Электронная библиотека » Александр Товбин » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 10 июля 2015, 00:00


Автор книги: Александр Товбин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Или можно…

Можно не сомневаться, ему хватило бы фантазии выдумать и другие варианты кругового движения.

Напомним также, что острые вращательные аттракционы, сколько бы он ни хорохорился, для его вестибулярного аппарата были невыносимы и потому оставались практически неприменимой игрой ума.

Однако круги-кругами, а было бы заблуждением принять его за догматичного противника разного рода подъёмов и восхождений. Соснина – и здесь с ним трудно не соглашаться – отвращала ведь не сама спираль как форма, претендующая на абстрактное совершенство, а её идеологическое высокомерие, хвастливая уверенность в том, что и на возвратных витках она возвышается.

И поэтому не будем удивляться, что Соснин, хоть и несколько умиротворённый обедом, продолжал всё же пространственно усложнять модель саморазвития и, глянув вдруг как выгибает спину и потягивается повадившаяся сопровождать его кошка, понял, что катит по описывающей круг синусоиде.

чем не модель?

Взлёт – падение, взлёт – падение.

Американские горки, поставленные на круг?

перескок

И почему-то в этой сложно ритмизованной маяте замелькал смысл, забрезжила надежда на воспроизводство духа.

Мгновенно и счастливо взлетая на пик с великолепным обзором, взгляд обнимал нежную округлость земли, чересполосицу лесов, пашен, пастбищ, петляющий блеск рек. Взгляд пронзал завесу незнания, туда, туда, к голубизне дальних пиков, чтобы коснуться вечной красоты и ужасной логики спрятанных за ними гармоний, но, может быть, счастье не за горами, а под горой? – ничего толком не успевая рассмотреть и запомнить, он камнем падает в яму.

Припасть к земле, набраться силёнок для нового вознесения?

Кто знает…

И кто мог знать ждало ли его хотя бы в последней точке земного круга запломбированное желанное понимание того, что случилось с ним?

И где, в какой нише души, трудился для его взлётов, пожирая творческую энергию, двигатель внутреннего сгорания?

Но есть же такой двигатель, есть! – воскликнул даже Соснин, безотчётно метнувшийся из хладного мрака абсурда на согревающий гуманистический свет. И сразу ему сделалось страшно от того, что довелось прикоснуться взглядом к тайному устройству собственной жизни; пусть и пристрастным взглядом, пусть и обмануться, что прикоснулся, а и сама мысль об этом прикосновении ударяла, как голый провод.

успокаиваясь, погружаясь в рассуждения-допущения (вполне вульгарные) о природе накопления, концентрации и перетекания творческой энергии

Смене поколений обычно сопутствует смена подогнанных к нуждам исторического момента иллюзий. Однако из поколения в поколение наследуется живучая, как тайный завет, сладчайшая и тревожная грёза – надежда на спасение в творчестве.

Не собираясь превозносить или клеймить удобное суеверие избранных, тем паче, не обсуждая дан ли хоть ничтожный шанс творцу вырвать у тьмы бессмертие – если шальной шанс воплотился частично в том, что Соснину выпало увидеть, услышать там, во дворе, наречённом им «двором вечности», то, как говорится, увольте… – он, однако, усматривал в бессмертии самой этой надежды жгучую, неутолимую жажду жизни, пьющей век от века души художников. И хотя феномен творчества можно при желании подать расширительно, ибо вдохновляющей предпосылкой – и одновременно конструктивным посылом – оно движет едва ли не любой род деятельности, созидающей новое, Соснин такого желания не испытывал, искал бытованию творчества внутренние, личностные мотивировки.

Творческий акт – смутно догадывался – есть акт внерелигиозного покаяния.

