Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Замкнутый круг, да и только.
Но ведь и вселенская разомкнутость, врасплох захватившая дух простором, открытым чистому разуму, ничуть не лучше, может, и хуже. Не от неё ли человечество, падкое на абстрактные посулы, сорвалось в идейный штопор, хотя уверовало в подъём, в достижение через виток-другой благодати? А тем временем расширяется трещина между притязаниями здравого смысла и магической в её круговой цельности сутью жизни.
Теперь-то, надеюсь, уразумели куда опять клонится наш разговор?
Наткнувшись на серьёзное препятствие – поди разгадай тайну красоты, например, – познание хочешь-не-хочешь обращается к самопознанию. А обратившись, сменяет оптику и, конечно же, отмечает свежим, как промытая и протёртая линза, оком… снова полетели мыльные пузыри, приблизился пузырь-глаз, его собственный глаз с колючим зрачком. Да, тогда ещё не знал, что назавтра…
Знобящий порыв ветра выдул из памяти, растворил в листве легчайшую стаю зашлифованных цветистых шаров.
сосредоточимся, (не в пример рассеянному Соснину), попробуем всё-таки, если не увязать, то хотя бы вновь
свести вместе, вспомнив об органике стиля, разрозненные (словно нарочно разбежались) моделирующие фантазии
Да-да, наткнувшись на препятствие, обратившись к самопознанию, Соснин меняет оптику и тотчас же отмечает свежим, как промытая с мылом, насухо протёртая линза, оком, что синусоидальная, всхолмлённая окружность отнюдь не исчерпывает модель саморазвития, лишь по подсказке выгнувшей спину кошки заимствует образ у земного ландшафта, отчасти – у популярного некогда аттракциона «американские горы». И хотя вне образа, всегда отталкивающегося от увиденного и пережитого, отчаянно трудно было бы эту желанную и довольно-таки непростую модель представить, хотя, задумывая что-либо многоплановое и ощущая при этом явную нехватку интеллектуальных средств, мы неизбежно к образу возвращаемся, всё же стоило продвинуться дальше; выхватывая внутренним взором из таинственной тьмы сознания ту ли, эту смысловую грань искомого целого и – признаем, справедливости ради – придавая возникающим из ничего, последовательно усложняющимся формам свойства вовсе не чуждой Соснину механистичности, можно было бы кое-как осветить пространственную абракадабру, которой бы позавидовали даже фантазёры из «Арчигрема», и получить впечатляющее одних, подавляющее других нагромождение разнокалиберных круговых дисков и обручей, насаженных на волевой стержень.
Забывал даже, увлекаясь, о хитроумной строгости ленты мёбиуса.
Диски, обручи вращались синхронно и вразнобой, крутились, превосходя вращательной суетой все луна-парки сразу, потом внезапно замирали, разбрасывая во все стороны порабощённые центробежной инерцией мысли, а неугомонный взор, прикинувшись летучим, вполне натуральным объёмным глазом, придирчиво ощупывал внешне хаотичную, но внутренне цельную и организованную конструкцию, прыгал по ступенькам вращающихся или замерших дисков упругим, полным счастливого неведения детским мячиком, или… мыльным пузырём, или надутым меланхолией, голубым, розовато-сентиментальным, послушным ветерку, который его то вверх, то вниз, воздушным шариком, или, если сделать реверанс точному знанию, вкусившему относительность, – соскальзывающим с уровня на уровень боровским электроном.
Однако же, пока мы, сосредотачиваясь, не увлеклись до беспамятства, не углубились в дебри, трудно было бы не признать, что самодеятельное моделирование всегда субъективно и потому оно, внятное и поучительное для самого субъекта, вряд ли вразумительно и поучительно для всех прочих, рвущихся, не медля, поставить любую мыслительную, даже и образную конструкцию на объективное основание. И тут-то самое время повернуться от смутного замысла сверхсложной модели, требующего напрячь помимо обычного ещё и пространственное воображение, к сравнительно простым, во всяком случае, общеизвестным образным элементам этого так до сих пор и не скомпонованного, сугубо индивидуального целого, чтобы напомнить в который раз для пущей понятности про гончарный круг, про сценические или ещё какие-либо круги куда большего радиуса и – чем чёрт не шутит – вселенского назначения; можно кивнуть хотя бы на заведённое движение нашей обжитой планеты, которая – пусть не по кругу, пусть по эллипсу – неторопливо обходит солнце и при этом до незаметности быстро-быстро вертится чуть приплюснутой с севера и юга шарообразной юлой вокруг своей собственной земной оси. Только и ссылка-то на авторитет небесной механики уже вряд ли поможет тем, кто всё ещё упирается согласиться, что символика круга, вращательные – то центробежные, то центростремительные – импульсы мыслей, чувств и творческая подоплёка, как импульсов, так и символики, не досужее авторское изобретение, а глубоко органичная суть личности Соснина и, следовательно, – его стиля.
