резко изменился-переродился, изменился весь-весь, да так резко, внезапно, что о метаморфозе ещё не подозревают клетки, молекулы, вся инертная органика тела, он другой, а материя его – прежняя, ко всему и окрест него всё-всё протекает по-старому, так, как с давних пор повелось, хм, он-то другой, а белый свет не перевернулся с ног на голову, чтобы немедленно ублажить, и потому любая равнодушная к нему мелочь способна спровоцировать подлинный психический срыв, не то что смех. Ну за чем ещё наблюдать? За тем, как он будет многократно возвышаться и падать в своих глазах? Нет уж, хватит, навидался всякого за долгий врачебный век. После короткой внутренней борьбы он, однако, сдался на милость прошлому. Кольнув недовольным зрачком ассистентку, которая портила ему музыку – во время телефонного разговора с напускным безразличием, хотя и посматривая в отражавшее стекло шкафа, взбивала волосы, затем, придвинув вазочку, с томной улыбкой обнюхивала ромашки – наскоро сочинил историю болезни про противоречивый, необычно расщепившийся и потому чреватый для душевной сферы опасной разбалансировкой психосоматический компонент. Повернувшись к окну, – голубело над Невкой и густой листвой небо – опять вспомнил что-то далёкое и приятное, пригрезились романтическая мазанка на морском берегу, рыбачьи сети, гора, похожая на чей-то профиль; подчиняясь требовательному воспоминанию, он дорисовал на солнечной картинке гребешки волн, кружева дикого винограда, взбалмошную женщину в гамаке, с которой был бы, возможно, счастлив, и ещё подумалось вновь, что жизнь обошла стороной и не известно сколько осталось, хорошо хоть голова пока ясная, получше, чем у многих молодых, варит, хорошо, что хоть кому-то пока можно сделать доброе дело; вздохнув напоследок, он, поборник самодисциплины, приказал себе больше не раскисать, расписался с властной размашистостью – профессор Л. Душский – и Соснина увезли.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?