Покаяния не в том, что сделано дурно или не так, как следовало бы по предписаниям христианской морали – переживания в зашторенной кабинке для отпущения грехов им не рассматривались – а в том, что не сделано ради посильной гармонизации мироздания; спору нет, не свершённого – благие намерения, душевная слепота, глухота и пр. – всегда больше, чем ощутимых свершений и потому, дескать, огромная потенциальная энергия, достигнув в своём неосознанном накоплении некой критической величины, оплодотворяется чувством неизбывной вины, вступает в фазу бурного динамизма и, вселяясь в ту или иную персону, иногда наследуясь, разрешается творчеством.

Условием запуска творческого процесса, стало быть, является некий перепад, необходимый, чтобы энергия потекла, нужны поля напряжения, разности потенциалов – в школьном курсе физики Соснин балансировал между тройкой и четвёркой, с него и взятки гладки, он прибегал к физическим аналогиям исключительно из-за отсутствия специального, достойного нашей темы понятийного аппарата – к счастью для творчества, жизни не грозили покой и уравновешенность…

Как же воспринимал и применял он нащупанный им закон сохранения и превращения творящей энергии?

В мире сложной причинности, где истинные пружины поведения замаскированы случаем, требовалась особая осторожность суждений и потому Соснин выделял лишь три условных уровня его применения.

Во-первых, неосознанно страдающие от чего-то не сделанного ими самими, сплошь и рядом гасят эти страдания каким-нибудь милым хобби – нумизматикой, выпиливанием лобзиком.

Во-вторых, нет недостатка в желающих не только страдать, но и отвечать за не сделанное, как ими сами, так и другими, к страданиям не чувствительными. Эти-то другие – люди как люди, они вообще не желают ни страдать, ни отвечать – с какой стати? – живут себе поживают, добра наживают: барахтаются в повседневности, влюбляются, женятся, поедают борщ и котлеты, но, оказывается, сами того не подозревая, копят подспудно творческую энергию, которая им самим ни к чему. Эта энергия и отнимается у них время от времени инструментально неведомым пока способом, ну, допустим, отнимается безболезненно, вроде как кровь у доноров, и в качестве творческого дара тайно переливается в запрограммированных на самоотречение художников, писателей, композиторов, чтобы они, интуитивно желающие страдать и отвечать за мир вещей и людей, сполна удовлетворяли свои желания, воспламеняясь творческими экстазами; подобно эгоистичным детям наши талантливые, тем более гениальные творцы полагают, однако, свой дар врождённым и безвозмездным, не понятые, не признанные при жизни, они возвращают долги в каких-то выдуманных, а то и надуманных формах лишь будущим поколениям, при условии, конечно, что будущие поколения дорастают всё же до их искусства.

Ну и коли – в-третьих, – в уме и сердце исключительной личности вызревает чувство вины за всех людей, за весь мир и всё человечество, духовные ресурсы человечества, чудесно сконцентрировавшись, вселяются в эту самую личность – так рождается великая религия, творец её становится Богом. Рождение великой религии – это настолько сильный энергетический взрыв, что он ослепляет верой живущих в духовной тьме, кое-кто, свихнувшись, даже воображает себя распятым, воскресшим… зарвавшихся одиночек изолируют от здорового большинства, так как исключительные взрывы-события оттого и исключительны, что случаются с кем-то одним и лишь однажды, да и не известно точно, к слову сказать, случались ли они, взрывы-события, на самом деле или гениально выдумывались, потому-то самозванцев и лечат от навязчивых проповедей любви и сострадания, строптивых усмиряют лошадиными дозами инсулина – больничного мессию, правда, и жестокими уколами не смогли унять, он и после обеда продолжал свою добрейшую любвеобильную угрожающую гимнастику-пантомиму, не обращал внимания на двух психов, шутников в полосатых байковых пижамах, которые, спрятавшись в кустах, кидали в мессию шариками, скатанными из хлебного мякиша… Короче, самозванцев так ли, иначе вводили в норму, жизнь продолжалась, её фундамент надолго оставался прочным и монолитным, а в людях тем временем аккумулировалась энергия будущих взрывов, которым суждено взметнуться где-то за обозримым горизонтом веков.

к чему всё-таки он клонил?