переведём дух
Не сочтите, однако, что и сыр-бор с попыткой сосредоточиться, объясниться затеян был понапрасну и понапрасну же, нагоняя муть, тянется.
И не в том дело, что минуло время, когда телеграфный ли, рубленый или какой другой из кичившихся лаконизмом стилей проглатывали вместе со словами язык. Да и не в том здесь дело – хотя это и принципиально – что художник не столько инсценировщик жизни, сколько истолкователь культуры, а культура нашего с вами времени вопреки очевидной её визуализации остаётся многословной, её не укоротишь. Но пока мы не будем дотягиваться до высоких материй – впереди для этого у нас найдётся много куда более подходящих поводов – пока лишь припомним, что продолжительность фазы самопознания уже сама по себе оценивает высоту преград, понуждающих познающего отступиться, подкопить внутренних сил, ну а, попросту говоря, пока не вредно было бы обжечься предположением, что досаждающие-замедляющие подробности, текучие, но и засыхающие тут и там рассуждения-отступления хоть каким-то боком заденут дальше что-то немаловажное, что абсолютный листаж ещё не плюс и не минус прологу ли, эпилогу, так как существенна лишь соразмерность их всему тексту, а вдруг текст так ещё разрастётся, так разветвится, что и сам-то пролог с эпилогом, по первому впечатлению весьма и весьма пространные, покажутся сжатыми, краткими? Ну а коли согласны, что ускорять повествование вовсе не обязательно, то и не ловите на слове: дескать, спешить-то некуда, а Соснин поспешил почему-то успокоиться на глобальной, но неустранимо-противоречивой модели саморазвития. Не будем корить его в беспринципности и усыпляющей внимание обстоятельности. Просто-напросто он, прибегнув к отвлекающему манёвру, при кажущейся рассеянности ушёл в себя, чтобы уточнить свои собственные творческие задачи; поэтому-то и не успокоился он, лишь переменил предмет беспокойства – покой ему и снился.
это и в самом деле серьёзно
Взять хотя бы звуки, ещё не переплавленные в картины.
Симфонию, как известно, можно расчленить на музыкальные темы, записать каждую из тем на нотной бумаге, а потом, комбинируя в соответствии с замыслом, собирать вместе не только благодаря последовательному развёртыванию во времени, но и благодаря одновременному исполнению их разными инструментами, образующими оркестр.
Это – двойная полифония, которая будто бы теряется красками, ибо в картине, целиком охватываемой взглядом, синхронно сосуществуют все её компоненты.
Однако потери живописи обманчивы; склеившиеся с холстом цвета, контуры, объёмы именно своей поэтически сконцентрированной, предельной свёрнутостью подсказывают ищущему глазу способы их тайного развёртывания – выходы за раму, выбросы изображения из картинной плоскости в персональное пространство зрителя или в далёкие иллюзорные перспективы, блуждание фокусов композиционного напряжения – сколько Соснин простоял перед «Срыванием одежд», сколько увидел! – в свою очередь означают, что внутренняя динамика красок, контуров и объёмов, раскрепощается развёрнутостью во времени самого восприятия.
И всё же всем-всем давно известно, что, присматриваясь к живописи, прислушиваясь к музыке, играющей контрапунктами, литература при сколь угодно изощрённом письме реализует любые заимствования из других искусств в последовательном, скорее близком музыкально-исполнительскому, чем живописно-станковому развёртыванию текста: в каждый момент времени, в каждом своём отрезке текст ведь состоит из обычных слов, необычность которых проявляется и возрастает при расширении контекста, а сам текст достигает полнозвучности и зримой мощи только по окончании произведения. И хотя Соснин, даром, что сын пианистки, не имея музыкального слуха, не умея даже сыграть одним пальцем чижика-пыжика, всё это вместе со всеми средне образованными людьми давным-давно знал, хотя Соснина донимали разные темы, ситуации, портреты, которые нельзя было написать одновременно, но приходилось писать поочерёдно и торопливо, лишь бы не упустить, так как наваливались новые темы, ситуации и портреты, хотя его не сразу осенило, к примеру, что и дробность литературных смыслов-картинок можно ассоциативно уподобить пуантилистски-измельчённым мазкам, а смешение красок, дающее сложный полифонический колорит, – смешению звуков, он всё же с самого начала письма взялся с присущим ему упрямством всё делать наоборот и развёртывал роман не по шаблонам звуковых рядов, а как бы разглядывая картину, собранную из множества картин и охватывающую тематически весь роман, – сколько мук, сколько озарений в таком разглядывании! – при этом разглядывании он добивался двойной полифонии текста, в каждый момент повествования, в каждом своём отрезке обгоняющего естественно формирующийся контекст другим контекстом – опережающим.
Поэтому-то, забегая вперёд дальше и дальше, Соснин кружил по цветоносной поляне замысла, собирал букет рефренов, надеясь потом, когда опережающий контекст растворит анонс событий в прелюдии настроений, довериться, наконец, композиции, выверяющей ширину и глубину романных пространств.
несколько авторских штришков к портрету-биографии Соснина, предваряющих его объёмный, хотя и эфемерный (против природы не попрёшь) образ
Соснин обдумывает, что писать, как.
Вот именно – не о чём, а что! И, само собой, – как!
А мы приглядываемся к нему, не боясь – в духе времени – подменять картины душевного разлада условно-внешними схемами порядка, такими безжизненными, такими сухими. И тут же, намереваясь повнимательней ему посмотреть в глаза, обращаем внимание на плохую его осанку. И уже следим за прыжками мысли, досадуем на неподдающийся описанию скрежет поворотных кругов. И хотя характер литературного персонажа по канонам упругой прозы пристало раскрывать в действии, не обессудьте: в поле нашего зрения – напомним – попал внешне бездействующий объект.
Чем он нам может быть интересен?
Прежде всего – своими отличиями от других.
Отличиями? О, головы всех сочинителей, включая самых достойных, тех даже, кто замыслил нечто эпохальное, посещает разнородная ерунда, о чём, впрочем, сами сочинители, если они, конечно, истинные профессионалы пера, дабы не засорять-затруднять сюжет, с боязливым благоразумием предпочитают умалчивать, выбрасывая на осаждаемые читателями прилавки лишь очищенные от всего необязательного готовенькие шедевры. Но ерунда-то ерунде рознь. Ерунда, донимавшая Соснина, во всяком случае, могла бы послужить объяснению специфических именно для него позывов. Ох, непросто всё это объяснить – истоки задатков, устремлений и настроений прятались само-собой в непроглядной темени минувшего, где замышлялась его натура, и не было бы ничего нелепее попыток исчерпывающего уяснения тех истоков с задатками; и, тем не менее… душевно-умственной эволюции Соснина, покровительствовал, несомненно, бесплотный иудейский бог, терпеливо пестовавший племя фанатиков абстрактных идей, вернее – фанатиков, одержимых поисками спасительных абстрактных идей, живших в тревогах нескончаемого их, идей, становления. Правда, и тут не всё получалось складно; как подтрунивал Шанский, великие идеи, сверкая и посвистывая, точно трассирующие пули в ночи, проносились мимо головы Соснина, чтобы поразить более достойные цели. Смешно. Как бы то ни было, однако, он, безыдейный, но склонный к абстрактным умствованиям, обрёл вполне материалистическую профессию, которая в наше время лишилась почти всего, чем всегда была, ничего не получила взамен, хотя почему-то сохранила ореол избранности, наделяющий – в глазах многих – даже бесталанного обладателя архитектурного диплома трудно объяснимыми значительностью и благородством, ну а собственный взор профессии, если таковой существует, когда она, профессия, ныне утилитарно-созидательная и униженная, вздыхая, глядится в цеховое зеркало, нет-нет да туманит умиление славным прошлым. И – нельзя не признать, что двойственная, между искусством и техникой, между гуманитарным и естественнонаучным знанием, профессия шла Соснину. Отдадим должное шестому – честолюбиво-материнскому? – чувству Маргариты Эммануиловны, избравшей её для сына, едва родился, возможно, и тогда ещё, когда требовательно заворочался в утробе: чем-то архитектурная стезя, безусловно, отвечала складу его характера, манере поведения, если хотите, внешности. Что же до тяги к чистым пластическим искусствам и живописи, потом и к стихии слова, то не помешало бы сразу предупредить, что архитектор, в какое бы смежное художество не потянулся, остаётся заложником формы, не только вечности – его стиль непременно перекошен сугубо формальным поиском.