Получалась, конечно, грубая, вопиюще противоречивая схема.

И что с того?

Если, допустим, огрубить её ещё решительнее, отбросив бесконфликтные хобби бухгалтеров как умилительно-расхожие факты, а глобальный взрывной конфликт, обусловленный рождением Бога, как уникальность, случающуюся раз в тысячелетия, то можно без лишних помех выйти к противоречиям, питающим художественное творчество, которое, заметим попутно, хотя и не очень-то афишируя неосторожное наблюдение, одинаково тяготеет и к удовольствиям домашних поделок, и к разного рода спасительным и страшным пророчествам. С одной стороны, схематичные рассуждения Соснина усомнились в идеале уравновешенности возносящих порывов духа и косных позывов плоти. Стоило представить идеал этот повсеместно восторжествовавшим, как воцарялась усреднённая упрощённость жизни, равносильная вымиранию. Что сделалось бы, к примеру, с изнурительно-прекрасными синусоидальными пиками-провалами? – в лучшем случае унылую, без перепадов, душевную жизнь взялась бы казуистически оправдывать какая-нибудь абстракция вроде спирали, вдавленной в плоскость… Стало быть, любовь ли, разлад, согласие с миром или крушение надежд держались на дисгармониях, неизменно остающихся при этом болью художника и условными приводными ремнями творчества. С другой же стороны, творчество всегда и везде силилось преодолевать дисгармонии в художественном порыве к идеалу, если и не преобразующем жизнь, то хотя бы бросающем на неё отблеск гармонии. Любопытно, однако, что изрядно смущённый противоречивостью своей же схемы, Соснин не кинулся заново развёртывать её так и эдак, не призадумался, не перепроверил посылки, а поспешил успокоиться на том, что сложная причинность являет нам и двулично-сложные истины, которые горды самоотрицанием.

Даже в бравурном марше – верилось – чуткое ухо ловит трагический мотив покаяния.

не оправдания ради

Легко предположить, что из мутноватых теорий Соснина, сколько они бы не разбухали, не вытекут философские откровения. Но если и в наскоро отжатом виде они не заражают энтузиазмом, отмахиваться от них будто бы от банальностей, всё равно было бы опрометчиво.

Не гоняющиеся за точностью, замутнённо-затемнённые выкладки и для него-то самого не всегда служили полновесными продуктами мысли, способными окрылить, направить к добыче других продуктов. Однако они бесперебойно питали какой-то неприхотливый орган внутренней жизни, без участливой помощи которого вообще невозможно было бы набрести на что-нибудь путное. Раскапывая богом забытые края памяти, походя вытаскивая тему за темой, этот – то неповоротливый, то расторопный – помощник, оказывается, специально нагромождал перед ищущей мыслью логические противоречия или ещё какие-то искусственные препятствия, осиливая которые она то и дело сбивалась с вроде бы выверенного курса куда-то вбок, шалела от перехода из одной неразберихи в другую, но обретала-таки в лунатических блужданиях устойчивость духа и свободу обзора, столь необходимые, чтобы пробиваться к давно угаданной, хотя поминутно и ускользающей из поля зрения главной цели – художественному высказыванию.

как взаимодействовали на пути к цели устойчивость духа и влекущая в дали-дальние свобода обзора (не забывая о модели саморазвития)

Это не были шатания, сопутствующие бесплодному, пуще того – вредному для психики самокопанию, случающемуся при чересчур уж пристальном автопортретировании.

Нет-нет, избави бог!

Упрямые боковые векторы лишь придавали вращательность поиску, закручивали его вокруг невидимой, но прочной оси, которую мы рискнём уподобить творческой воле, и, неустанно деформируя форму высказывания, не выпуская её из транса незавершённого, иступлённо-незавершимого самоусовершенствования, доставляли Соснину трудно объяснимое удовольствие.