в минуты заносчивости
Не «о чём», а «что»! – разве написать жизнь, всю непостижимо-сложную жизнь, и внутреннюю, и внешнюю, необозримую, охватывающую со всех сторон и, в свою очередь, охваченную фантастически-хватким взглядом, не значит написать мироздание? И разве поэтому всю жизнь, когда пишешь её, всю-всю, взятую целиком, не резонно уподобить пространственному объекту? И время ведь тоже течёт в пространстве…
в двух словах о проектировании мироздания
Можно ли объять необъятное?
Можно, можно, – глупо улыбаясь, твердил Соснин.
Он ведь был внушаем при всём упрямстве своём, из пёстрых речений Тирца, Бухтина, Шанского и прочих умников машинально вылавливал главное для себя и многократно уже уподоблял воображаемый свой роман то Собору непостижимой сложности, то Вавилонской башне, то великому городу. Вот и слово «мироздание» Соснин склонен был понимать буквально и, находясь внутри мироздания, пытался представить непредставимый материально-духовный объект снаружи, хотя бы фрагментарно, хотя бы в каком-то индивидуальном условном ракурсе… и в силу профессиональной ограниченности подбирал параметры невидимых каркасов, пусть и подвижные параметры, переменные, намечал многоуровневую структуру с парящими лестницами, воздушными коридорами, анфиладами, и – благо отключалась логика, никакие правила не связывали – свободно мог компоновать слова и изображения, каменное и эфемерное, мог даже складывать и перемножать тонны и километры. И тут уже глупая вдохновенная улыбка сменялась улыбкой вполне осмысленной, он понимал нелепость изначальных трёхмерных поползновений, понимал, что у мироздания вообще нет ширины, длины, высоты, у него нет веса, оно равнодушно к любым нагрузкам, а если и есть у мироздания общая композиция, сколь величавая, столь и неопределённая, то композицию эту формируют лишь бессчётные взгляды и душевные порывы.
констатация
И – побоку цельные желанные образы мироздания, образы сложенных из слов Собора, Вавилонской башни, города…
Мир ещё не сложился.
и ещё мысли впрок
Относительно пространственной стадии письма у Соснина зрели прелюбопытные соображения, так как организует пространство архитектура, которая, будучи его профессией, скатывалась к бюрократической заземлённости, но, оставаясь мечтой, воспринималась им поэтически – как окаменевшая аура жизни, как окаменевшее время… да, он вслед за Ильёй Марковичем и итальянским спутником его, Тирцем, взмывал над абстрактной шеллинговой метафорой, мысленным взором его овладевали образные структуры Рима ли, Петербурга, и он часами готов был бы с закрытыми глазами просиживать на своей скамье, хотя сейчас, с тетрадкою на коленях, он несколько огрублял воздействие на письмо воплощающей дух материи, ждал чуть ли не формальных подсказок от того ли, этого городского образа, однако озирал всякий раз не оторванную от быта крупномасштабную полую скульптуру, исчерпываемую в созерцании, а культурно-средовую реальность, пластически выражавшую вечный животворный конфликт функции и символики, неподдельности которого тайно завидуют другие искусства, включая литературу.
Пространственные томления выливались в мечты о новом подходе к организации повествования.
Организации, прежде всего, языком композиции, языком её образного давления, способным навязывать или, помягче скажем, внушать зрителю ли, читателю выношенные автором идеи и впечатления.
Между тем, мечты-мечтами, а желания приступить к пространственной компоновке текста – возможно оттого, что не было ещё никакого текста – он пока что не ощущал.
Записал только на полях: архитектура как эзотерическая игра – и, продолжая терпеливо накапливать опережающий контекст, метил в конец по сути ещё не начатого романа.
что происходило при накоплении контекста, как выглядел и что испытывал Соснин, очутившись в последней точке своего воображаемого романа
Загадки, ловушки, намёки опережающего контекста накапливались, по сути, превращая всю эту вступительно-заключительную часть текста в досадную, утомительно-растянутую загадку… из будущего, из не написанного ещё романа, из последней точки его, в аморфные, необжитые пространства замысла беспорядочно летели, угрожая размозжить голову Соснина, предметы, каждому из которых предстояло подыскать место, летели клочки событий, впечатлений, разговоров, которые предстояло склеивать, летели горбатые и прямые носы, мокрые и сухие губы, румяные щёки, бледные лбы – заготовки для лиц героев, вот породистый нос Валерки Бухтина, вот язык Тольки Шанского, длинный-предлинный, вот взмахивает ручищей, возражая Шанскому, Антошка, могучий и громкоголосый Антошка Бызов; а вот пролетел тяжёлый альбом с проектными откровениями авангардиста-Гаккеля, вот дрожащий от волнения классицист-Гуркин путешествует на лету указкой по спроецированной на мятый белый экранчик старой карте Флоренции… совсем уж неожиданно пролетела инфернальная Жанна Михеевна, подкрашенная, с подсинёнными веками, в чёрном вечернем платье, на ящике с полусладким шампанским. И летели, невообразимо смешиваясь, звуки, буквы… имена героев, черты их лиц, подвижные контуры фигур, разрозненные слова, частички их пока что бессвязной речи, ей следовало обрести элементарную строгость, и много ещё разнородной засоряющей ерунды летело, благо замысел жаден и терпим, ничего с порога не отвергает, ну а само будущее, то самое будущее, которое Соснина с головой накрыло, воспринималось теперь, при попытке писать, как порыв встречного, сбивающего с ног ветра… он падал и упрямо поднимался, потирая ушибы, контекст накапливался, а он… один бог мог видеть то, что творилось с ним!
Противно заскрипели ворота, нервно дёрнулся – хоть бы смазали петли…
Находясь внутри замысла, внутри зыбкой, не сложившейся композиционной структуры, чувствовал, что выброшен из неё вовне, на край её, неопределимую оконечность, и уже стоит на последней точке, вглядывается в обратную перспективу текста, где всё то, что только что беспорядочно летело навстречу, волшебным образом собралось и склеилось, и, пожалуйста, на проводах Шанского, отбывающего в Париж, можно познакомить читателей с главными героями ещё не написанного романа. А что? Ведь и в жизни бывает так, что попадаешь вдруг в чужую компанию, поначалу чувствуешь себя неуютно, не понимаешь, кто есть кто, о чём говорят. С удивлением и сам Соснин читает в обратном порядке страницу за страницей, узнаёт лица, голоса, события, преображённые подсветкой искусства, читая пролог с эпилогом, обнаруживает, что уже эпилог завидует прологу, силясь скорее предварять, нежели завершать, а оттуда, из пространств будто бы законченного, отредактированного романа, в эту самую финальную точку, способную вместить фантастически уплотнённую вселенную, врываются ураганом темы, образы, и он уже вновь едва удерживается на ногах, сюда же коварными огненными шарами несутся то ли молнии, то ли болиды, – поразят цель, так народившаяся вселенная расколется, опять обратится в хаос.
И если бы можно было увидеть Соснина балансирующим в желанной опасной точке, но деликатно не заметить на нём застиранной больничной пижамы, то кое-кому из театралов среднего и старшего поколений припомнился бы, наверняка, коронный номер заезжего мима с печальной меловой маской вместо лица, который, оставаясь в центре алого круга, пластично разводя руки, перебирая босыми ступнями, упрямо шёл навстречу урагану, свободные развевающиеся одежды трепетали языками пламени, и получалось захватывающее зрелище, хотя понятно было, как оно получается – в кулисе жужжал вентилятор, малый в белой нейлоновой рубашке, возившийся с софитами и цветофильтрами на тесном балкончике, бесстрашно задевал алый луч, обагряя локоть или плечо.
Заскрипели, закрываясь, ворота.
Но, может быть, достигнув последней точки своего ненаписанного романа, Соснин выглядел не так уж эффектно?
Пожалуй, и впрямь – как было дело, если попытаться всё же всё по местам расставить? Мысленно шёл против ветра, который дул из будущего, потом, упрямец, достиг последней точки воображаемого романа, оглянулся на него, на свой завершённый, совершенный роман, и тотчас же ветер поменял направление, подул, шелестя страницами, в разгорячённое творческой удачей лицо, подул – из прошлого? Путаная, противоречивая, неубедительная картина, если не вспоминать о круге, примиряющем взгляд вперёд со взглядом назад, замыкающем будущее и прошлое. А мы вспомним вдобавок к кругу пустой причал ожидания и просто-напросто представим Соснина съёжившимся, продрогшим один на один с холодным ветром, которому почему-то не под силу разогнать густой тяжёлый туман.