Осаживая трепетную, будто лань, мысль, тут и там вырастающие преграды активизировали сознание, поглощённое вечными и насущными тревогами «я», подбрасывали ему отвлекающие задачки, которые хочешь-не-хочешь требовалось обмозговать хотя бы в иллюзорно разрешимых вариантах, ехидно обвиняли только-только проклюнувшийся типаж в психологической несостоятельности, и он, боязливо озираясь, застревал на полпути к образу, ну а радость пирровых побед над искусственными препятствиями получалась недолгой, совсем недолгой, чуть ли не любое из скромных открытий разъедали сомнения и надо было эти сомнения поскорей опровергнуть, опереться на какие-то другие основы-принципы, что опять уводило в сторону. Да, произвольно переключая внимание, соглашаясь перепробовать подчас и несъедобные плоды мысли, перебивая самого себя рассказами о хитростях своего собственного внутреннего устройства, он вовлекал сознание в затейливую игру, искусно провоцирующую разлад между главной и побочными целями, между словами, приходившими на ум, и зрительными образами, которые слова отбраковывали. Необъяснимо приятный, сравнимый с удовольствием, страх перед этим разладом и держал Соснина в неослабевающем напряжении, сушил эмоции, глаза, даже нос, хлюпающий обычно летом от щекотки тополиного аллергена, и тот прочищался.

с эволюцией заодно

Неловко было бы утверждать, что нечто подобное в качестве одной из великого множества своих предусмотрительных выдумок не запланировала эволюция.

Наверняка запланировала! Мы ещё вспомним, к примеру, одну из главных выдумок эволюции, да-да, непременно и не раз вспомним – применительно к индивидуальным творческим терзаниям Соснина – про функциональное разделение мозга на левое и правое полушария.

Но пока речь вовсе не идёт о том, что Соснин был от рождения наделён чем-то из ряда вон выходящим.

Речь просто подходит к тому, что любую из больших ли, малых выдумок природы он использовал в духе упрямых своих наклонностей.

мельком о защите Соснина, его индивидуальной диалектике главного и второстепенного

Попробуйте выковырять улитку из её домика: это не так-то просто.

Беспомощная на первый взгляд студенистая плоть отлично знает, что единственное её спасение – не сжиматься, не отделяться от заменяющей скелет скорлупы, заполнить всё пространство, слиться с ним.

Конечно, самоуглублённость не хуже жёстких эластичных доспехов защищала сознание от тупых ударов обыденности.

Но что поделывали, заполняя замкнутое и надёжно защищённое пространство сознания, главные, обязательные мысли, пока он возился с необязательными?

Держу пари, что без особого труда разгадаете эту загадку, ибо успели к Соснину присмотреться.

Подумаете, наверняка, что главные мысли, пока о них забыли, рассеянно примерялись к словам?

Или – мгновенно опережали увязавшую в сомнениях словесную вязь, уносились далеко-далеко, к влекущим пустотой страницам, увлекая за собой новые неожиданные соображения, а Соснин, наскоро удовлетворяя проблесками смысла позыв за позывом, ленился выкрикивать вдогонку запоздалые фразы, отчего текст получался с нелепыми пробелами, будто целые куски его были вымараны пьяным редактором?

Или – едва начав оформляться, но так и не найдя для продолжения нужных слов, – главные мысли растерянно обрывались, уступали дорогу побочным соображениям, сами же, как отцепленные вагоны, по инерции катились по запасной колее в тупик, где и отстаивались до поры до времени, надеясь на маневровый толчок и перевод стрелки, которые вдруг да позволят то одной, то другой опять возглавить повествование?

Да, именно так бывало.

Соберём-ка наши находки-наблюдения и, заскользив дальше по поверхности текста, продолжая накапливать новые чёрточки Соснина и его стиля, попытаемся нащупывать выпуклые элементы самой стилистики.

давно пора, но не пора ли также свыкнуться с тем, что не всё (нам с вами) даётся сразу?

Считается, что идея, образ – первичны, а художественные приёмы, созидающие образность, которая заряжена идеями, как и подобает служебным средствам выражения, появляются во вторую очередь.

Увы, у Соснина чаще получалось наоборот.

Чаще его поражала какая-нибудь невнятица, мелочь – пение за стеной, узор на женском платье, мало ли что… мог ненароком наткнуться и на слово, словечко, конструкцию фразы, чем-то зацепившие, но ни с чем важным и конкретным для него не связанные, а потом мучительно изобретать или ловить носящиеся в воздухе идеи и образы, которые смогли бы к ним приноровиться.

И самое удивительное было в том, что, вдохновляясь случайными пустяками, он изобретал или отлавливал угодные ему идеи и образы, просто не мог их упустить – такой вот был дар, недаром проницательный Душский ещё в незапамятные времена, ещё не удостоившись титула «Заслуженного деятеля науки», назвал своего будущего пациента «ребёнком наоборот». И хотя с общепринятой точки зрения вовсе это не дар, а беда, не хочется, чтобы отравленные расхожим мнением, как наветом, записали бы Соснина в формалисты, а то ещё, чего доброго, бросили в него камнем. Если и не пришлось по вкусу или быстро приелось вываренное в собственном соку сознание, хорошо бы, пусть и поморщившись, дожевать – именно мелочи, пустяки, извлечённые невзначай из искусственных, случайных помех, не только саботировали последовательное движение пера к цели, заключительной точке, но и ускоренно порождали главные мысли, из которых пусть досадно медленно и затруднённо, но всё-таки ткалась основа высказывания, не только – хуже ли, лучше – подбирали слова, строили фразы, но и управляли ими: перегруппировывали, переводили стрелки… да-да, сбиваясь с пути, затевая уводящие в сторону вылазки или даже пускаясь в обгоны слов, главные, обязательные мысли, оказывается, если не запамятовали, терпеливо дожидались, пока их судьбой распорядятся мысли второстепенные, сугубо необязательные, привязанные к тем самым пустякам, мелочам. А ещё ведь забытые и полузабытые мысли неожиданно настигали убегающий текст, им требовалось подыскать поскорее абзац, строку, ибо они норовили с притворным усердием закольцовываться или самовольно заполнять пробелы в тексте. Вот и судите после этого – разлад провоцировался между главным и второстепенным или дальновидный союз, кто и что верховодили, развёртывая текст, кто и что подчинялись.

И выходило, что, сбиваясь вбок, двигаясь по касательной к смыслу и – хоть в ущерб стилю, но повторим для закругления – походя задевая случайные темы, чуть ли не намеренно затрудняя себе поиск формы высказывания, а то и умерщвляя саму форму нарочитой сумбурностью или псевдоаналитизмом, Соснин уподоблялся заике, который хоть и знает что он хочет сказать, физически не может этого сказать сразу и, покачиваясь, краснея от натуги, многократно выдыхает вместо слова первую букву или же какие-то свистящие звуки; помимо поучительных литературных образов заик перед писакой нашим, конечно, вырастала водевильная фигура Фаддеевского… Однако, стилистически разыгрывая и форсируя творческое заикание, Соснин преследовал также интуитивно скрытую цель: от мучительно-долгого вынашивания предмет высказывания делался вожделенным, символическим, и – самое удивительное! – серятину худосочных умствований пронзало вдруг неподдельное чувство, форма оживала. Опережавшие главное, необходимое – сам неопределённый предмет высказывания – будто бы необязательные раздумья незаметной искрой поджигали свитый случайностями бикфордов шнур и оглушённый, ослеплённый вспышкой импровизации, опьянённый мнимым перемирием между логическими противоречиями, развязавшим ему язык и руки, он плыл, плыл по уносящему в искусство течению полусна-полуяви и напряжение спадало – наступала тишина, беззвучно мельтешил тёмными кружевами сад, и хотя так и подмывало ущипнуть себя, чтобы очнуться и перекроить сочинённое острым взглядом, боялся пошевельнуться, вмешаться в чудо созревания композиции, непреднамеренность коей он ценил больше, чем стройность мыслей, хотя, само собою, придя в себя, досадовал, что сознанию, как и сердцу, не прикажешь держаться творческой дисциплины.