Допустим, представили… но не возникала ли при этом новая какая-то несуразица? – в ушах свистели бы, смешиваясь, ветры будущего и прошлого, и он бы встречал корабль, не нёсшийся к нему на всех парах или парусах, а лишь дрейфовавший где-то неподалёку в тревожном штиле желаний, и он пытался бы разглядеть тонущие в тумане контуры, хотя в лучшем случае мог увидеть расплывчатое пятно. И он знал бы уже кто должен приплыть, слышал сквозь гул и дрожь машины, стоны снастей, знакомые голоса, как если бы не понимал, что ждёт корабль, который ещё не спустили на воду, что не выбрана даже красотка в блёстках, которая, белозубо залившись смехом, разобьёт о железную махину шампанское, – с надеждой всматривался в муть, ждал, ждал, хотя в наличии был лишь недостроенный стапель и неизвестно было сколько будет у корабля труб и палуб.
уточнение
Впрочем, пора бы привыкнуть к сознательно-бессознательным вывихам ли, вывертам Соснина и никаким внутренне противоречивым, даже нелепым с точки зрения здравого смысла, предположениям на его счёт больше не удивляться.
Отметим лишь, что он и в самом деле ничего бы не сочинил, ни странички, ни строчки, если бы не читал ненаписанный роман повлажневшими глазами. Он, практически здоровый, был безумен, несомненно – безумен! Кто ещё из самых тяжёлых пациентов с пухлыми историями болезней, без обиняков считавших их сумасшедшими, мог видеть ещё ненаписанный текст, видеть и дёргаться от его огрехов, видеть, что какое-то слово мешает ещё не составленной фразе, о, он мог и проснуться ночью, в пропахшей мочой и потом палате, чтобы вычеркнуть отсутствовавший абзац. Так он, спросите, не только читал от конца к началу? И от начала к концу, ответим, и от конца к началу, и пустые страницы умел, как никто из больных, читать. Однако речь не о самом медицинском феномене, не об опасных – или спасительных, если всё же поверить утешителю-Душскому – для психического здоровья вывихах, вывертах. Где бы автор, точнее, автор, прикинувшийся персонажем, не находился – внутри ли компонуемой вещи, снаружи, перебегая глазами туда-сюда по пустым страницам, он в любой из своих сомнительных позиций, в любом проявлении своего безумия знал наперёд то, чего ещё не могли знать будущие читатели. Но не спешите завидовать – ему, столько всего узнавшему, не хватало какой-то особенной проницательности. И он всматривался в поверхностно и торопливо исписанные, густо набранные или пустые пока страницы с жадной критичностью из последней, пусть и условно помеченной на окружности, но последней точки, из этого символа исчерпывающей полноты авторских знаний. Всматриваясь вперёд ли, назад, в туманности романных пространств, он при каждом повороте туловища, головы чудесным образом пополнял свои знания, достраивал и перестраивал текст, коего ещё, по правде говоря, не было; он, отдавшийся магии предвосхищения, был тих, замкнут и – как не повторить? – по крайней мере, со стороны мог бы показаться умиротворённым.
И поэтому он, скорее всего, не стыл на ураганном ветру, встречая корабль-призрак, не корчился грациозно в зажигательном пантомимическом шоу, чтобы сорвать овацию.
Скорее он мог бы напомнить работящего заботливого садовника, который умиляется зелёному фурункулу завязи, загадывая в нём спелый плод.
вернулся к началу
В кульке были отменные абрикосы.
Бездумно выбирая бархатистую румяную жертву, Соснин в который раз спрашивал себя: отчего же взвихрились мысли, воспламенились чувства?
Да, дом упал, событие породило слухи… потом столько всего повалилось и навалилось, столько всего увидел, затянуло в воронку…
Но почему это смогло случиться? И для чего?
приступая к сухому изложению фактов и обстоятельств
Чего-чего, а фактов, способных пролить свет на вопиющие обстоятельства случившегося, в распоряжении взбешённого и испуганного городского начальства, которое хотело показательно покарать виновных и само же боялось верховной, кремлёвской кары, собралось уже предостаточно.
Сперва факты копила, дотошно анализировала и систематизировала комиссия по расследованию, многими, если не всеми успехами, обязанная энергии и цепкости своего председателя. Потрудившись и на страх, и на совесть, комиссия выпустила для служебного пользования переплетённый в коричневый коленкор, свежепахнущий столярным клеем трёхтомный отчёт, его, будто фото безвременно ушедшего во цвете лет составителя, открывала обведённая тушевой рамкой эффектная перспектива погибшей башни, и всякий, кто имел бы допуск и знал толк в подобных делах – хотя, справедливости ради, нельзя не вставить, что дело-то было исключительным, ему даже в отечественной практике не отыскалось аналога – мог бы не без поучительной пользы, пусть и морщась от клеевого душка, покопаться, полистать и подивиться стойкости конструкции, доведённой-таки, вопреки её сопротивлению, до предельного состояния. Чувства законной гордости и удовлетворения у председателя комиссии – не сомневайтесь, Владилен Тимофеевич Филозов заслуженно станет одним из главных героев повествования – а также у отдельных членов комиссии, Фаддеевского, к примеру, вызывали те разделы отчёта, где в таблицы была сведена аналитическая информация, дышавшая ледяной бесстрастностью математики. Проверочные расчёты, которые выполнила мощная ЭВМ рекордного быстродействия, по специальному партийному указанию отвлечённая на гражданские нужды от межконтинентальной баллистической кривой государственной важности, недвусмысленно доказывали безупречность и, стало быть, непричастность к причинам катастрофы выбранной конструктивной схемы, до последней секунды надёжно сопротивлявшейся полезной нагрузке, кручению и ветровому изгибу, как по отдельности приложения этих опасных сил, так и в сверхопасной их совокупности…
усмешка
И доказывали ясно, строго, оперируя в рамках непостижимой для Соснина математической условности всего двумя цифрами: страницу за страницей заполняли дородные нули, лишь кое-где краплёные единицами, и эта откормленная отара нулей обдавала Соснина, не принадлежавшего к восторженным поклонникам машинных вердиктов, пыльной скукой – нехотя перелистывая отчёт, он, не иначе как из врождённого чувства противоречия, почему-то ждал встречи с захудалой единицей как избавления, хотя нет-нет да мелькала назойливая догадка, что и целая страница единиц не только не выхлопочет ему прощение, что, впрочем, вполне понятно, но и не сможет усугубить наказание.
по-прежнему сухо, хотя и с подспудно закипавшим волнением
Вслед за отчётом комиссии начала быстро расти ещё одна, смежная, гора фактов, которую готовилась представить на рассмотрение суда прокуратура.
Опираясь на техническую подоплёку случившегося, эта гора, так сказать, шла навстречу человеку или, как принято нынче говорить, вводила в и без того щекотливое существо дела человеческий фактор, ибо прокуратура должна была опять-таки объективно, но в отличие от математического языка комиссии, в отшлифованных юриспруденцией выражениях оценить степень виновности будущих подсудимых, подозреваемых в преступной халатности, или же, напротив, снять с кого-нибудь из них подозрения, чтобы на законном основании решать, кого надо действительно взять под стражу. Следствие, копившее и с обвинительным уклоном интерпретировавшее угодные ему факты, бурно продвинулось вперёд, когда на решающем этапе его возглавил специалист по особо важным делам, юрист с международным авторитетом – о, Остап Степанович Стороженко, ещё один герой повествования, много, очень много успел всего за несколько дней, остававшихся до начала показательного процесса, так как привлёк на службу следствию секретные архивные данные, организовал поиск доказательств и сами процедуры дознания с размахом и чёткостью, пустив по следу истины ультрасовременные методы криминалистики; тонкий психолог, он чтил науку. – Человек, – очаровательно улыбался он, – творит чудеса не по наитию, а лишь подводя под творчество научную базу.
у Соснина зачесались руки тут же набросать досье-портрет Стороженко
Начал неторопливо и обстоятельно, даже тяжеловесно: «у Остапа Степановича были редкие русые волосы, аккуратно зачёсанные наверх, а под открытым плоским лбом симметрично располагались правильные, прямо-таки отточенные, но мелкие черты лица, и, так как голова с учётом среднего роста достигала нормальной величины, между маленькими глазками, прямым, без намёка на горбинку носиком, гибкими влажными губками простирались пустоты, затянутые бледной пористой кожей. Бледность, наверное, объяснялась умственной нагрузкой, которую добровольно взвалил на себя и исправно нёс этот недюженный человек…».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?