ещё не легче

Трудновато для понимания, не правда ли?

Порою казалось, что Соснин ловил смысл сетью оговорок и недомолвок, а тот уходил из неё, как вода.

Но в сравнении смысла с водой, чаще всего язвительном, не было бы здесь и капли издёвки, а был бы лишь намёк на текучесть.

Брёл ли Соснин дворами своего детства, разгадывал ли живописное полотно, скрещивал настоящее с прошлым и будущим, а пережитое – с художественными переживаниями, ничем не связанные между собой вещи наперебой рассказывали ему о себе, друг о друге, о времени, вдруг на его глазах исказившем картину мира. Но какими же расплывчатыми получались фрагменты этой картины, когда он вспоминал о них! – сталкивался с давно знакомыми вещами, будто впервые… всё твёрдое, жёсткое размягчалось, растворялось или – возгонялось в нечто газообразное. Менялись сами вещи, или только в памяти они, обретая пластичность, лишались привычной определённости? Он ведь сам, как водится, подспудно менялся по мере развёртывания сюжета, так изменился-преобразился под напором событий всего-то одного дня, так резко обновил видение в тот ошарашивший день, что… Полно, прислушиваясь к себе-другому, способен ли он был расслышать ещё какие-то невнятные голоса вещей?! Удивлённо вглядываясь в себя, мог ли вчитаться в потоки сигналов, которыми, надеясь на участие, они привлекали его внимание? Допустим, слышал, видел не только себя. И готовился, называя изменившиеся вещи своими словами, запечатлевать услышанное, увиденное.

Чтобы понять – надо создать, – повторял он, как «отче наш», догадываясь, однако, что процессы понимания и создания тоже закольцованы. Ну да, разве понять-назвать – это не значит создать, поскольку безымянных вещей вообще для нас не существует? Каждый же, кто замахивается создавать, даже оставаясь на платформе общего понимания, всё равно создаёт по-своему и если звучащие, видимые, попросту говоря, непосредственно ощущаемые в быту вещи имеют чёткие и достаточно определённые для всех границы использования, то будучи индивидуально названными, они тотчас же втягиваются в околесицу межпонятийных контактов и по мере их, контактов, активизации обрастают зыбкими наслоениями символики. Вот-вот, не столько вещи, сколько смыслы поплыли. Это, собственно, и позволяло понимать любую вещь переносно, насыщать её разными значениями, включать в сложное, вспыхивающее смысловыми неожиданностями взаимодействие с прочими вещами, названными прежде, уже освоенными.

Что же кладёт предел стихии символизации?

И есть ли такой предел?

Стоило допустить хотя бы гипотетически, что вещи раз и навсегда названы, за ними принудительно закреплены понятийно-чёткие границы, как ему делалось худо: он физически страдал от прямых подходов, на которых возводят в дежурный идеал пользы какую-нибудь позитивистскую чушь, разоружают мысль, добиваясь узких целей единообразия, исправно служащего синонимом упорядоченности. Ну, а мрачное торжество посредственностей, тупо возделывающих тощую ниву монокультуры, разве не означало вырождение творческих потенций сознания, превращение его в рутинный механизм инвентаризации мира?

Вот так мнительность!

Сам себя до смерти испугал, не на шутку переволновался и возбудился.

Спокойнее, ещё… ещё спокойнее.

Зажмурился от яркого солнца, нашедшего подвижную брешь в листве.

Вдаль поплыли яркие радужные круги.

дух против буквы (приближение к больной теме)

Мог ли Соснин не опасаться потерять в ясных чётких суждениях вместе с оттенками и основные цвета?

Он давненько подозревал, что обольщение точностью, правдивостью и тому подобными фетишами реализма платит доверчивым бескорыстным вещам, достойным образного воссоздания, предательским упрощением… недаром они, многомерные вещи, не узнавая себя в копиях-истуканах, обиженно тускнеют и замолкают.

С первых и робких акварельных опытов в рисовальном кружке мучился собственной бесталанностью, усугублённой, как он понимал, вопиющей технической беспомощностью.

Или уже тогда столкнулся с неразрешимым противоречием?

Представим, что кто-то – взволнованный, возбуждённый натурой – стараясь точно запечатлеть то, что видит, пишет акварелью густо-лиловые ирисы с выплеснувшимися из жерла каждого цветка двумя-тремя центральными пепельно-чёрными пятнистыми лепестками, будто бы вырезанными из рыхлого бархата, которые кокетливо выгибались, чтобы похвастать пушистыми, с проседью, гребешками.

Пишет, не унимая дрожь.

А краски сохнут, блекнут через минуту-другую, и неумолимо вянут цветы; их-то материальное увядание написать можно…

Но куда деваются волнение, возбуждение?

Как их увидеть, с чем сравнить и как написать?

Между прочим, Соснин вновь всерьёз задумался над этим совсем недавно, когда после обрушения дома он, неожиданно вызванный на заседание комиссии по расследованию, вышагивал к филозовской приёмной, по стенам коридора как раз развешивали летние живописные работы сотрудников, тогда же он усмехнулся, соскользнув взглядом с увядших ирисов, – вот она, зримая текучесть, редкостное совпадение формы и содержания – живописцы предпочитали писать ненастье и подражали Бочарникову, писали по-мокрому. А получалось совсем не так, как у Бочарникова! Потускневшая текучесть?

Ронял голову на руки… шумел на ветру сад, вскрикивали вороны.

И чувствовал он, что вряд ли существовала принципиальная разница между тускнеющими красками и тускнеющими, едва сложится фраза, словами. Не потому ли и соблазнялся текучестью смысла, его готовностью заполнить причудливый сосуд прозы, когда тот отформуется на кругах стиля?

И то правда.

Соснин, насмотревшись в детстве импрессионистов, и сам смотрел с тех пор на натуру сквозь вуаль настроения, охотно замещал материальные явления-вещи их расплывчатыми, снующими в сознании отражениями, а сами отражения – отражениями отражений… да, даже театр как-то спроектировал в виде яйцевидного зеркала. И как всё это изволите называть? Как не называй, наш мир, – твердил, – призрачен, и не только вожделенный смысл жизни неуловимо текуч, но и язык, которым мы живы, журчит, поблескивает текучим зеркалом, преломляя и искривляя мир человеческими пристрастиями. К тому же мыслительные и языковые структуры странным образом конкурируют. Если мышление – оно заведомо полнее, быстрее – жёстко не зависит от логических операций причинности, то язык, хотя и основывается на такой зависимости, тем не менее пытается отражать мысль во всеобъемлющей полноте, что и заставляет его клониться в сторону алогичности.

А ведь отразить и выразить чувство ещё сложнее, чем мысль; эмоциональный эквивалент мысли требует не тех, совсем не тех слов, что сама мысль.

Самопроизвольное отключение логики, примета художественного языка?

всё о том же, хотя и слегка иначе, с привлечением к нашим с Сосниным суждениям-рассуждениям простенькой оппозиции внешнее – внутреннее или, если угодно, поверхностное – глубинное

Снова откинулся на спинку скамейки – двусмысленное, противоречивое нельзя определить просто, ясно, нельзя, выражая чувство, впечатление, довольствоваться наглядным ореолом отличающей любительскую мазню расплывчатости: поиск красоты, подменённый поиском украшенной простоты, тащит в ловушку самообмана… кажется, поняли, ухватили, сейчас передадим, а суть в этот-то момент и ускользает с беззвучным смехом.

Не то. Не та расплывчатость, не та текучесть?

Ещё поискать?

Да и был ли резон бросать поиск образной – не-наглядной? – текучести, если суть любого прочного и твёрдого тела, будь оно прочнее и твёрже алмаза, все равно размывает в конце концов познавательный конфликт внешнего с внутренним.

Вдуматься только! – чувства ли наши, мысли, пусть самые глубокие и возвышенные, рождаются и умерщвляются не внутренней темнотой вещей, а их лучащимися, подчас сияющими, но затемняющими якобы спрятанную где-то в глубине тайну поверхностями – Соснин сообразил это случайно, дома, когда по заданию Филозова готовил дурацкую справку – не больше, не меньше, как справку о сути красоты, её законах! – к выездному заседанию комиссии по расследованию; в проёме балконной двери проплывали, взблескивая, розовые, сиреневые, голубоватые мыльные пузыри, их выдували девочки на верхнем балконе, самые впечатляющие экземпляры провожались в небесный путь смехом, хлопками в ладоши, радостными повизгиваниями.

Совершенство и пустота?

А где же сущее, где спрятана та самая тайна?

Все жизненные дороги петляют среди хаотически громоздящихся скорлуп и оболочек, а уж за ними, за скорлупами и оболочками, в глубине…

Себя ли познавая, мир, планомерно захлёстывающий стихией абсурда, мы тужимся прочесть написанное на задраенных дверцах: ведь прямо-таки нигде, кроме как на скромных – пусть лубочно, или ещё как изукрашенных – поверхностях, даже и сорвав шоры привычки, даже изловчившись вывернуть какую-нибудь вещь наизнанку или расколоть её, как орех – и увидеть под обличьем ядра новую скорлупу – не прочесть о ней, той самой вещи, ничего новенького. Но, почему-то стесняясь в этом признаться, обманывая себя и тех, кто идёт за нами, мы с наивной горячностью возвышаем некую спрятанную от глаз глубину-реальность, якобы хранящую истину во всей её полноте, над заведомо низкой видимостью, пока на неожиданном витке понимания – ну и въелась же в кожу спиральная идеология! – не остудит вдруг, что спрятанная реальность – фикция, что любые проникновенные суждения о жизни отталкиваются от узоров на пошловатых её обёртках, так как постижение внутреннего всегда и везде выливается в истолкование внешнего. Да и как иначе? И что в лимузине нашёптывал сухой старик в нобелевском фраке, почти касаясь уха Соснина жёсткими, как щёточка, стрижеными усами? Привалился слева, когда сворачивали с Поцелуева моста на Мойку, и шептал, шептал еле слышно, чтобы не удостоиться насмешки высокомерного господина в вишнёвой шёлковой пижаме, восседавшего с демонстративным равнодушием справа от Соснина. – И сама-то красота, – шептал старик-нобелевец, – хотя мы молимся на неё, понятийной этимологией своей противостоит глубине, поскольку красота изначально предполагает видимость, а глубина – скрытость.

врезка

– Светло… – неожиданно, словно в пустоту, произнёс, глядя на тёмную красно-кирпичную стену с аркой, пробитой в небо, высокомерный породистый господин справа, тот, что в пижаме, – светло… но вспыхнет закат над Новой Голландией – кровавый дымный закат, подобный тем, что так поразили Блока.

заминка

Ну и что с того?

Что с того, что вспыхнет закат?

Соснин поднял голову. Чёрные железные трубы котельных протыкали облака. Носились ласточки.

Загудел, отчаливая, буксир.

как ещё вразумить? (пока смятение сменялось рассеянностью)

Заслонив глаза ладонью, коротконогий мессия сделал несколько шагов навстречу солнцу, взять хотел в руки? Странно всё это.

Опять смысл не в фокусе, плывёт и плывёт?

Или, может быть, опять трудно?

Да уж, легче-лёгкого выставлять антитезы, спаренными колоннами поддерживающие мироздание, хотя жить, писать, прорываясь сквозь многословную немоту криком души, только тогда удаётся, когда о них забываешь. Но кто же сумеет жить, писать, как ни в чём не бывало, если мироздание ходуном ходит, трещит, будто бы вот-вот рухнет? Как тут не кинуться его подпирать из последних силёнок новыми антитезами, боясь проснуться в одно прекрасное утро в культурных руинах?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации